Круглосуточная трансляция из офиса Эргосоло

Три спектакля, после которых погибли все актеры

К годовщине «московских процессов» и переизданию книги Артура Кёстлера «Слепящая тьма»

19 августа 1936 года в Октябрьском зале Дома Союзов в Москве открылся судебный процесс по делу «объединенного троцкистско-зиновьевского центра» — первый из трех так называемых «московских процессов». Из 16 человек, сидевших на скамье подсудимых, большинство совсем недавно занимало крупные посты в ВКП(б), правительстве, НКВД, а двое — Зиновьев и Каменев, — в первой половине 1920-х были ближайшими сподвижниками Ленина, членами Политбюро и реальными претендентами на лидерство в партии и стране. 24 августа все подсудимые были приговорены к расстрелу и на следующий день казнены.

25—30 января 1937 года: второй процесс — «дело параллельного троцкистского центра». Снова на скамье подсудимых — советские политические и государственные деятели верхнего эшелона: Радек, Пятаков, Сокольников, Серебряков, Муралов и другие. Из 17 подсудимых 13 расстреляны сразу же, четверо погибли в тюрьмах позднее.

Наконец, со 2 по 12 марта проходит третий и последний процесс: «дело право-троцкистского блока». Перед Военной коллегией Верховного суда СССР предстал 21 человек, в основном — бывшие партийные и советские лидеры 1920-х: Бухарин, Рыков, Крестинский, Раковский и другие (и среди них — бывший нарком внутренних дел Ягода, организовывавший процесс Зиновьева и Каменева). 17 человек расстреляно, четверо погибли в заключении.

Результатом этих трех судебных спектаклей и грандиозных волн арестов, сопровождавших их и последовавших за ними, стало почти полное физическое истребление «старой гвардии» в большевистском руководстве: подпольщиков-революционеров, организаторов Октябрьского переворота и Гражданской войны, политических и государственных лидеров Советской России начала 1920-х.

Зачем Сталину понадобилась расправа над старыми большевиками? Вопрос представляется не то чтобы бессмысленным, но второстепенным.

Режим, выросший из революционного переворота и уничтожающий тех, кто этот переворот совершил, — далеко не уникальный случай в мировой истории. Скорее, наоборот, это закономерность, которой редко кому посчастливилось избежать. «Революция пожирает своих детей» (Жорж Дантон). Почему, собственно, Советская Россия — классический плод консервативной революции — должна была избегнуть этой участи?

Иное дело, что в СССР процесс самопожирания приобрел неслыханные масштабы, а доля революционеров первого поколения, уничтоженных выращенной ими сменой, достигла невероятного уровня.

Хрущев в своем знаменитом докладе на ХХ съезде КПСС вообще фактически свел представление о массовом терроре сталинской эпохи к истории уничтожения Сталиным и его подручными «ленинской гвардии большевиков». Разумеется, такое «сужение темы» демонстрирует чудовищную аберрацию зрения, естественную, впрочем, для высокопоставленного парт¬аппаратчика. Уничтожение некоммунистической оппозиции, гонения на религию, коллективизация и «раскулачивание», социальные чистки, национальные депортации — все это Хрущев искренне считал не заслуживавшим внимания. Смысл его доклада — в разоблачении «ежовщины», то есть Большого террора 1936—1938 годов. Но и Большой террор рассматривался Хрущевым не как цепь «массовых операций НКВД», уничтоживших или загнавших в лагеря около полутора миллионов человек, относившихся к самым разным слоям населения, в подавляющем большинстве — рабочих и крестьян, а, главным образом, как «избиение партийных кадров». С другой стороны, он не стал включать в перечень жертв террора, подлежащих юридической и партийной реабилитации, даже вождей внутрипартийных оппозиций 1920-х. Так что Бухарин, Рыков, Зиновьев, Каменев, Радек, Смирнов, Сокольников и большинство других осужденных на трех «московских процессах» так и оставались шпионами, диверсантами и террористами вплоть до конца 1980-х.

Представление о том, что смысл и содержание «ежовщины» сводятся к расправе Сталина над своими однопартийцами, закрепилось в национальной памяти. Причина тому — не только партийный суррогат правды о терроре, подсунутый Хрущевым стране и миру в 1956 году. Это представление бытовало задолго до ХХ съезда. Тому есть несколько причин.

Первое. Во время «московских процессов» все газеты ежедневно публиковали на первых страницах репортажи из зала суда — это же были открытые процессы, и там присутствовали журналисты, в том числе иностранные. Позднее большими тиражами были выпущены «стенографические отчеты» о каждом из трех процессов. Всюду висели плакаты-карикатуры, на которых корчилась зажатая в «ежовых рукавицах» НКВД отвратительная многоголовая змеюка; на змеиных шеях торчали головы Зиновьева, Бухарина, Рыкова, Радека и других бывших оппозиционеров.

«Наймиты международного империализма» и «агенты фашистских  разведок» регулярно предавались проклятью на «пятиминутках ненависти» — собраниях и митингах, проходивших на тысячах советских предприятий и организаций. Эти собрания и митинги обязательно заканчивались голосованием за резолюцию с требованием расстрелять презренных изменников как бешеных псов — и горе тому, кто пытался уклониться от голосования. Заодно полагалось публично разоблачить врагов народа, окопавшихся на данном конкретном заводе или в данном учреждении, — эту задачу, как правило, брали на себя местные партийные активисты.

Вот и запомнился народу Тридцать Седьмой год, как время, когда одни начальники уничтожили других начальников, — и уж заодно «на нашем заводе половину инженеров и мастеров позабирали».

Второе. «Московские процессы» были не только видимой для всех вершиной гигантского айсберга, витриной Большой чистки. Для множества простых и не очень простых советских людей они служили политическим и психологическим обоснованием массового террора. Не так-то легко заставить человека поверить в то, что его ближайшие друзья, родственники, сослуживцы, которых знаешь с детства, с которыми пуд соли съеден, — не те, за кого они себя выдавали, а пособники мировой буржуазии, оборотни. И вот тут-то на помощь естественному человеческому страху (поверить — невозможно, не поверить — опасно, выказать свое недоверие на людях — смертельно опасно) приходит пусть извращенная, но логика: «Уж если вожди революции, герои Гражданской войны, командиры социалистического строительства оказались почти поголовно изменниками, шпионами и диверсантами, если они занимались тем, что одной рукой разрушали то, что строили другой, — то почему бы соседу Ивану Ивановичу не оказаться террористом и агентом японского генерального штаба, засланным к нам в район, чтобы убить второго секретаря райкома и сжечь колхозный элеватор?»

Наконец, третье.

Хотя ликвидация основателей и вождей ВКП(б) была лишь крохотным фрагментом грандиозной общей панорамы Большого террора, политическая составляющая этой беспримерной террористической кампании была действительно направлена в первую очередь против крупных партийцев (поначалу — против тех, кто когда-либо примыкал к оппозиции или просто высказывал сомнения относительно «генеральной линии» сталинского руководства).

Примерно 95% жертв чистки были ликвидированы или обращены в лагерную пыль «категориально», в видах социальной инженерии, как люди, относящиеся к «сомнительным» группам населения или «ненадежным» национальным диаспорам, обозначенным в приказах НКВД о проведении «массовых операций». И дела их не рассматривались судебными органами даже формально: решения принимались заочно тройками и двойками. Это была самая масштабная, но и самая законспирированная компонента чистки. Элиту же — партийную, советскую, хозяйственную, интеллектуальную — ликвидировали целенаправленно и, по крайней мере, поначалу, в индивидуальном порядке. Списки этих людей, вместе с предполагаемыми приговорами, перед передачей их дел на рассмотрение Военной коллегии Верховного суда, утверждались лично Сталиным и несколькими особо доверенными членами Политбюро — Молотовым, Кагановичем, Ворошиловым, реже Микояном и Косиором (который вскоре сам был расстрелян), а также кандидатом в члены Политбюро Ждановым.

Что же касается подсудимых на «московских процессах», то есть самой верхушки партийной элиты, то они в списках не фигурировали. Точнее, ряд фамилий, первоначально фигурировавших в этих списках, был вычеркнут из них — вероятно, самим Сталиным — именно потому, что этих людей решено было вывести на открытый процесс. Это — свидетельство того огромного значения, которое придавалось этим процессам.

Три грандиозных спектакля, состоявшихся один за другим в Доме Союзов, а также десятки и сотни провинциальных ремейков, последовавших за этими спектаклями, были одновременно формальным поводом, основной политической целью и  пропагандистским камертоном Большого террора. Поэтому история их подготовки и проведения остается важным ключом к пониманию того, что случилось со страной и народом во второй половине тридцатых годов минувшего века.

Именно этот ключ к пониманию попытался нащупать европейский журналист Артур Кёстлер. Его роман, написанный в 1938—1940 годах, по свежим следам московских событий, — блестящий пример того, как недостаток информации, оказывающийся непреодолимым препятствием для академического исследования, восполняется силой художественного воображения.

Изо всех загадок, которые поставили перед современниками «московские процессы», Кёстлер сосредоточился на самой главной и самой мрачной.

Как уже было сказано, расправа диктатуры, выросшей из революционного переворота, над первой генерацией революционеров, не представляет собой ничего особенного для мировой истории — это скорее правило, чем исключение. Видимо, осознавая это, Кёстлер не пытается вникнуть в мотивы организаторов террора. В монологических воспоминаниях главного героя, Николая Рубашова (художественная контаминация нескольких исторических фигур — Николая Бухарина, Карла Радека, Христиана Раковского, Николая Крестинского и еще некоторых  персонажей «московских процессов») несколько раз бледной тенью проходит Первый — романное воплощение Иосифа Сталина. Но мысль Рубашова и, соответственно, самого Кёстлера, не задерживается на этой фигуре: Первый и его тайные расчеты неинтересны ни автору, ни его герою.

Вопрос, которым задается Артур Кёстлер, антифашист и в недавнем прошлом член компартии, был тем вопросом, на который судорожно и невнятно пытались в эти годы ответить левые интеллектуалы Европы и который два десятилетия спустя мучил советскую интеллигенцию, способную осознать всю неполноту и межеумочность хрущевских разоблачений. Ничего удивительного нет в том, что опричники диктатора выстраивали против его бывших соратников и бывших соперников горы фантастических обвинений. Чекисты отлично понимали, чего именно ждет от них Хозяин; а создание «амальгамы», то есть смеси реальных политических «проступков» с вымышленными уголовными преступлениями, было любимым приемом обвинителей еще во времена робеспьеровского террора во Франции. Ничего нет удивительного и нового и в том, что сталинские карманные судьи с легкостью объявляли эти фантастические преступления обвиняемых доказанными: в этом отношении Фукье-Тенвиль был ничем не лучше Вышинского и Ульриха. 

Удивительно другое: самыми талантливыми, самыми яркими актерами в этих судебных постановках оказались не Ульрих и не Вышинский, а сами подсудимые. Они горячо и убедительно рассказали публике о своем предательстве, о замышлявшихся ими злодеяниях, они обличали друг друга, но больше всего — самих себя. В своих последних словах многие из них заявили, что заслуживают смертной казни.

Здесь следует сделать одну оговорку. Исследователи, детально изучающие ход этих судебных процессов, отмечают, что в ряде заявлений некоторых подсудимых, при пристальном текстуальном анализе, выявляются двусмысленные утверждения, которые можно счесть скрытой полемикой с обвинением. Так, Радек, признавая свою связь с фашистскими разведками, добавил к этому, что он погряз во лжи и что ни одному его слову верить нельзя. Действительно, можно предположить, что Карл Радек, блестящий журналист и известный остроумец, не случайно свел вместе эти два утверждения; да, возможно, с его стороны это было формой сопротивления — заметного, впрочем, лишь под микроскопом. Николай Бухарин, нашел в себе силы и на следствии, и на суде отвергнуть те обвинения, которые показались ему наиболее чудовищными, — например, обвинение в заговоре против Ленина в 1918 году. Но наиболее яркой и несомненной попыткой  сопротивления стал отказ Николая Крестинского в первый день третьего процесса от показаний, данных им на предварительном следствии, его заявление о своей полной невиновности в предъявленных ему обвинениях. Однако на следующий день Крестинский отказался от своего заявления и признал себя целиком и полностью виновным в «измене и предательстве»; по его словам, он сделал это заявление «под влиянием острого минутного чувства ложного стыда».

И так, они сознавались и раскаивались.

Почему? Почему они сознавались в преступлениях, которых не совершали?

Почему они раскаивались в своих мнимых прегрешениях  и поливали грязью себя, своих друзей и товарищей?

Почему опыт их  революционного прошлого, опыт использования судебной трибуны для защиты своих взглядов и поступков, для обличения палачей, остался невостребованным?

Как бы ни относиться к старым большевикам, как бы ни оценивать то, во что они превратили Россию, то, что они сделали с идеалами Революции, нельзя не признать, что это были в большинстве своем твердые, сильные, храбрые люди, действительно готовые отдать жизнь за то, во что они верили, готовые во всем идти до конца ради Идеи. Какими дьявольскими способами Сталину и его подручным удалось сломать этих людей?

Гипноз? Фармакология, подавляющая волю?

«Двойники», выпускавшиеся на публичный процесс вместо взаправдашних Бухарина, Радека и прочих?

Все эти предположения, время от времени проскальзывавшие в зарубежных публикациях, ничем не подтверждаются.

Шантаж? У многих на воле оставались семьи, следователям легко было объяснить своим подопечным, что от их поведения зависит судьба и жизнь близких.

«Конвейер» — изматывающие многосуточные допросы, когда сменяющие друг друга следователи не дают допрашиваемому спать? Пытка бессонницей — страшная вещь, которая действительно может сломать почти любого. Кстати, в романе Кёстлера этот сюжет тоже появляется — но как второстепенный по сравнению с другими причинами капитуляции героя.

Избиения? Пытки? В НКВД было достаточно костоломов; а много ли надо уже немолодым, не очень здоровым и очень измотанным людям?

Эти предположения намного ближе к истине, и сегодня мы знаем, что все это было в действительности: и «конвейер», и шантаж, а кое-кого, возможно, и били. Хотя для тех, кого готовили к открытым процессам, избиения были скорее исключением, чем правилом.  

Однако «конвейером», битьем, пытками  можно добиться от подследственного признания в несовершенных преступлениях — но как добиться уверенности в том, что на открытом процессе, в присутствии публики, журналистов, иностранных гостей подсудимый не встанет и не откажется от своих признаний, разоблачив заодно методы НКВД? Ведь именно это почти произошло с Крестинским на третьем «московском процессе», а если бы остальные двадцать подсудимых последовали его примеру?

Шантаж, заложничество — другое дело; этот метод дает более надежные гарантии. И все же: шантажом можно сломать и заставить повиноваться — но как превратить человека не просто в марионетку, в зомби, а в активного и заинтересованного сотрудника судей и прокуроров?

Артур Кёстлер попытался дать ответ на эти вопросы. Сила его гипотезы — в том, что она опирается не на общие, более или менее правдоподобные предположения, а на особенности мироощущения «старой гвардии», засвидетельствованные и зафиксированные в десятках писем, мемуаров, художественных и документальных произведений эпохи. Если можно так выразиться, Кёстлер ищет и находит отгадку в специфическом мировоззрении своего героя, сформированном  политической и нравственной культурой большевизма.

Заметим, что впоследствии точность художественной реконструкции лубянских сценариев, проведенной Кёстлером, была подтверждена несколькими документальными свидетельствами. Сам он, в частности, впоследствии ссылался на книгу чекиста-невозвращенца Вальтера Кривицкого «Я был агентом Сталина», с которой не был знаком, когда работал над «Слепящей тьмой». В своих воспоминаниях Кривицкий, в частности, рассказывает о том, как его коллеги сумели склонить к сотрудничеству Сергея Мрачковского, старого большевика, героя Гражданской войны, потомственного революционера, осужденного и расстрелянного вместе с Каменевым и Зиновьевым. «Мне казалось, что я читаю о духовных двойниках Иванова и Рубашова, как если бы действительность в призрачных образах сублимировала непреложные данности моего воображения», — так описывает Кёстлер свои впечатления от книги Кривицкого.

Мы могли бы включить в число свидетельств, подтверждающих версию Кёстлера, еще ряд документов. К числу таких документов, относится, например, письмо Генеральному прокурору СССР, написанное Михаилом Якубовичем, одним из тех, кто был осужден по громкому политическому делу так называемого «Союзного бюро меньшевиков», также полностью сфальсифицированному ОГПУ. В этом письме, написанном в 1967 году, Якубович рассказывает, кто и как уговорил его и других обвиняемых признаться в том, что они входили в мифическое «Союзное бюро» и подтвердить это на открытом судебном процессе. Суд по делу «Союзного бюро» проходил в 1931 году, за пять лет до начала «московских процессов», но приемы чекистов к тому времени уже были выработаны и опробованы.

Другой документ, подтверждающий правдоподобие кёстлеровской гипотезы, — это мемуары Артура Лондона «Признание» (по этим мемуарам французский режиссер Коста Гаврас снял в 1970 одноименный фильм с Ивом Монтаном и Симоной Синьоре в главных ролях). Лондон, высокопоставленный чехо¬словацкий коммунист, вместе с группой других чехословацких руководителей, был в 1952 году осужден по «делу Рудольфа Сланского» — позднему пражскому аналогу «московских процессов». И опять поражает близость угаданного Кёстлером к реальности, пережитой мемуаристом. 

Я склонен полагать, что своей интеллектуальной победой над «тайной столетия» Кёстлер обязан не столько тому, что он был неплохо информирован, сколько замечательной писательской интуиции.

Кёстлер выстраивал свою версию, опираясь лишь на свое, вероятно, поверхностное знакомство с СССР (в середине 1930-х он год прожил в Средней Азии) и с коммунистическим движением, в рядах которого некоторое время состоял. В 1938 он вышел из компартии и начал работать над «Слепящей тьмой».

Кёстлер разумно не настаивает, что его объяснение — универсально. Много лет спустя после выхода романа, возвращаясь к дискуссии, возникшей вокруг «рубашовской версии», он счел нужным уточнить: «…методы, обеспечившие признание Бухарина, Мрачковского или Рубашова, были эффективны только применительно к типу старого большевика».  Для которого, если Идея оказалась ложной, теряется смысл прожитой жизни? Ответ читайте в книге Кёстлера.

Будет ли принят современным русским читателем роман, где с симпатией, теплотой и сочувствием говорится о старом большевике, который, пересматривая перед смертью свою жизнь, обнаружил, что вся она состояла из лжи и предательств, ложью и предательством заканчивается, и что самая верность Идее оборачивается все тем же — предательством и ложью…

Александр Даниэль

Источник

145

Комментарии

Комментариев еще нет

Устаревший браузер

Внимание!

Для корректной и безопасной работы ресурса необходимо иметь более современную версию браузера.

Пожалуйста, обновите ваш браузер или воспользуйтесь одним из предложенных ниже вариантов: