
14
Мы с Теняковой перебрались в Москву. «Мольер» и «Фарятьев» были исключены из репертуара БДТ. В других ролях ее и меня заменили. Я ушел, сыграв Виктора Франка в «Цене» Артура Миллера 199 раз. Почему-то мне казалось, что меня позовут сыграть юбилейный двухсотый спектакль. Роль с непомерным количеством текста, тонкая психологическая ткань постановки Розы Сироты — трудно будет без меня обойтись. Без меня обошлись. В БДТ всегда были хорошие актеры. Спектакль шел еще много лет и тоже с успехом.
Гога любил повторять такую формулу: «Человек есть дробь, числитель которой то, что о нем думают другие, а знаменатель то, что он думает о себе сам, — чем больше знаменатель, тем меньше дробь». Видать, я маленько переоценивал себя. Надо внести поправочку.
(Чья это фраза про числитель и знаменатель? Я сам ее несколько раз слышал от Георгия Александровича. Но ведь до этого где-то читал. — В.В.)
А жизнь действительно переменилась. Гога угадал — мы дождались. Через восемь лет. Только ничего не наладилось, а наоборот, все рухнуло. Я имею в виду власть — на время она как-то вообще исчезла, и некому стало давить на нас.
И Наташа, и я активно вошли в жизнь Театра Моссовета. Конечно же, приезжали в Ленинград. Привозили спектакли театра, я давал концерты. На могилы родителей приезжали. Наташа в БДТ не заходила — такой характер. А я обязательно бывал и на спектаклях, и за кулисами, и у шефа. Пили чай, курили, разговаривали. Я вел себя как взрослый сын, заехавший из большого мира в отчий дом. Теперь понимаю, что это получалось немного искусственно. Я забыл, что БДТ не дом, а государство и закон этого государства — кто пересек границу, тот эмигрант. А эмигрант — значит, чужой. И не просто чужой, а изменник. В разговорах с подданными чуть заметная осторожность, напряженность.
Сперва, конечно, о семье, о здоровье. Ох, здоровье, здоровье! Не молодеем, проблемы есть. Ну и семья... тоже не без сложностей...
— Ну, а как дела?
— Все хорошо.
Действительно, как ответишь иначе? Если кратко, то все хорошо. Я поставил спектакль для Плятта и играю вместе с ним. С участием Раневской поставил «Правда — хорошо, а счастье лучше» и играю вместе с ней. Впустили меня обратно в кино. Снялся в двух фильмах. Один — «Падение кондора» — прошел довольно незаметно. Но второй, где мы играем в паре с Наташей, — «Любовь и голуби» — прямо можно сказать, всем пришелся по душе. Так что...
— Все хорошо.
Удивленно приподнятая бровь:
— Да-а?.. А говорили, были у вас... неурядицы...
— Кто говорил?
— Кто-то говорил.
Имперский закон — ушедшим за границу не может быть и не должно быть хорошо. Высший акт гуманизма — пожалеть, что ты уже «не наш», — «А то возвращайся... поговори, попросись... может, и простят...»
Империя! Чуть обветшала, но все-таки империя! Двор взял больше власти, чем раньше. Король часто болеет. Но законы неизменны и действуют.
Весной
Разговор иссякал. Так получалось, что я вроде бы хотел сказать: вот видите, вы были в Японии — и я был в Японии, у вас премьера — и у меня премьера, мы ходим с вами одними дорогами, только в разное время. Был в этом привкус реванша, было что-то от студента, который ждет пятерки от профессора за отличный ответ.
(Не помню, по какому поводу, но я обратился к Георгию Александровичу с просьбой сказать несколько слов о Сергее Юрьевиче Юрском для «Литературной газеты». Тамара Александровна Чеботаревская, заведующая отделом искусств «ЛГ», предупредила меня, что делать это надо спокойно, тихо, когда Георгий Товстоногов будет в хорошем настроении. Я хотел прибегнуть к испытанному способу — наговорить самому про Юрского, а потом спросить: вы согласны? Он скажет: да. Значит, я смогу это включить в интервью. Так я и поступил.
Мы долго беседовали, курили, пили чай. Но в конце Георгий Александрович сказал мне:
— Перед публикацией обязательно покажите мне интервью. Не по телефону прочитаете, как раньше, а покажете. Вы поняли меня? А про Юрского не надо ничего.
— Почему? Вы плохо к нему относитесь?
Георгий Александрович задумался. Откашлялся. Закурил новую сигарету. Испытующе посмотрел на меня, словно раздумывая — говорить мне правду или уйти.
— О Юрском я когда-нибудь сам отдельно напишу. Понимаете меня? Отдельно. Не сейчас. Не надо.
Спустя несколько лет мне надо было срочно завизировать интервью с Товстоноговым — а он в Париже. Тогдашний редактор «Литературной газеты» Александр Борисович Чаковский захотел во что бы то ни стало поставить это интервью в номер и потребовал от Тамары Ивановной Чеботаревской, чтобы виза, хотя бы по телефону, была обязательно получена.
Четыре часа я разыскивал Г.А. Товстоногова в Париже: посольство, французские театры, редакция одной газеты, собкор «ЛГ» в Париже, гостиница, где он жил. И всюду говорили: видели, только что уехал туда-то. Со мной на телефоне сидел сотрудник «ЛГ», который блестяще говорил по-французски.
Мы все же разыскали Георгия Александровича. Сорок минут я читал ему интервью по телефону. Исправляли, вносили дополнения.
— А что если мы пару строчек скажем о Юрском?
В телефонной трубке зазвучал чуть раздраженный голос Товстоногова:
— Я же сказал вам: о нем я напишу когда-нибудь сам...
Возникла пауза. И Георгий Александрович добавил:
— Я его очень люблю и ценю, но пока писать о нем не готов. — В.В.)
Но Г. А. в интервью и в частных беседах, когда заходил разговор обо мне, упрямо повторял прежнюю формулу: «Сережа замечательно играл у меня в театре, но ему не надо было заниматься режиссурой». И я знал, что он говорит это. Но беседовали мы о всякой всячине. Так и не посмотрел он никогда ни одного моего спектакля и не посетил ни одного моего концерта.
Мы встретились в Ялте, в Доме творчества. Впервые стало заметно, что Георгий Александрович постарел. Трудно ходил — болели ноги. Мы прожили рядом почти три недели, но виделись редко. Однажды долго беседовали у моря, на пляже. Говорили о животных — о котах, о собаках. Вспоминали замечательного Гогиного скотч-терьера по имени Порфирий. Хороший был пес, умный и печальный.
(Порфирий был замечателен. Всего лишь три раза я видел Георгия Александровича вместе с Порфирием. Суровый Товстоногов, общаясь с Порфирием, становился мягким, ласковым, нежным, спокойным и веселым. Вот ведь как собаки действуют на людей. — В.В.)
Мне показалось, что Георгий Александрович очень одинок — и в театре, и даже здесь, в многолюдном актерском скопище. Ему оказывались все знаки внимания, почтения, преклонения, и все-таки как будто прокладка пустого пространства окружала его. Возможно, это казалось. Может быть, он сам стремился не к общению, а к одиночеству. Теперь, когда я стал старше, я понимаю эту тягу к молчанию, потому что слишком многие слова уже сказаны и слышаны.
Осенью
Я поселился в 207 номере на втором этаже Морского корпуса и там начал писать эту повесть о моем учителе, который не признал во мне ученика.
Г. А. ушел из жизни почти десять лет назад.
Он умер 23 мая 1989 года. За рулем. Говорят, в последнее время он сам не водил машину, но в тот день взял у шофера ключи и сам сел за руль своего «мерседеса».
(Умереть в машине... Водить машину он любил, ему нравилось, что она ему подчиняется. Ему нравилось подчинять себе всех. Странная смерть. — В.В.)
По дороге домой ему стало плохо. Хватило сил свернуть к тротуару и остановиться. На Марсовом поле Петербурга оборвалась жизнь Императора театрального мира.
У него было множество званий и премий. Он был арбитром качества. Его уважали, и ему поклонялись. И его искренне любили те, с кем прошел он длинный путь. На разных этапах были соблазны переезда в Москву — предложения возглавить большие театры. Бывали невыносимо тяжелые времена в Питере, когда хотелось уйти от хозяев города. Но он остался. Он не хотел нового театра. Он хотел до конца быть в своем королевстве и ни с кем не делить власть в нем. Он сделал так, как хотел.
Много делегаций поехало из Москвы на похороны. В том числе от Союза театральных деятелей и от Театра Моссовета. Но как-то даже в голову не пришло присоединиться к одной из них. Я поехал сам, в одиночку.
Народу было великое множество. Звучала музыка, говорились речи. На сцене БДТ мерцали электрические свечи в гигантских канделябрах. И в центре Он в своем последнем вместилище, окруженный морем цветов. Давно исчез спектакль «Мольер», но декорацию королевской сцены сохранили, как видно, для подобных случаев.
Многие плакали. Гроб стоял на высоком помосте, и, чтобы в последний раз увидеть его лицо, надо было подняться по ступенькам.
Потом было отпевание в церкви, потом похороны в Александро-Невской лавре. Я был там, но меня это больше не касалось. Я простился с ним на сцене в королевских декорациях «Мольера».