Круглосуточная трансляция из офиса Эргосоло

Течению наперекор

Глава 1. Двор.

Лев Остерман - Течению наперекор

В возрасте девяти лет я приобрел во дворе популярность особого рода. Я уже упоминал, что благодаря маме и ее пациентам в детстве читал массу приключенческой литературы. Как-то раз стал что-то пересказывать. Большинство ребят книг не читали и потому жадно слушали. Это повторилось несколько раз. Потом мне стало скучно пересказывать знакомые сюжеты, и я перешел к жанру свободной фантазии. Придумал себе двух друзей-героев: большого, сильного, но немного туповатого Джона и маленького, ловкого и смышленного Джека. Изо дня в день продолжал экспромтом выдумывать бесконечную историю их путешествий и приключений (очевидно, компилируя сюжеты из разных книг). Своего авторства я не скрывал, но интерес аудитории от этого не уменьшался. Поскольку истории были выдуманные, ребята окрестили их словом «загинэ», произведя его от жаргонного словечка «загинать», то есть привирать. Стоило мне появиться во дворе, как ребята, особенно малышня, начинали упрашивать: «Левка, расскажи загинэ». Все усаживались в кружок (старшие ребята — тоже), и я начинал: «Помните, как Джеку удалось выручить Джона…» И так далее на добрый час, а то и два.

Потом мне это надоело, слава приелась, и я стал отнекиваться, предлагая лучше сыграть в футбол или казаков-разбойников. Но тяга к «художественному вымыслу» у того поколения малышей была столь велика, что «народ» обижался. Как-то раз за очередной отказ один из постоянных слушателей назвал меня «кабан кровожадный». («Кабан» достался мне по наследству от брата. Он был коренастый и довольно упитанный мальчик, и у него было прозвище «кабанчик». А эпитетом «кровожадный» мой слушатель выразил свое возмущение). Однако кличка ко мне прилипла. Вероятно, потому, что в периодических драках с мальчишками соседних дворов я быстро входил в состояние слепой ярости и бросался с кулаками на противников заведомо более сильных.

Прошло несколько лет, и школа, а особенно увлечение пионерской деятельностью, стали отвлекать меня от двора. Я уже не так быстро покидал школу и позже появлялся во дворе. Впрочем, любопытный «дуализм» сохранялся еще добрую пару лет. В школе я был председателем пионерского отряда и «боролся с дезорганизаторами», как тогда именовали анархически настроенных мальчишек. А выходя во двор, выпускал наружу рубашку, закатывал рукава и лихо надвигал кепчонку на один глаз. Нам всем хотелось походить на уличную шпану. Это казалось романтичным. Сохранилась порыжевшая любительская фотография, где мне лет четырнадцать. В вельветовых брюках клеш, опершись руками на бедра с чубчиком из-под лихо сдвинутого «кепарика», я вполне могу сойти за уличного хулигана. То и другое было искренне: в школе доминировала новая преданность государству, а во дворе — старая верность шпанистому дворовому братству.

Хочу рассказать и о самом главном испытании в моей дворовой жизни, которое, как и «сведение с ума», во всех подробностях и красках сохраняется в памяти до сих пор. Это испытание можно обозначить, как первое знакомство с фатализмом…

Яркий солнечный и морозный день. Дело происходит на заднем дворе. Там к стене соседнего дома прилепилось двухэтажное уродливое и темное, но довольно высокое строение. В нем помещается мастерская старика Гринштейна. Там он варит свой гуталин. Летом наклейки от железных баночек с гуталином усыплют окрестности этого сарая, точно осенние листья. Но сейчас у его основания поднялся большой снежный сугроб (наверное, старик расчищал подходы к своему «предприятию»). Ребята прыгают с крыши сарая в этот сугроб. Хочу прыгнуть и я, но… боюсь. Полету с примерно восьмиметровой высоты сопротивляется все мое существо, хотя я и вижу, что ребята вылезают из сугроба веселые и целехонькие. Несколько раз подхожу к краю крыши и в панике отступаю. Не могу шагнуть в пустоту — и все тут! На этот раз страх оказывается сильнее рассудка. А последний даже предательски нашептывает: «А вдруг поскользнешься на обледенелом краю крыши, полетишь кое-как, раскорякой, не попадешь в центр сугроба и головой стукнешься об асфальт?!» Ребята уже подсмеиваются надо мной, кричат снизу: «Левка, не дрейфь!», но я ничего не могу с собой поделать.

Тогда, сжалившись, ко мне по крыше подходит Толька Красавин и говорит: «А ты скажи громко: „Будь что будет!“ — и прыгай». И я вдруг как-то уже не разумом, а всем существом своим понимаю, что будущее неизбежно, что оно все равно состоится!.. Отчаянно произношу: «Будь что будет!» и делаю шаг навстречу этому будущему — шаг в пустоту! И через мгновение, с залепленным снегом лицом, радостно сознаю: будущее состоялось, а я цел и невредим. Очень сильное ощущение!

Теперь пришла очередь рассказать, как мы расширяли мир своего двора на всю огромную Москву. Речь пойдет о путешествиях на трамваях.

Вы, читатель, возможно, уже не застали прекрасные трамваи 30-х годов. Они не отгораживались от мира пневматическими дверями. У них были открытые, вовсе без входных дверей задние площадки и низкие, узорного литья подножки. На них можно было вскакивать на ходу или соскакивать при появлении билетного контролера. Но главная их прелесть состояла в возможности проезда (полета!) вне вагонного чрева. Конечно же не на «колбасе», как до сих пор пишут иные профаны. На «колбасе» вообще ехать было нельзя. Так называли некое устройство, скорее всего, какой-то кабель в толстой резиновой оболочке, расположенный вертикально над торчавшим из-под вагона задним буфером. Сидя боком на буфере за «колбасу» можно было лишь держаться. Но это было неудобно и очень ограничивало обзор улицы. Чистое пижонство! Зачем? Когда существовали благословенные подножки с другой стороны вагона. С правой по ходу трамвая стороны подножка вела на площадку. Но Бог знает зачем конструкторы предусмотрели симметричную подножку (и даже с поручнями) с левой стороны вагона. Эта подножка была отделена от задней площадки трамвая закрытой дверью. Так вот, стоя на этом плацкартном мальчишеском месте, небрежно привалившись плечом к одной поручне и слегка придерживаясь рукой за вторую, мы совершали необыкновенные путешествия. Отправлялись с нашей или одной из близлежащих улиц, каждый раз на новом номере трамвая, через всю Москву до конечной остановки, уверенные в том, что, описав концевой круг, трамвай привезет нас обратно. Если нас сгоняли по дороге, мы дожидались прихода следующего трамвая того же номера и продолжали прерванный маршрут. Напомню, что милиции на улицах Москвы в те счастливые времена практически не было. Вот уж мы нагляделись, вот уже набрались впечатлений и наблюдений, которые живой детский ум фиксирует, не давая себе в этом отчета. Трамваи двигались не быстро и иную уличную сценку можно было разглядеть хорошенько, а если уж очень интересно, то и спрыгнуть с подножки.

Я видел, как на месте «охотных» рядов и расположенной среди них церквушки, куда меня в раннем детстве водила няня, строилась огромная гостиница «Москва». А напротив нее — дом Совнаркома. Подъемных кранов еще не было — возводились деревянные леса. Стальные балки втягивали наверх лебедками, а кирпичи, уложенные в деревянные заплечные лотки, рабочие поднимали на спине, тяжело взбираясь по крутым дощатым настилам с перекладинами. На центральных улицах другие рабочие, став на одно колено, защищенное от жары толстенной накладкой, деревянными гладилками ровняли иссиня-черный, дымящийся асфальт.

На окраинах трамвай шел в сплошной зелени деревьев, за которой прятались деревянные домишки. По улицам резво катили извозчичьи пролетки с откинутым толстыми складками назад кожаным верхом. Важные извозчики в синих длиннополых кафтанах изваяниями восседали на высоких козлах. Весело мелькали спицы очень больших и тонких задних колес пролетки. На их высоко расположенную ось можно было усесться спиной к движению и катить «куда бог пошлет». Но это было рискованно. Можно было заехать черт-те куда, а спрыгнуть на ходу было непросто. Мохнатыми ногами неспешно вышагивали могучие битюги, влекущие высокие телеги ломовиков.

На всех углах стояли у своих кареток и высоких стальных баллонов газировщицы. Под небольшими тентами кареток играли золотыми, красными или малиновыми бликами толстые стеклянные тубы с краником внизу, заполненные сиропами. Почему-то всегда только по две тубы… Мороженщики доставали ложками из погруженных в лед высоких алюминиевых бачков сливочно-желтоватую, сладкую даже на вид массу, заполняли ею круглую металлическую формочку, ровняли и накладывали круглую вафлю. Другая вафля уже лежала на дне формочки. При нажатии поршня, спрятанного в трубке, отходящей от центра формочки, появлялось вожделенное лакомство, которое можно было не спеша лизать по всей окружности, прочитав предварительно на вафлях назначенные таинственным случаем (а быть может и не случаем!) имена: Нина, Катя, Надя…

В людском потоке на тротуарах мелькали синие фуражки разносчиков из «Моссельпрома». На их лотках красовались сладостные и недоступные для наших тощих карманов соблазны. Бойкие мальчишки (наверное, беспризорники) торговали рассыпными папиросами и газетами. Нередко в толпе виднелись и крестьяне в лаптях.

Москвичи в те времена одевались более чем скромно — да просто бедно! Красивой, модной одежды не существовало, да и само понятие «мода» было вчуже. НЭП доживал последние дни, и бывшие франты предпочли убрать подальше свои тросточки и жилеты. Летом молодые и не очень молодые мужчины ходили в широких брюках из «бумажной» материи, в рубашках «апаш» с открытым воротом и резиновых тапочках с матерчатым синим верхом. Галстуков никто кроме «спецов» (вроде моего отца), не носил. Женские чулки были в резинку или «фильдеперсовые», шелковые появились уже перед войной. Колготки для взрослых дам еще не были изобретены, и чулки держались на подвязках, прикрепленных к специальному женскому поясу. И вообще, нарядная повседневная одежда считалась признаком мещанства и буржуазным пережитком. «Пролетарская» внешность уважалась. Тому способствовал пример вождя, который в те времена носил гимнастерку и солдатскую шинель. (Этот западный наивняк, Ромен Роллан, посетивший в те годы Москву и ничего не понявший, писал о человеке «с головой ученого, руками рабочего, в одежде простого солдата»). Подражая ему, все партийные и советские работники тоже ходили в гимнастерках, только без петлиц, и в сапогах. Но их нескладные и, в отличие от нынешних времен, часто тощие и сутулые фигуры были лишь невзрачной тенью красавцев и любимцев толпы — красных командиров (солдат на улицах не припомню). Они гордо выступали туго перетянутые в талии широкими ремнями с портупеей, в широченных галифе, блистая хромовыми сапогами. На петлицах воротников отсвечивали красным, завораживая нас, мальчишек, «кубики», «шпалы», а изредка и «ромбы». Попадались в уличной толпе и пышные молочницы с бидонами, и просто деревенские бабы в пуховых платках и извечных (живы ведь до сих пор!) плисовых кацавейках. А иногда — конторские служащие с бесформенными парусиновыми портфелями, рабочие в синих косоворотках и картузах, какие-то старухи в отрепьях бывших нарядов, бородатые дядьки с мешками за спиной, комсомолки в красных косынках и оборванцы в лохмотьях. Не поручусь, что эту детализацию мы фиксировали для себя уже тогда. Возможно, это теперь я вглядываюсь в яркую и пеструю картинку, всплывающую из глубин памяти. Еще мне сейчас помнится (может быть, и ошибаюсь), что эта разношерстная толпа на московских улицах была спокойнее, приветливее и даже веселее, чем нынешняя, хорошо одетая и, уж конечно, куда более сытая и устроенная публика. Не было этой спешки и готовности огрызнуться, если случаем наступят на ногу, хотя трамваи в часы пик тоже ходили битком набитые…

С благодарностью вспоминаю наши трамвайные путешествия. В них происходило органичное слияние с городом, мы становились истинными, на всю жизнь москвичами.

…Последнее воспоминание, которое я намерен записать.

Торгсин и связанная с ним трагедия, пережитая в раннем детстве.

Время было еще голодное: карточки на все продукты, чай из сушеной моркови. И вдруг появились эти неслыханно роскошные магазины. Их посещали немногочисленные иностранцы, покупавшие за твердую валюту, и советские граждане, обменявшие в специальных пунктах фамильное золото и золотые украшения (по весу) на специальные «боны» по определенному курсу. Вход в торгсины охраняли расшитые галунами швейцары, но через зеркальные стекла витрин можно было без конца глазеть на разложенные в них чудеса. Тряпки, домашняя утварь и прочие промтовары нас не интересовали, а вот бесчисленные яства возбуждали живое любопытство. Впрочем, вкусовых ощущений они не вызывали, и слюнки не текли. Мы просто не знали, что это такое. Было очень красиво — вот и все!

Но однажды, однажды… я вкусил от пищи богов и был жестоко наказан за это! Мой брат Натан был старше меня на восемь лет, учился в техникуме и, когда мне было восемь лет, уехал на практику в Казахстан, на озеро Балхаш, где строился медеплавильный комбинат. Мама собралась отправить ему продуктовую посылку. Не знаю уж, какое бабушкино золото пошло в ход, но в торгсине были закуплены разнообразные продукты. Помню, как сейчас…

Жаркий летний день, содержимое посылки уже подготовлено, но не упаковано. Днем дома я один: Настя ушла по делам, а мама на работе. Рассматриваю посылку. Особое любопытство вызывает коричнево-красный, лоснящийся, с просвечивающими янтарными пятнами жира и перевязанный кое-где жирной бечевкой батон колбасы с загадочным названием «салями».

Я до глубины души обижен несправедливостью: почему все Натану, а мне — ничего? Долго хожу кругами и наконец решаю, что отрезать маленький кусочек для пробы я имею право — я ведь тоже сын! И вот он уже во рту. Боже мой, что за волшебство! Нечто тающее между языком и нёбом, божественно пахучее, неизъяснимого, неземного вкуса! Но увы — он уже разжеван и проглочен, этот маленький, этот крошечный кусочек. Неужели это все? Нет, еще самую малость — ведь он такой большой этот волшебный батон. Потом еще кусочек, еще… Проходит час, другой. Настя не возвращается, и преступные деяния неумолимо повторяются. Это сильнее меня. Дьявол владеет моей невинной детской душой. Потом является отчаянная решимость — все равно я пропал… Короче, к приходу мамы от батона колбасы не остается ничего, кроме веревочек. И тут наступает расплата. Я погиб! Мама меня проклянет, выгонит из дому, скажет, что я ей больше не сын! Я — негодяй, я — вор, мне нет прощения и пощады…

Любопытно, что какого-либо наказания, даже упреков я не помню. Но мучительное чувство невыносимого стыда и презрения к самому себе сохранилось в памяти на всю жизнь.

Лев Абрамович Остерман



Произошла ошибка :(

Уважаемый пользователь, произошла непредвиденная ошибка. Попробуйте перезагрузить страницу и повторить свои действия.

Если ошибка повторится, сообщите об этом в службу технической поддержки данного ресурса.

Спасибо!



Вы можете отправить нам сообщение об ошибке по электронной почте:

support@ergosolo.ru

Вы можете получить оперативную помощь, позвонив нам по телефону:

8 (495) 995-82-95





Устаревший браузер

Внимание!

Для корректной и безопасной работы ресурса необходимо иметь более современную версию браузера.

Пожалуйста, обновите ваш браузер или воспользуйтесь одним из предложенных ниже вариантов: