Круглосуточная трансляция из офиса Эргосоло

Течению наперекор

Глава 4. Мимо фронта

Лев Остерман - Течению наперекор

Москва очень изменилась за то время, что я пробыл на трудфронте. Окна домов заклеены бумажными крестами — от взрывной волны. Зеркальные витрины на улице Горького «ослепли», доверху заложенные мешками с песком. Странно выглядит Большой театр, гостиница «Москва» и другие крупные здания, разрисованные огромными пятнами камуфляжа. Днем на площадях отдыхают грузные на вид аэростаты воздушного заграждения. Их охраняют девушки в военной форме. По вечерам, еще засветло аэростаты поднимаются в небо и парят там, как бы перекликаясь между собой. На плоских крышах многих домов стоят зенитки. На подходящих к Москве шоссе лежат, пока что по обочинам, сваренные из мощных стальных балок противотанковые «ежи». Днем на улицах людей немного, а машин совсем мало — их реквизировали для фронта. На перекрестках вместо милиционеров стоят военные регулировщики. Вечером улицы и вовсе пустеют — жители спешат по домам до начала налета. Синим светом фосфоресцируют таблички с названиями улиц. Автомобили с тускло-синими фарами едут медленно…

Метро заканчивало работать рано. В него начинали впускать людей для укрытия от бомбежки. Многие предпочитали идти туда спать, не дожидаясь объявления воздушной тревоги. У входов на станции заранее выстраивались очереди москвичей со свертками подстилок, одеял и подушек. Очереди выглядели буднично, и это произвело на меня сильное впечатление. Темнело тоже рано, и я вместе с другими ребятами, еще остававшимися во дворе, отправлялся дежурить на крышу. До начала налета устраивался на лестнице, ведущей на чердак (там горела лампочка) и читал по-английски адаптированный для начинающих рассказ Оскара Уайльда «Соловей и роза».

Теперь немцы прилетали в темноте. Привычно выли сирены, и густой голос диктора медленно, с расстановкой повторял: «Граждане, воздушная тревога! Граждане, воздушная тревога!» Те, кому неохота было стоять в очередях у метро, отправлялись в бомбоубежище, находившееся в соседнем переулке. Впрочем, многие, уповая на судьбу, оставались дома.

По чердаку, по чердачной пыли, напоминавшей детство, я проходил к слуховому окну и вылезал на крышу. Немецкие бомбардировщики бросали главным образом «зажигалки». Мы их хватали рукой в рукавице и сбрасывали во двор. Впрочем, имела место и некоторая вероятность попасть под фугасную бомбу. Несколько домов в центре были уже разрушены. Одна бомба попала в Большой театр.

Опять, как при первых тревогах в самом начале войны, было жутковато и весело следить, как быстро из конца в конец ночного неба метались лучи прожекторов. Вдруг два или три луча останавливались, и в их перекрестье ярко блестел маленький серебристый самолетик. Со всех сторон споро и деловито били зенитки. Вскоре я научился различать «голоса» тех, что были расположены где-то близко. Феерическое зрелище являли собой красные линии трассирующих пуль из зенитных пулеметов.

Немцы все продвигались. На всех фронтах. Дважды в день радио передавало сообщения Совинформбюро. Люди группками собирались на улицах около громкоговорителей, установленных на фонарных столбах. Слушали молча, хмуро. Наши войска «отходили на заранее подготовленные позиции, нанося врагу тяжелый урон в живой силе и технике». Но сколько еще было у Гитлера этой силы и техники? На него работала вся Европа, а открытие второго фронта союзниками (Англией и США) все откладывалось.

Предприятия и учреждения эвакуировали из Москвы. Говорили, что на некоторых заводах рабочим выдают зарплату за два месяца вперед и распускают. По-видимому, эти заводы эвакуировать не будут. По городу ползли тревожные слухи. Говорили, хотя в сводках этого не было, что немцы уже взяли Вязьму, которую мы так весело проезжали всего два месяца назад. «Знатоки» мрачно утверждали, что по шоссе от Вязьмы немецкие танки могут дойти до Москвы за шесть часов. Общая тревога нарастала…

1 сентября начались занятия в институте, хотя явно чувствовалось, что ни профессорам, ни студентам не до лекций. У меня лично была только одна забота — попасть на фронт. В октябре мне, наконец, исполнялось восемнадцать лет. Но я уже выяснил, что в военкомат соваться бесполезно. Энергетический институт был отнесен к категории учебных заведений, имеющих оборонно-стратегическое значение. Всех его студентов «бронировали», то есть освободили от призыва в армию. К счастью, я узнал в институтском комитете комсомола, что будет формироваться «коммунистический батальон» из членов партии и комсомольского актива. В случае, если немцы подойдут к Москве, батальон будет стоять насмерть. Я был комсоргом группы. Секретарь партбюро института самолично внес меня в список батальона и сказал: «Жди вызова в казарму для прохождения ускоренного курса военной подготовки. А пока, чтобы не создавать паники, ходи на занятия». Я успокоился. Победа или смерть — такая альтернатива отвечала моему настроению. В середине сентября стало известно, что институт будут эвакуировать из Москвы. Во дворе нового здания жгли какие-то ненужные архивы, в воздухе летал пепел. Но меня это уже не касалось. Каждый день я ждал вызова в казарму коммунистического батальона.

Сразу после возвращения с трудфронта я позвонил Иринке. Вплоть до 1 сентября мы встречались почти ежедневно. Бродили по ощетинившемуся городу и то обсуждали последние новости с фронтов, то подолгу молчали. Она очень нервничала и была как-то подавлена. Военкомат отказался направить ее в школу медсестер и предложил продолжать учебу в медицинском. Ей сказали, что специальная подготовка уже включена в программы всех курсов и, если потребуется, студентов-медиков будут посылать на фронт прямо из института.

Нас обоих тревожило быстрое продвижение немцев к Москве. Но если я сохранял определенный оптимизм, уповая на коммунистические батальоны, которые, разумеется, создавались не только в нашем институте, то Ирка относилась к этому скептически.

— Неужели ты думаешь, — говорила она, — что даже самоотверженные, но плохо обученные пехотинцы, сколько бы их ни было, смогут задержать продвижение танковых колонн и всей профессиональной немецкой армии? Ну перебьют всех вас — что толку?

Мы раздраженно спорили, даже ссорились. Потом спохватывались и мирились. Иногда мне казалось, что на любую мою реплику Ира отвечает возражением ради возражения. Я просил у нее прощения, объяснял, что нервничаю потому, что мое место на фронте, а не на крыше с ребятишками. Никаких нежностей между нами не было: я хорошо помнил ее слова, сказанные там, на поле во время нашей встречи на трудфронте. Порой мне казалось, что кроме общей тревоги Ирку гнетет что-то сиюминутное, какая-то проблема. Но мне она не говорила ничего. Один раз только обмолвилась, что тревожится за родителей. На вопрос «почему?» — не ответила. Я часто заходил к ним домой, но Ольгу Ивановну и Николая Александровича почти не видел. Они теперь приходили поздно, когда мне уже пора было отравляться на свою крышу.

В начале сентября вечером вдруг позвонила Ольга — она только что вернулась. Сказала, что ее приняли в наш институт и завтра она поедет на занятия. Я ужасно обрадовался. Договорились ехать вместе (она жила на нашей улице). В сентябре-октябре мы ежедневно встречались в институте, вместе возвращались. Часто днем бродили по городу или ездили в парк. В непогоду оставались у нее, благо, никого из родителей днем дома не бывало. С Ирой я встречался вечером — она училась во вторую смену.

Характер наших отношений с Олей складывался совсем иначе, чем с Ирой. Во-первых, она, так же как и я, была уверена, что немцы Москву не возьмут, хотя оснований для такой уверенности не было ни у меня, ни у нее. Во-вторых, она, в отличие от Иринки, полагала, что, пока война нас не разлучила, следует радоваться каждому дню, что мы проводим вместе, каждой минуте счастья, которую нам дарит любовь. Так мы оба стали называть нашу взаимную привязанность. Теперь Оля щедро оделяла меня своей нежностью и лаской. Мне было легко с ней, и я отвечал ей взаимностью, может быть, лишь чуть-чуть преувеличенной.

Передо мной мое письмо к Оле, датированное 20 июля 42 года. (Откуда оно послано и как вернулось ко мне, я расскажу позднее). Это письмо начинается обращением «My love!» Оно посвящено воспоминаниям о раннем периоде наших отношений. В частности, о сентябре-октябре 41-го года. Там есть описание такой сценки:

«Чудесные два месяца. Я лежу в знакомой комнатке на кровати и смотрю на клочок неба за окном. Отчего мне так хорошо? Никогда я не чувствовал себя так покойно и радостно, так светло… Я глажу родное, теплое тело. Оно рядом, оно греет меня. Тревожные дни октября, но я чувствую себя уверенно — рядом друг, с ним пойдем вместе любой дорогой».

Читатель, не спеши из этих строчек делать вывод, что между нами уже тогда установилась «интимная близость». Я-то точно знаю, что был ее первым мужчиной, но… четырьмя годами позже, уже после войны. Такие в те времена господствовали нравы. Большинство юношей и девушек до женитьбы не допускали и мысли о чем-то большем, чем ласки и поцелуи. (На фронте перед лицом ежедневно грозящей смерти и этот запрет рухнул. Но и после войны, когда жизнь вошла в более или менее нормальное русло, до «сексуальной революции» в мире, а тем более в СССР, оставался еще добрый десяток лет). Кроме того, Оля была так же молода, как и я. Женщина в ней еще не проснулась.

Лев Абрамович Остерман



Произошла ошибка :(

Уважаемый пользователь, произошла непредвиденная ошибка. Попробуйте перезагрузить страницу и повторить свои действия.

Если ошибка повторится, сообщите об этом в службу технической поддержки данного ресурса.

Спасибо!



Вы можете отправить нам сообщение об ошибке по электронной почте:

support@ergosolo.ru

Вы можете получить оперативную помощь, позвонив нам по телефону:

8 (495) 995-82-95





Устаревший браузер

Внимание!

Для корректной и безопасной работы ресурса необходимо иметь более современную версию браузера.

Пожалуйста, обновите ваш браузер или воспользуйтесь одним из предложенных ниже вариантов: