18+

Владимир Владимирович Шахиджанян:
Добро пожаловать в спокойное место российского интернета для интеллигентных людей!
Круглосуточная трансляция из офиса Эргосоло

Учитесь плавать

Рассказы

ДОЛГИЙ ПУТЬ К СЕБЕ

ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ

Трудно ли быть лесбиянкой? А каково быть самим собою?

Это тождественные вопросы. Это один и тот же вопрос.

Каждый человек имеет шанс быть собою.

Но, спаси нас Бог, от самих себя!

Я живу в Сан Франциско на седьмом этаже в номере дешевой гостиницы на углу Larkin и Geary. Вокруг сутками напролет воют сирены пожарных и полицейских машин, гремят мусорные баки, верещат тормоза дорогих авто. Гостиница образует с домом напротив темный, узкий коридор — так плотно они жмутся друг к другу. Окно моей комнаты выходит сюда. Поэтому не до пейзажей, но я все равно люблю смотреть в окно, хотя нижний край почти у самого пола, и если стоять рядом, кажется, что опоры нет и можно легко соскользнуть вниз. Обычно я подползаю к нему на четвереньках и высовываюсь наружу с сигаретой во рту.

Ночь. Я одна. Огонек от сигареты. Внизу, в маленькой каменной нише (что-то вроде подъезда, но двери нет) двое мужчин. Различаю лишь силуэты: стоят, о чем-то беседуют. В такое время здесь появляются только драгдилеры. Сейчас разбегутся — это деловая встреча, полминуты, не более. Вдруг один из них садится на корточки и выплывает из тени — белобрысые волосы, короткая челка на бок. Он м-е-д-л-е-н-н-о достает из спортивных штанов своего друга член и начинает сосать, вперед-назад, вперед-назад, вперед, остановился, крепко прижал бедра к серой стене, и снова назад. Ах, какой непосредственной была их, надо полагать, случайная встреча. Я возбуждаюсь и, вцепившись в подоконник, торчу вместе с ними. Сигарета давно выпала, разбилась о тротуар, раскидав искры. Не знаю, который по счету раз юноша совокупляется с тенью, я уже почти ничего не вижу: Вдруг полицейская машина, мигая огнями, остановилась под окном. Выскочили офицеры. Ребят разлепили и поставили лицом к стене. — Блядь! — ору на всю улицу по-русски, — что за дела? Дайте кончить! Гостиница заселена людьми, как мне кажется, приехавшими сюда по единой программе "Анонимные алкоголики". Они похожи друг на друга и больше всего на свете мечтают напиться. Еще они постоянно чего-то ждут: писем, родственников, очередь в ландри, лифт, который кто-то забыл закрыть на верхнем этаже, открытия магазина, или проезжающий под окном автобус. Мне они нравятся — потому что они никому не нужны, их никто не навещает, хотя при встрече рассказывают, что сегодня в гостях были дочь или жена. Мне они нравятся, потому что, даже если у них выпадут все волосы от отчаяния, к ним все-равно никто не приедет. На улице Sutter, что через два блока от гостиницы, стоит красивый крематорий с большим и удобным паркингом. Как все божьи дома, он ухожен и тих. Моих соседей похоронят там на деньги, выделенные из городского бюджета. А пока они живут через стенку и слушают единственную доступную для них радиостанцию. Я живу в районе, где приветствуется проституция. Отменно-красивые девки по вечерам толкутся перед гостиницей. Вот одна распахивает плащ: загорелое тело, белоснежный купальник, великолепная грудь выскакивает из лифчика, в плавках аккуратно уложен член, не искусственный. Она бодро подлетает к моей машине, я не успеваю захлопнуть рот. — Ну что, берешь? — Нет, нет, не сегодня, — жму на газ, хотя хотела парковаться. — Чего испугалась, — кляну себя через минуту и поворачиваю обратно, но ее уже нет. Вот так. Поднимаюсь в номер и сажусь писать. Не пишется — перед глазами большая грудь и член в плавках. Гляжу на часы — может ее уже привезли обратно. Спускаюсь на улицу — никого. Иду на O' Farrell в порнокинотеатр за 5 долларов. В зале, кроме меня, двое мужчин и женщина. Все трое громко жуют попкорн и кончают два раза. Дрочу изо всех сил, настраиваясь на них, или на экран. Не получается. Теперь думаю о тексте и о смысле жизни. Заскочила на минутку моя бывшая девушка — сделать пару звонков, и сразу к окну. Я сижу в кресле, курю. Мне не видно того, что происходит на улице, зато я хорошо вижу, что происходит с ней. Вот она сдвинула вместе ноги, и замерла. Погладила живот, втянула его, сильнее сжала ноги, как если бы ее не пускали по нужде. Лицо напряжено. Я все еще люблю ее и с удовольствием выебала бы сейчас, но боюсь пошелохнуться, испугать, она стоит у окна, не держится за стену, забыла наверное, что легко упасть. Наконец, поворачивается и идет в ванную, включает воду. "Интересно, — по-прежнему курю в кресле, — что у нее под кожей? Кровь, сухожилия, суставы, уже тронутые артритом? Что еще? Почему она больше не хочет меня, а предпочитает теплую струю из водохранилища?"

Не помню по какому случаю (у тебя всегда самые фантастические объяснения) ты пришла ко мне на работу. По-моему, тебе просто хотелось ебаться.

 

— Нравится? — подставила свою дырку к носу, юбку подбородком придерживаешь, — знаю, что нравится, не говори ничего.

 

Раздвигаешь волосы.

 

Разорванная надвое кровавая язва.

 

Ты обдолбана и вряд ли видишь меня. Что ты видишь? Да, он красный, он пахучий, зверски пахучий. Он пахнет мировой помойкой.

 

— Убери руку! — ору, — убери, блядь, руку с моей головы! Я на работе.

 

Кривишься, зло складывая рот.

 

— СОСИ! СОСИ ЕГО!

 

Мы в маленькой каморке, где переодеваются артисты и рабочие. Со всего размаху грубо бьешь по лицу. За дверью успокоились голоса. Там всегда кто-то курит. Стоят, прижавшись с той стороны к двери, и курят.

 

Я сосу и зверею. Пихаю два пальца. Три пальца, четыре пальца…

 

Я ЛЮБЛЮ ТВОЮ

 

ЗАМОРОЧЕННУЮ ДЫРКУ

 

СУКА

 

Тобою овладевает заносчивая гордость, но в этой унизительной для меня ситуации есть много гаденького и тончайшего наслаждения. Это твоя дырка и, насаженная на руку, ты в полной моей власти. Я могу схватить за матку, вывернуть ее и выпустить из тебя кровь. Стало быть, доверяешь же мне?!

Уже ночью приходит мой сын. Говорит, что останется ночевать. Сын ругается, что нечем заняться. Завтра выходной, и он будет скучать. Я слушаю его и не понимаю. Я курю по две пачки в день — у меня нет свободной минуты ни на что другое. У меня нет времени ходить на работу. Мы давно не понимаем друг друга. В субботу иду на лесбийскую партию. Около 1000 девушек трутся друг о друга. Стою в стороне и зорко отсматриваю публику. Красивая, но вульгарная девица пристраивается рядом. Масляные глаза и короткая бархатная юбка. Мы обмениваемся взглядами. Я согласна, хотя везти ее в гостиницу не хочется. Может в туалет? Она ни о чем не спрашивает и послушно идет за мной в кабинку. Да, да — киваю головой, — она долго танцевала, поэтому мокрая и от нее слегка пахнет потом. У нее мокрые трусы, она спускает их до колен, внутри тоже мокро. Мы долго целуемся, потому что она возится с моим ремнем на джинсах и долго трахаемся, часа полтора, не меньше. Мне она нравится, и я нравлюсь ей. Я не знаю ее имени, а она моего. Может ее бросили, и она тянет время до сна?! В зале она попросила что-нибудь выпить, я дала ей 10 долларов. — Мечтаю совокупиться с акулой! — говорю на прощание, но она в грохоте музыки не слышит меня. — Хочу героин! — страстно шепчет в ухо своей подруги новая знакомая и откидывается на сиденье. Я рассматриваю ее в зеркало заднего вида. Похожа на Janis Joplin. — На худой конец травку, — канючит. Едем в Chinatown, потом в Sunset — домой к Ginger (так ее зовут). Машина мягко плывет по холмам, на горизонте океан, узнаю его по шуму и запаху. — Началась менструация, — говорит ее подруга, принимая душ. — Что ты этим, собственно, хочешь сказать? — спрашиваю. — Что слышала, придется тебе работать. — Ты в своем уме? Ginger уже скрутила папироску и сует нам. Подруга садится за компьютер, зависает перед экраном. Прыгаю в постель к Ginger. Она капризничает — Тебя не хочу. Хочу подругу. — Затягивайся быстрее. У нее великолепные, разъебанные дыры и сильное, властное тело. Подлезаю под него и тут же отъезжаю. Я ебу ее среди ночи, ах, нет, это она ебет меня, это ее подруга ебет меня, это они обе ебут меня, это я ебу их обеих, я дрочу их, они лижут меня… они пьют меня до дна. Это я пью их… Это я ору… они орут… это соседи орут…

— В прошлый раз у них же покупала, кое как в себя пришла, — признается Ginger. До вечера лежим в постели, боясь пошевелиться, смотрим Ларс фон Триера.

У тебя опять проблемы.

 

— Ложись ко мне на живот, да, лицом книзу, к ногам. Двигайся ближе. Ну конечно, так и есть. Чуть выпала кишочка.

 

Осторожно трогаю геморрой, сначала пальчиком, потом сосу.

 

— Увеличивается, когда на унитазе, сделай то же самое, я хочу видеть! Вот так, еще, тужься:

 

Вызываю врача, сижу на кухне. Сейчас ты наклоняешься вперед, и он раздвигает твои ягодицы, точь в точь, как час назад делала я. Черт возьми, отчего в комнате поразительная тишина, почему он так долго рассматривает тебя?! У него, наверное, уже встал хуй, и вы ебетесь. Сейчас ворвусь и… и… не знаю, что сделаю! Это моя дырка, ты, ублюдок!

 

ЭТО МОЯ

 

ЛЮБИМАЯ ДЫРКА

 

Я РЕВНУЮ ЕЕ

 

ДАЖЕ К УНИТАЗУ

Мне нравятся мексиканцы и черные — cплошь запахи, грязь и мат. Белый человек рядом с ними не угадывается. Сан Франциско — сексуальный город. Похожий на вечно страждущих сучку или кобеля. Его тело влажно. У самой влажной женщины нет такого тела. Хорошо бы выебать этот дивный город. Босыми ногами, словно из ванной в постель идти по Richmondу, тереться клитором о туманный Twin Peaks, измочалить вагину в кровь узкими перилами Bay Bridge. На ступеньках St. Mary Assumption публично вылизать себя. Притянуть все фаллосы внутрь. Упасть, как никто не падал до меня. И заплатить за это неслыханную цену.

Дела мои настолько плохи, что я впадаю в песпамятство. Я стяжала себе дурную славу, и вместо гордых слов о любви потоки блевотины изливаются на простодушных подруг моих.

 

Чего уж тут говорить?!

 

— Я стану другой, немного терпения, у нас столько еще впереди! — ползаю на коленях и скулю.

 

ТЕБЕ ВСЕ

 

ОСТОЧЕРТЕЛО

 

И ТЫ НАКОНЕЦ

 

ОЗВУЧИВАЕШЬ

После зыбких инфернальных путешествий возвращаюсь в гостиницу, и филиппинка Соня радуется при встрече. Я самая стойкая из всех белых. Она не знает, что я ничем не отличаюсь от жильцов ее дома. Я не пью вот уже 6 лет, и я чемпион среди них. Чемпионам полагается машина, а для быстрого реагирования мобильник. Все это у меня есть. Но я, также как и они, больше всего на свете мечтаю напиться. Также, как и они, стою в очередь за лифтом и жду призрачный автобус. Ко мне тоже никто не приезжает, хоть я и рассказываю о гостях. И даже, если все волосы выпадут у меня от отчаяния, я все-равно останусь одна, сама с собою — с самым любимым и опасным из моих врагов. В воскресенье меня сожгут в прекрасном крематории с большим и удобным паркингом на улице Sutter, на деньги, выделенные из городского бюджета. Правда, у меня нет Green card. Я нервничаю, достаточно ли Driver license B9593243 и номера Social security, который под страхом смерти запретили кому-либо говорить. Поэтому я молчу.

ТОРЖЕСТВО БОЛИ

— Ты можешь умереть

в любую минуту

избавить тебя

от БОЛИ?!

— НЕТ

что ты

ни

в коем

случае!

 

Мы скрестили хуи

как шпаги

И поклялисьв вечной БОЛИ

друг другу

 

Мы преданы БОЛИ

В ней как в зеркале

из оникса

Кривляется

маленькая истина

 

В конце концов

мы только солдаты

нас учили делать БОЛЬНО

Мы хорошие ученики

давно переросшие своих учителей

Нас боятся и для этого есть все основания

Говоришь во сне

безопасней

но это неправда

Я видела тебя там вчера

Ты торжествовала над моей растерзанной

испоганенной тушкой

поедая мясо и швыряя мои кости на игральную доску

УЧИТЕСЬ ПЛАВАТЬ

Меня разбудил телефонный звонок среди ночи. Незнакомый мужской голос просто сказал: «приходи». По дороге я заглянула в маленький цветочный магазин. Сказала, что иду на похороны. Молоденькая продавщица обрадовалась и подала красивый букет из шести желтых нераспустившихся хризантем, по краю прикрытых ажурным и зеленым: "Я его еще с вечера уложила, а как увидела, что классно получилось, подумала, вот здорово, если кто умрет. Нет, денег не надо. Это подарок. Да вы берите, не стесняйтесь, приходите еще, если что", — она улыбалась и толкала мне в руку цветы.

Я разволновалась, уже подходя к дому. Вот сейчас сразу налево, первый подъезд. Сухой шелест лифта, восьмой этаж. Красная дверь, глазок вылез, стеклышко выбито в нем. Я не то чтобы тебя мертвую боялась увидеть, я себя боялась и враз устыдилась, вспомнив, что после телефонного звонка долго сидела, не шелохнувшись, недоступная ни звуку, ни свету, ни голосам за перегородкой, а потом сорвалась, побежала в магазин, букет сжала так, что пальцы побелели в судороге, вся в белом, плащ, чулки, туфли, белое лицо, волосы, вспомнила, трусы и те белые. Господи, сколько раз я себя в эту минуту воочию представляла и собой любовалась. Я вся в черном, изысканном, неотразимом, серо-голубые глаза в тот момент становились непременно черными, от слез ли, или черт знает от чего еще, черные круги под ними, черное небо, черные цветы, черный дьявольский парфюм.

Я рванула дверь подъезда. Лифт был где-то на верхних этажах. Неприметная ветхая старушонка показалась в лестничном проеме, прошаркала вниз, на площадке оглянулась, с жалостью, чуть ли не заискивающе посмотрела на меня: "Невеста, жених-то взял, да и сплыл, опоздала, девонька".

— Вы оттуда? — спросила я шепотом, так что и голос свой не узнала, — много народу?

— Ой, милая, много, не протолкнешься.

— А когда выносить будут?

— Что выносить-то? Гроб что ли? Так его то вынесут, то занесут обратно, все погода им не та, который день покою от них нет. А ты не жди, милая, подымайся пешком, в лифте сейчас двое корячатся, гроб на попа поставили и застряли. Крышку наперед забили, вот и не проходит.

— А цветов много? — растерянно спросила я.

— Цветов-то? Не видела. Твои, пожалуй, первые будут. Красивые. Всяк такие пожелал бы себе. Ну ладно, пошла я, да и ты иди, увидимся еще.

Я постояла с минуту, прислушиваясь к невнятным голосам наверху, и стала подниматься. Сердце бешено стучало, ноги едва слушались. Словно во сне я превозмогла четыре пролета и чуть не наступила на сидящую на ступеньках маленькую согбенную фигурку девочки, почти ребенка. Она, почувствовав мой взгляд, оторвала лицо от ладошек. Глазки, малиновый распухший ротик, словно кровоточащая ранка, щечки — все это очаровательной свежестью смотрело на меня.

— Кругом так хорошо, — она повела заплаканным личиком по серым грязным стенам, — в этом углу мы с ней обжимались. Каждый раз, как встречались. Вообще-то мы во всех углах с ней обжимались, — она замолчала.

— Т-а-а-к, — я с трудом овладела собой, — она тебе в матери годилась!

— Я и обжималась с ней, как с матерью, с моей-то не очень пообжимаешься. Вы, к примеру, со своей много ли обжимались? Вот то-то и оно. Так, стало быть, поймете меня! — она свернулась и тихо-тихо засмеялась.

Я осторожно обошла ее стала подниматься выше. Окружить себя идиотками, это она всегда умела, хорошо, что она умерла, очень хорошо, куда весь этот сброд без нее? Нет, нет, только не ко мне, надо сразу же, с первых же слов сказать решительное «нет», а лучше вообще ничего не говорить, не глядеть на них даже, просто положить цветы и выйти…

На пятом этаже дорогу перегородил здоровый пьяный мужик:

— На похороны? Ну, слава Богу, проходите, гостем, желанным гостем будете, — шумел он, жестом приглашая в квартиру. — Горе-то какое, горе, — приветливо улыбалась его жена, — проходите, проходите, я сейчас, — она юркнула в темный небольшой коридор, но через секунду появилась, неся на тарелке три граненых стопки водки:

— Ну, — она продолжала ласково улыбаться, — как говорится, пусть земля ему будет пухом.

— Погоди, — мужик властно накрыл стопки ладонью, — не торопись, мать, сначала за тебя, не позволю, чтоб сперва за меня, ты ж все-таки женщина, — он смиренно посмотрел на нее, — и гостью уважь, она тоже женщина. Можно и за нее сначала, но лучше по старшинству. Так что, Мария, пусть земля пухом будет тебе.

Женщина неловко поклонилась и выпила. Я тоже было потянулась к рюмке, но после мужниных слов оторопело посмотрела на обоих:

— То есть как это пухом?

Сморщенное на секунду в гримаске лицо женщины разгладилось и заулыбалось вновь:

— Живем мы одни, деток Бог не дал, а возраст-то берет свое, того и гляди не сегодня завтра сандалии кинем. Он ведь, идол-то мой, всю грудь мне иссушил. Нет, тут важно подготовиться, чтоб комар носу не подточил, насмотреться друг на друга, душу умастить слезами, наплакаться, людей принять по-человечески, а не как свиней, видели, что на восьмом-то делается? Да вы пейте, пейте.

Я машинально взяла стопку:

— Пухом.

Женщина низко, почти в пояс поклонилась.

— И мне, наконец, — мужик налил еще и еще, пили, не закусывая.

Я стала оглядываться по сторонам, кому бы еще такого счастья пожелать.

— Сделай милость, завтра приходи, авось будем живы. Завтра-то наверняка еще, — они, поддерживая друг друга, попятились, притворяя дверь.

Голова шла кругом от выпитого. Вверху хлопнула дверь лифта, отчетливо послышались торопливые шаги и хриплый мужской голос:

— Все. Приехали. Отойди, отойди, кому говорят, мать твою.

"Это хорошо, что я уже пьяная, ах, зачем я в этом платье, сразу заметят, и цветы бросятся в глаза, я как-то вдруг и будто впервые осознала, что сейчас войду в квартиру, в которой тебя, живой, уже нет, и много чужих людей, вся мебель сдвинута к стене, многие вещи утеряны, растасканы", — тяжелые рыдания подступили к горлу.

— Да вы никак уже пьяны? О! Народец пошел, до гроба-то хоть доползете? Еше три этажа, — передо мной выросла все та же ветхая старушка, оттерла меня от двери и прильнула к ней сама, заковыряла ключом, — нет, это никогда не закончится! Так-то жить мож-н-о-о-о! Все на пьяную голову: и родят и мрут.

Я, держась за перила, стала подниматься дальше, вверх по ступеням, ближе к голосам, положив для себя уж точно оставить цветы и, не говоря ни слова, удалиться.

Разумеется, я не удалилась. В квартиру, как и говорила старушка, не так-то просто было попасть. Народ толпился уже на подступах к этажу. Лица все были незнакомые. На меня никто не обратил внимания. Все тянули головы кверху в сторону двери. Туда только что втащили гроб. Я кое-как протиснулась следом.

Посреди комнаты на стуле стояла бритая наголо девица, затянутая в щегольские лайковые штаны. Гроб поставили на стол, рядом с ней. Он был заколочен. Чудно сознавать, что ты лежишь под крышкой. Руки на груди сложены крестом. Интересно, в джинсах или нет?

Девица держала какие-то листки и готовилась к речи. Вокруг все нервничали, переговаривались, курили. Цветов я и впрямь нигде не увидела, как впрочем, не было приличествующих этому моменту поминальной водки и зашторенных черным зеркал.

Наконец девица обвела всех строгим испытующим взглядом:

— Товарищи, попрошу соблюдать тишину. Хочу напомнить, зачем мы сюда собрались. Товарищ Мухамедьяров, перестаньте крутиться, выпить вам никто сейчас не даст, так что садитесь и повернитесь ко мне, то есть к усопшей. В задних рядах дайте отмашку, если плохо слышно.

— Итак, — было в ее манере говорить что-то значительное, чему не хотелось противиться, — ушла из жизни наша подруга, наш боевой друг. Я буду говорить о ней в мужском роде. Мне так удобнее и к тому же сейчас это не имеет принципиального значения, — она выразительно посмотрела на гроб, — и вообще, что значит применительно к сегодняшней геополитической ситуации уж совсем архаичное деление на мужчин и женщин, вот вы, например, товарищ Мухамедьяров, вы уверены, что вполне соответствуете представлению Господа о мужчинах? Не знаете? А я знаю. Не соответствуете.

— Позвольте, — с опозданием заворочался Мухамедьяров.

— Не позволю, этак мы неизвестно куда зайдем!

— Да уж и так черт знает куда зашли, дальше некуда, — подал голос мужчина с сильной лысиной, — ни пожрать толком, ни поспать, сколько еще ждать?

Девица очень строго посмотрела на всех, сглотнула слюну и продолжила:

— Да, наш боевой товарищ умер при странных и трагических обстоятельствах, на первый взгляд случайных. Но только на первый взгляд. Я долго просматривала его бумаги и все, что осталось, и пришла к выводу, что к смерти он начал готовиться давно и основательно. Я располагаю многими фактами. Скажите, кто из вас написал завещание?

— Это что, допрос? Так я вам и сказала! — вперед вышла невысокого роста очень ладная женщина лет 40, - по какому праву? я протестую! Я во многих партиях состою, за меня есть кому заступиться.

— И я протестую, почему водки не несут, — встрял, наконец, Мухамедьяров.

— Товарищи, дайте дослушать! Продолжайте, пожалуйста, интересно же. А за водкой давно гонцов послали, вот-вот вернутся, — раздалось несколько раздраженных голосов из прихожей.

Девица секунду покопалась в бумагах и выдернула один листок.

— Вот, послушайте! Это отрывок из дневника усопшей. Запись сделана в начале прошлого лета.

Она забегала глазами по листку.

— Вот!

"На восьмом этаже рассвет наступает около трех. Сначала без солнца и облаков", — так-так-так, это не надо, ага! — "неверной поступью, белое становится голубым, играет на губах Сен-Жермена", — нет, это все не то — "вдали начинается истерическое небо, сон прерван, розовые фламинго", — нет, опять не то, ах, здесь, наконец-то, — "на последней, уже невыносимой ноте я просыпаюсь и долго чудится, что это я и кричу. Но мои, глиной сомкнутые губы, молчат. Наконец, я понимаю — все, что происходит за окном, меня не касается. Мой пьяный корабль сбился с курса".

— Ну, — девица оторвалась от написанного, — как вам это нравится?

— Декаданс сплошной, правда, не без покушения на моду, «голубой», "розовый" — это о пидерах, что ли? — бесцеремонно вступил в разговор мой сосед, мужчина без возраста с отвисшим животом, — я бы их всех передушил, — он с силой ударил кулаком по колену, — суками у нас в зоне работали!

— Вы интересовались у соседей, — громко перебил его рассудительный с виду молодой человек, — во сколько у них наступает рассвет? Сдается мне, что наша «незабвенная» жила по Гринвичу.

— К черту все это. Где завещание? — опять вступила маленькая женщина.

— Милочка моя, сядьте, — прикрикнула лысая девица, — до завещания мы еще доберемся. Внимание! Сейчас я прочитаю другую запись из дневника покойной, сделанную в то же время, что и первая, — она опять побежала глазами по строчкам, на ходу пересказывая прочитанное. — Вначале ничего примечательного — она куда-то едет, в поезде встречается с женщиной и между ними происходит следующий разговор, да, вот отсюда:

"— Да кто вы такая, черт возьми, что вам от меня надо?

— Что надо, что надо, будто сама не знаешь? хватит Ваньку валять, выдра ты желтая и морщинистая, все молодишься, треснуть тебя, что ли как следует, глядишь, память и вернется? Все играешь? Про ставки-то слышала? Почем сама ставишь нынче?

— Самой большой ставкой вчера еще была пизда, — я расхохоталась.

— Ах, ты сволочь! Все проиграла, все! Это хотя бы ты понимаешь?" — и так далее в том же духе, а вот еще:

"Хватаю телефонную трубку, но в ней поселились голоса незнакомых мне людей, попутчица моя вновь вернулась в купе и села рядом. На этот раз в руках она держала серебряную ложечку:

— Сейчас мы посмотрим, умеете ли вы говорить.

Я отодвинула ее руку:

— Что это там, вдали, за река?

— Река-то? — она с удивлением глянула на меня, — известное дело, Стикс!

— Стикс?! — закричала я, — кто просил ехать сюда? я не просила.

— Простое стечение обстоятельств, да что ты так заволновалась? Многие и до тебя приезжали, — из складок платья она вынула китайский потрепанный веер и скрылась за ним. Было слышно, что она с кем-то там перешептывается, и кто-то с ней не соглашается. Фигурка маленькой китаянки на плоских стиснутых палочках веера торопливо зашевелила губами:

— Shit! You have no time! — и тут же сложилась в правильную тонкую линию, кусочек ее чудесного платья нелепо торчал между пальцев моей попутчицы.

Вагон вдруг остановился. Река приблизилась. Совсем рядом, отдавая смрадным и мутным, она несла свои воды. Река, как река. Ничего особенного. Я решительно посмотрела на мою строгую даму. Она расхохоталась и пробормотала что-то типа "ну и проблядушка ты, кого хочешь соблазнишь. Разливай". Сладко потянулась и вышла".

— Это ложь, — не выдержала я, — она не могла такое написать. Я знала покойную, как свои пять пальцев, это вы, вы сами написали, а теперь забавляете нас, только зачем, зачем вы так? — слезы хлынули, я и не пыталась их сдерживать.

— Театр, да и только, ну, девочки, вы даете! — засмеялся сосед с отвисшим животом.

Девица пристально смотрела на меня, как будто впервые заметила:

— Литературным даром, извините, не обладаю, зато владею другой профессией, о которой как-нибудь в другом месте, но вот насчет пяти пальцев, позвольте вам не поверить. Я вижу вас в первый раз, в то время как усопшая постоянно тыкала мне своими друзьями и навязывала каждый день новые знакомства. А насчет писанины — знаете, во сколько мне встали ее литературные откровения? Я не поленилась и все подсчитала, — тут девица опять порылась в стопке и вытащила очередную бумажку, исписанную столбиками цифр, — сумма впечатляет любое, даже самое богатое воображение, не правда ли? Надо сказать, что к своей «литературе» покойная относилась очень серьезно и основательно обставляла ежедневные пошлейшие сюжеты. Выездных сессий, правда, было мало, все «творилось» здесь же, около этого стола.

— Товарищи, кажется, мы отвлеклись, — она опять обращалась ко всем, — приступаю к главному документу, так называемому завещанию.

Но ей не дали договорить. Все вдруг зашумели, бурно обсуждая прочитанное.

— Я знаю бабу, которая ехала с ней в поезде, — весело крикнул молодой человек в дверях, — это Галька. Она держит ночную точку в соседнем доме.

Галька говорила, что покойная часто к ней заходила и допытывалась, что же было дальше, у ней словно память отшибло.

— Ну и что было дальше? Чем дело закончилось? — посыпалось со всех сторон.

— Ничего особенного. Галька рассказывала, как поезд остановился, она полезла купаться и сплавала на тот берег реки и обратно, а покойная просидела все это время около воды в какой-то прострации, но потом призналась, что плавать не умеет. К вечеру все опять сели в поезд и вернулись. Вот и все.

— Девушка, — яростно зашептал Мухамедьяров, — а кто вас пригласил сюда?

— Не знаю, — очень тихо ответила я, но он прочел по губам, понял.

— А может, не сюда пригласили?

Я хотела ответить, но ведущая с раздражением повысила голос.

— Повторяю, покойная не была оригинальна и все украла у де Сада. Прощание у заколоченного гроба, сжечь, пепел по ветру, чтоб и следа не осталось. Но, товарищи мои дорогие, — она потрясла в воздухе листочком с цифрами, — это уже слишком! Мы не на театральных подмостках и не позволим ей, уже мертвой, втянуть нас в очередную авантюру! Мы должны пусть с опозданием, но извлечь хоть какую-то выгоду для себя! Я, товарищи, прости меня Господи, нарушила ее безответственное завещание. С той его частью, где, чтоб и следа не осталось, полностью согласна. Что же касается остального, дам некоторые разъяснения.

Все заметно оживились.

— Во-первых, тело мы уже сожгли!

За этим последовала отвратительная сцена. Многие заплакали, закричали, несколько человек в диком отчаянии бросились на пол.

— Да, сожгли поспешно, даже работники похоронного бюро удивились, — девица посмотрела на меня и, как бы читая мои мысли, подтвердила, что покойная была в джинсах, — когда я получила на руки то, что осталось от нашего боевого товарища и сличила с содержимым других урн, я была потрясена! Пепел был белого цвета и скользил между пальцев словно шелк. Страшно подумать, что было бы, последуй мы обычной процедуре захоронения. Сумасшедшая догадка осенила меня, и я тут же поехала, товарищ Мухамедьяров, не делайте таких страшных глаз, я поехала домой и произвела химический анализ. Товарищи! Да! Это был чистый кокаин!

— Надо же, — с разочарованием протянула маленькая женщина.

— Однако, какая непрозаическая реинкарнация! — мужчина с животом мечтательно завел глаза под веки, — кто бы мог подумать?!

— А вот она подумала, обо всех нас подумала! — Мухамедьяров, расталкивая всех на своем пути, ринулся к гробу, но девица грубо осадила его.

— Ишь ты, какой прыткий! Сначала бодяжить будем, чтоб всем досталось.

Гонцы уже прибыли.

К столу подошел кругленький человек, передал пакет с детской присыпкой и крошечный плакатик с надписью "1 дорожка — 10 рублей", который девица тут же закрепила булавкой на груди.

— Цена низкая, — предупредила девица вопросы, — потому что мы приравняли этот драгоценный подарок к гуманитарной помощи. Итак, товарищи, начинаем!

Двое мужчин отставили девицу вместе со стулом к изголовью гроба и принялись выкорчевывать гвозди из досок.

— А кто будет на раздаче? Я могу, у нас в зоне, — начал было кто-то в первом ряду, но девица тут же крикнула. — У нас в зоне, у вас в зоне, отставить лагерный жаргон! Интеллигентные вроде люди, а ведете себя, как шушера уголовная! На раздаче буду я! И деньги собирать тоже буду я! Вы что думаете? Покойная кому-то другому доверила?

— Это неизвестно, в завещании об этом не говорится ни слова, — сказала полная, очень близорукая женщина, с толстыми линзами в очках.

Она ждала возражений, но девица даже бровью не повела.

Крышку, наконец, сняли. Я встала на цыпочки — внутри было пусто. Девица наклонилась, вынула из нижнего угла кулечек с белым порошком и подняла высоко над головой. Все поднялись, мужчины обнажили головы. Наступила томительная тишина. Я стояла потрясенная и не могла оторвать глаз от кулька. Немой вопрос кружился и едва не срывался с губ: "неужели это все, что осталось?".

Девица, словно отвечая на него, громко заявила.

— Да, товарищи, это все, что осталось, — она задержала дыхание и неожиданно подмигнула мне, — прошу соблюдать очередь, но сперва женщины и дети.

К столу подошла заплаканная девочка, с которой я столкнулась еще прежде в подъезде. Она ткнула свою головку к бритой голове девицы и что-то яростно зашептала на ухо. Девица выпрямилась и ответила: "не беспокойся, сексизма не допущу". Девочка засмеялась и приблизила к лицу тоненькую трубочку. Глубоко вдохнула, с удовольствием закрыла глаза и почти в ту же секунду сползла вниз, больше я уже ее не видела. Следующей в очереди была полная близорукая дама.

Она вышла в центр комнаты, на ходу одергивая вдоль горячих бедер зеленое шерстяное платье.

— В эту предвечную минуту я хочу сделать заявление! Мне не понравились инсинуации какой-то Гальки, выпивохи и предательницы. Я берусь утверждать, что она занимается очернительством. Все вы знаете, что членам нашей организации вменяются в обязанность всего два правила: не иметь настроения и уметь плавать! Вам также хорошо известно, что наш покойный товарищ не только плавал прекрасно, но неоднократно и других на берег доставлял. Не хочу, чтобы правда попиралась за так. Понимаю, вы торопитесь, поэтому стараюсь быть краткой и не задерживать очередь. Товарищи! — она порылась в нагрудном кармашке, достала аккуратно сложенные 10 рублей и протянула девице, — не сочтите за дерзость, но я решила уклониться от предложения вынюхать нашего покойного друга. Я не могу так сразу подчиниться столь оригинальной манере прощания, я христианка, и потом, мое имя, вмешайся в эту историю Интерпол, — она оборвала, и вдруг, гордо вскинув голову, неожиданно закончила.

— Свою дозу я жертвую в пользу своих же товарищей!

— Невероятно! Ура! Ура! — все зааплодировали.

Следом подскочила маленькая женщина и, не сказав ни слова и уже склонившись над своей порцией, неосторожно чихнула. Порошок разлетелся в разные стороны. Она растерянно смотрела перед собой. Все очень рассердились и жадно вдыхали поседевший вдруг воздух.

— Простилась, нечего сказать! — негодовал лысый.

Девица тем временем сделала еще две дорожки на ровной поверхности крышки.

Настала моя очередь. Еще за секунду до этого я твердо решила, что не тронусь с места и не буду участвовать в этом шабаше. В жизни не видела ничего подобного. Все внутри меня плакало, рвалось и протестовало. Каково же было мое удивление, когда я послушно встала, как только взгляд бритоголовой девушки остановился на мне. Словно в каком-то дурмане пересекла комнату и подошла к столу. Только тут обнаружила, что по-прежнему сжимаю в руках цветы.

— Это мне? Дайте, спасибо. Мне давно никто не дарил, — она взяла хризантемы и поднесла к лицу. Я стояла рядом и смотрела на нее. Ноздри ее были белые от кокаина. Впервые я заметила женственность в ее чертах.

Нервные тонкие брови, влажные нарисованные глаза и проникновенный взгляд совсем не вязались с ее грубой и удалой хваткой.

— Вы и белье женское носите? — обратилась она ко мне, — ну, чего же вы ждете?

Я склонилась над крышкой и вдохнула все, что полагалось. В то же мгновение, сердце мое в который раз за сегодняшний день бешено застучало, и кровь прилила к горлу. Необходимо было сказать какие-то слова, но я слушала и слушала, как побежали внутри меня животворящие и радостные силы. Я знала, что это ты, не мертвая, а живая сиянием и богатством наполняешь меня. Я более не имела представления, откуда я родом и чем занимаюсь. Имени у меня тоже не было.

Оно пришло ко мне внезапно, издалека, из глубины души. Я вспомнила, что однажды, когда я была совсем маленькая, меня окликнул на улице старьевщик. Они ходили в то время по нашему незначительному городку.

— Александр, — я не оглянулась, хотя знала, что он обращается ко мне. Я добежала до угла и только тогда повернула голову. Но никого уже не было.

Сейчас я услышала это имя второй раз. Твой голос внутри меня звал — Александр! Я чувствовала, что дрожу. И опять, но уже наяву — Александр, очнись!

Я с трудом различила рядом с плечом бритую голову, влажные нарисованные глаза о чем-то просили и умоляли меня. Я смотрела, но ничего не видела. Должно быть, прошло много времени в полном молчании. Напряжение достигло невыносимого предела. Я готова была уже отказаться от безнадежной попытки проникнуть в тайну прошлого.

И тут словно кто-то пнул меня прямо в сердце. Я вскочила на ноги и огляделась. Очередь тянулась и тянулась к гробу. Деньги беспризорной кучей валялись на полу. Моя спутница крепко держала меня за руку и прижималась ко мне. Я чувствовала ее дыхание на щеке. Ее упругое рельефное тело волновало меня. Я ответила сильным пожатием. — Ты когда-нибудь слышала о древнеегипетском культе Озириса? О магическом слиянии мужского и женского, — заговорила я. — О начале нового пути? — Она замолчала и продолжала тесниться ко мне все сильнее и сильнее.

— Это ты? — я хотела видеть ее глаза, но не могла оторваться от нее, — я никогда бы не узнала тебя, если бы не наш покойный друг.

— Да, он умел делать подарки, — она поцеловала меня в лоб, — хорошо, что ты сегодня весь в белом и нарядном.

Неожиданно красная радуга зажглась над нашими головами, и наши тела уже не принадлежали нам. Я видела, как они, соединяясь, исчезают и тают с каждой купленной дозой. Через мгновение это было уже одно тело.

Тонкое и прозрачное, как папиросная бумага.

Между тем наступили сумерки. Я глянула в окно, вечер был свежим и чистым. Солнце уже село. Узкая улочка, ведущая к дому, опустела. Я потянулась к форточке. холодный ветер ворвался в комнату и, играючи растрепал платье и волосы.

Мухамедьяров говорил прощальные слова.

— Что значит жизнь человека яркого и талантливого, но униженного отсутствием средств к продолжению веселья?! Да! С его артистизмом трудно было сравниться. Да и надо ли? Вечный вопрос. Надо — не надо, быть — не быть, добро — зло, черное — белое, бордовое, темно-красное, вот смотрите.

Я оглянулась.

Он держал в руках початую бутылку портвейна.

— Кто на раздаче? Куда все подевались, сколько еще ждать?

Никто не ответил ему.

Вдруг привычные предметы подернулись дымкой, комната удлинилась и чуточку наклонилась влево. Диваны медленно поползли туда же, увлекая за собой меня. Я, однако ж, удержавшись от падения, присела на краешек. И мягкий розовый вагон нежно тронулся с места. Мелькнули знакомые башни, погас вдалеке последний огонек.

 

Роальд Мухамедьяров — умер 5 декабря 1995 г. Политзэк, правозащитник, «шестидесятник». Родился 21 ноября 1934 г. в Казани в семье интеллигентов. Окончил авиационный институт. В 1956 переехал в Москву, где помимо инженерной работы занимался журналистикой. Задерживался и допрашивался в связи с "Хроникой текущих событий". В 1979 был арестован. После года в Лефортово и обвинения по ст.70 УК РСФСР (антисоветская деятельность и пропаганда) провел два года в Столбовой, где его пытались «вылечить». В последующие годы, вплоть до перестройки, многократно изгонялся, задерживался, выдворялся на время праздников. Его журналистские статьи можно объединить под общим заглавием "Мои показания". С Р. Мухамедьяровым автор рассказа не смогла проститься — все адреса в оставшейся после него записной книжке были зашифрованы. Я очень любила Р. Мухамедьярова. Мы были большими друзьями.

Е.Д.

ПЕРВАЯ ЛЮБОВЬ

Последние дни января принесли мало радости. Вот уже неделю, по вечерам, едва добравшись до дома, я мечтал выспаться. Тяжелые веки давили на глаза. Я падал на диван, в ту же секунду сон буквально сковывал. Но часа через два пробуждался и уже не мог уснуть до рассвета. Мерил шагами маленькое пространство от кухни до окна в единственной комнате, глядел в безлунную черноту ночи, часами до одури курил и, чтобы хоть как-то отвлечься, разговаривал вслух с теми, кто давно забыл и бросил меня. В который раз играл сцены расставаний, спорил, не соглашался, орал и прогонял мнимых собеседников, клянясь впредь не пускать. Но потом от скуки, или от тоски, которая в последнее время разъедала сердце, с наступлением ночи опять сидел с ними. Мне нравилось производить эффекты, было радостно, что я никому и ничего не прощал.

И только утром, когда сквозь мутные подтеки стекла рисовались острые очертания серого снега, и пианистка за стеной впопыхах перед работой брала первые аккорды, и я с трудом отличал явь от призрачных силуэтов, сон во второй раз настигал меня. Я снова валился на диван и спал без сновидений до полудня. С ужасом ждал вечера, но все повторялось вновь.

Когда я пожаловался на бессонные и бестолковые ночи соседке по этажу, женщине в возрасте, она помялась и по-доброму сказала, что знает единственно верное средство, которым торгуют в каждой палатке. Я решил последовать ее совету, тем более что увидел и оценил неожиданную готовность помочь. Вечером того же дня мы направились за покупкой. Соседка, указав на большую бутылку портвейна, сказала: с первого же стакана сбивает с ног, так что может и на завтра хватит.

Я доверчиво сделал все, как она велела. Никакой закуски, натощак. Темно-коричневая жидкость без помех протекла в желудок и там остановилась. Я лег на диван, закрыл глаза и стал ждать. Когда их открыл, было уже светло.

Я тут же вышел на улицу. В разгар прекрасного январского дня. Неяркое солнышко не слепило, но грело. В воздухе как будто повеяло весной. Деревья, еще вчера белесые от снега, оттаяли и чернели строгой шеренгой вдоль забора. На лавочке в центре двора сидели старушки в разноцветных платочках. Дети чертили классики на просохшем асфальте и весело щебетали о чем-то своем. Я почувствовал необычайный прилив сил, и радостный крик готов был сорваться с губ. Голова была свежей и ясной. Посмотрев вверх, я увидел в окне свою спасительницу. "Прав был Достоевский, тысячу раз прав! У нас дураков нет! — подумал с удовольствием, — какое знание жизни нередко выказывают люди, невзрачные с виду, без сложной мысли на лице". Соседка махнула рукой в сторону палатки и построила из пальцев какую-то фигуру. Я не понял ее немого языка, но на всякий случай согласно замотал головой. Постояв еще минуту и, поглядев по сторонам, бодро зашагал со двора. Тело требовало движений, а сердце — нормального человеческого общения. Пройдя метров сто, я круто повернул за угол…

…и вдруг оказался в самой гуще плотного людского потока, идущего в обоих направлениях проезжей части. Чемоданы, огромные баулы, кульки застревали и путались под ногами. Погода резко изменилась. Сырой северный ветер хватал предметы, прижимал к стенам, горбил человеческие фигуры и плевался ледяным дождем. Сиреневый вертикальный свет, льющийся откуда-то сверху, придавал картине поистине инфернальный смысл. Я стоял, боясь пошевелиться.

— Ну, че встал, как вкопанный, мать твою? — передо мной вырос высокий толстый парень, — идем внутрь, там тепло.

Широкая спина замаячила впереди. На ватных ногах я двинулся следом и лихорадочно искал хоть какое-нибудь объяснение происходящему. В огромном мрачном помещении тысячным эхом гудели голоса, бросилось в глаза золотом на красном мраморе: МОСКОВСКИЙ ВОКЗАЛ. Смятение и ужас пронзили меня, нечто подобное, верно, чувствовали обреченные читать надпись на воротах ада. Как, когда и каким образом я мог оказаться за тысячу километров от своего дома?

— …блядь, ты слышишь? — парень совал пачку денег, — сейчас до Электросилы, а там два шага Благодатная, восьмой этаж. Запомнишь? В три здесь же, на этом месте. Питер-то знаешь? — Я мотнул головой и пошел к выходу, пересек трамвайные пути, поймал машину.

В Питере я не был около десяти лет и не помнил его, сердцем не помнил, поэтому недоуменно глядел на поплывшие мимо дома. Мокрые от жестокого дождя, придавленные низким свинцовым небом, они клонились друг к другу словно продолжение моего собственного ужаса и мрака…

Через пятнадцать минут машина притормозила около длинного кирпичного дома. Расплатившись, я сообразил — ни слова не помню из того, что говорил парень. Растерянно смотрел на деньги и чувствовал: кости в опасной игре уже брошены, но исполнению чьей-то злой воли, однако, не противился. Зашел в подъезд, нажал кнопку лифта. Он заурчал, натянул тросы и с грохотом поехал вниз. В подъезде было темно, холодно и пахло помоями…

В дверях квартиры, прислонившись к косяку головой и заслонив рукой глаза, словно от беспощадного солнца, стояла женщина такой ослепительной красоты, что я едва не лишился чувств. Длинные льняные волосы, разбросанные по плечам, закрывали грудь и спускались до бедер. Затянутая в джинсы из голубенькой дешевой ткани, повторивших рисунок ее красивых сильных ног, она вся засветилась навстречу.

— Чуть не померла, блин, дожидаясь, принес? — и уставилась на меня. Но что это были за глаза! Им бы отдыхать на предметах изящных, тонких и недоступных. Стало неловко за деньги, которые я все еще держал на виду.

— Извините… — пробормотал, но она резко оборвала. — Хватит придуриваться! Два часа где-то шлялся, все глаза просмотрела, — втолкнула меня в прихожую и набросилась, щупая на разные лады, сосредоточенно и молча. Я не верил своим глазам. Так встречают воинов их верные подруги и матери.

— Кто ты, мать или жена мне? — я все еще с трудом выговаривал слова. Но она не слушала и продолжала рыскать. Я вспомнил бедного Акакия Акакиевича: стала понятной и близкой его мечта о новом платье. Наконец, нащупала и вытащила из кармана бутылку портвейна. Долго рассматривала на свет и вдруг нежно прижалась к ней щекой.

— Свинья же ты. Стаканчик уже отпил, а то и больше, — щелкнула выключателем, пропала в темноте, еще раз на секунду далеко-далеко мелькнула в полоске света и наступила тишина.

Я подождал с минуту, обвыкся и осторожно двинулся вперед. Коридор был узкий, сплошь заставленный какими-то твердыми предметами с острыми краями. То и дело тыкался лицом и коленями.

— Какого хера, — громкий женский голос заставил вздрогнуть, — закрыто! Но тут же загремел замок, и распахнулась дверь. От неожиданности я едва устоял на ногах. На пороге стояла баба с лицом испитым и некрасивым. Седые волосы, кое-как убранные под косынку, по бокам выбились реденькими прядками, лицо, усеянное родинками, казалось черным. Это сразу бросилось в глаза, назойливо обратило внимание.

— Явились, еб вашу мать, не запылились, принесли?

— Ну, ты даешь, — радостно ответил какой-то мужик, выросший невесть откуда, и победоносно поднял над головой пару бутылок портвейна. Потом потянулся ко мне, оттопырил пальто, показал еще две, — мы уж по стаканчику приняли, — и заржал, брызгаясь слюной.

— То-то и видно, — посторонилась, пропуская нас. В маленькой прихожей, развернуться было негде, но она все терлась рядом, а потом, в диком раздражении, кинулась ко мне и с силой насела на пальто. Господи, который день не расстается с ним, клад что ли у тебя там?

В большой светлой комнате, куда ринулся мой неожиданный знакомый, сидели еще двое мрачных мужчин. При виде нас они враз оживились: заплескался по стаканам портвейн, разгладил их лица. Задымили папиросками после первой, мирно ласково готовясь к беседе.

Вот это да, я и на бабу уже смотрел другими глазами. Она мне показалась даже красивой. Я пялился во все глаза. Она вдруг резко сорвала косынку и рассыпала по плечам длинные белые волосы.

— Что это у тебя на лице? — не выдержал я

— Рехнулся совсем, сам йодом мазал, комары искусали, жарища-то какая.

В распахнутое окно лезла черемуха, цветы пожухли и пожелтели, словно прокуренные. Напротив, через дорогу на крупных тяжелых тумбах сидели гранитные львы. Выгнул спину Аничков. Народу на улице было мало, да и те двигались кое-как, словно во сне.

— Слышь, — сосед толкнул меня локтем, — шеф приказал готовиться в Америку. Сказал на раз возьмем и сразу обратно….

Че возьмем-то?

Но тут в дверь постучали.

— Анечка, можно тебя на минутку, — в комнату робко протиснулась женщина лет 50 с забинтованной по локоть рукой и, увидев нас, заулыбалась.

— Ну… Александр Александрович, — она обратилась ко мне, — собственно, вы-то мне и нужны, — и затараторила дальше, — Анечка говорила, что на днях в Америку уезжаете, так уж будьте добры не откажите в просьбе, вот здесь на бумажке адресок, везде наши люди есть, как без этого, зайдете к ним за посылочкой для меня, а? Там немного, может, не затруднит, а? — протянула маленькую бумажку, — здесь все написано, как доехать, что сказать… — она сложила руки и умоляюще смотрела на меня. — Да что ты, Рита, в самом деле, конечно передаст и довезет все, — оборвала хозяйка, которая, надо полагать, и была Анечкой, — дай мне, — она выхватила бумажку и положила в разрез платья на груди, — может, выпьешь с нами?

— С удовольствием, — Рита потянулась к стакану и резво отпила половину, — мой-то все еще валяется после вчерашнего и мне ничего не дает, заныкал, сволочь. — Она опять посмотрела на меня. — Счастливый вы человек, Александр Александрович, отдохнете, там и водочка другая, и пивко, там все другое, приедете расскажите.

— Угу, — равнодушно бормочу уже в полудреме и, убаюканный портвейном, опускаюсь на дно в просторной батисфере. Еще слышатся голоса наверху и незнакомая мелодия навевает грусть, но я, погружаясь все глубже и глубже, уже наблюдаю иной мир. Близ иллюминатора застывает огромная рыба с плавниками цвета морской волны, какое-то время тонкими жесткими губами трется о стекло напротив лица, но потом исчезает, иронически взмахнув хвостом из длинных белых волос. Проплыв в темноте около часа, судно тихо стукнулось о дно. Я выглянул наружу: мягкий световой поток от корабля уперся в белое неровное дно и храм неподалеку, откуда и звучала (только сейчас это понял) божественная мелодия. При входе красовалась внушительных размеров статуя быка. Он низко наклонил голову, рога стянуты широкой доской, излучавшей кроваво-красный свет. Множество людей ровными рядами выплывали из узких горловин улиц, пересекали площадь и устремлялись внутрь храма. Облаченные в праздничные одежды, украшенные драгоценными камнями, они несли старинные амулеты и талисманы. Я стоял потрясенный, уткнувшись лбом в стекло, прижимая к груди навигационные карты, и вдруг узнал себя среди них. Маленькими скорыми шажками, преодолевая лобное пространство, я несся навстречу музыке под руку с Аней.

На пороге храма она неожиданно притормозила.

Все, сил терпеть больше нет, — и, сдвинув ноги, поскакала в сторону. Подоткнула за пояс юбку, изогнулась в талии и выпятила, словно кобыла, далеко назад и вверх свой бэксайд. Собрав на лбу множество морщин, чертила сильной струей глубокий рисунок на белой шероховатой земле. Я засмеялся. Вот стоит она, смелая, независимая и гордая. Такая женщина не нуждается в мужчине, она вообще ни в ком не нуждается. Я мечтал увековечить ее: в капризных ярких красках поместить в школьные учебники по анатомии, гравировать ее изображение на шахматных досках для чемпионов, в ее честь называть острова…

Она подошла ко мне, нетерпеливо провела рукой по лицу, больно схватила за волосы сзади.

Ну же, кончай скорее, черт возьми, через три часа самолет…

— Мадам, ваш багаж? — пограничница строго смотрела на меня.

Я просто охуел.

— Вы мне?

— Кому ж еще? Деньги при себе есть?

— Откуда?

— А это что? — ловко спружинив ногами, она перегнулась через барьер и выхватила у меня все ту же злополучную пачку.

— Ну что за люди? — скакнула ко мне, хватила что есть силы по бокам и спине, юркнула рукой внутрь, под пальто и вытащила початую бутылку портвейна, — Что? Допить не могла? Позоришься тут, все приборы нам зашкалишь!

По другую сторону барьера происходила какая-то возня:

Демаркационная линия венчалась длинным узким столом, накрытым белой скатертью. Аккуратно расставленные пустые столовые приборы перемежались пробирками с разноцветной жидкостью, источающей резкий неприятный запах, который чувствовался издалека. Тетка в цветастом платье, из отъезжающих, раздувая щеки, пристроилась к столу.

— Вы что, издеваетесь надо мной? Я вам что здесь? Нет, вы посмотрите, — пограничница рванула к ней, — вы зачем вдыхаете? Это не спирт, — и оттолкнула ее к кучке людей, потерянно стоящих неподалеку.

— Твоя очередь, — она махнула мне, — только честно, сколько выпила?

Я не на шутку встревожился. — Всего один стаканчик, вчера… и один сегодня.

Она захохотала.

— Допустим. Дыши сюда, — и пригнула мою голову к стеклянной трубочке.

Я выдохнул и, зажав в руке вилку, зашарил глазами по пустым тарелкам. — Сойдет, — пограничница рассматривала на свет трубочку, в которой бурлила розоватая жидкость.

— Говорю же, только стаканчик… на посошок, — осмелел я и оглянулся назад. Лица провожающих за запотевшим от дыхания стеклом светились нескрываемой завистью и злорадством. Среди них я увидел Аньку. Она разговаривала с каким-то мужиком и, что есть силы, размахивала руками. Ожесточенно, словно вколачивая гвозди, рубила воздух и, единственная, не смотрела на меня. Я запрыгал на месте, завертелся, что-то закричал ей, но она, подхватив незнакомца под руку, направилась к выходу. Походка ее мне не понравилась — припадая, будто понарошку, на правую ногу, она сильно отбрасывала бедро в сторону мужика.

В самолете, расположившись в кресле, я обнаружил, по соседству пограничницу: широко разинув рот, и, зажав между колен бутылку с портвейном, она спала сном праведника.

Я положил для себя ничему не удивляться, и когда, уже перед посадкой, бортпроводница растолкала меня и объяснила, что все мои знакомые сошли на Фолклендских островах, ангажированные во время перекура в хвостовом отсеке какими-то дикими типами, я только кисло улыбнулся в ответ.

В аэропорту JFK меня никто не встретил. Покрутившись немного, я присел на лавку, чтобы отдохнуть и собраться с мыслями. Обратного билета не было, денег, я пошарил по карманам, тоже, курить нечего, весь багаж — маленький целлофановый пакетик, в котором лежал русско-английский разговорник. "Т-а-к. Говорить кое-как смогу, вот только с кем? И о чем?" Я пристальнее оглядел публику. Все как один были в полотняных по колено шортах и просторных ярких майках. Стопроцентные улыбки. Кому они улыбаются? — я нахмурился. Над самой головой на стене неожиданно зазвенел телефон. Мужчина в зауженных по-женски шортах кинулся к нему, и, слушая кого-то на другом конце, надолго остановил на мне взгляд, а потом, оторвавшись на секунду от разговора, осторожно спросил: "Are you from Russia? Are you Alekzandrа?" "За кого он, черт возьми, меня принимает?" — я потянулся к трубке, но он вцепился в нее: "На съезд лесбияночек не желаете? У наших глаза от зависти вылезут" (вольный перевод). И отошел в сторонку, закурил тайно, пряча окурок в ладони. Я схватил трубку: "Привет Шурочка! — веселый голос с одесским акцентом, — проспали, понимаешь. Доберешься один? Бери тачку и на 42-ю, у тебя адрес есть, Ритка звонила, давай до встречи! Прихвати по дороге что-нибудь". Я повесил трубку и посмотрел на американца.

— Так что там, насчет съезда? Лесбияночки, говоришь?

— Да, да, именно, — радостно откликнулся он, — подвезу куда надо.

Выскочив из каменного мешка, машина понеслась на север по великолепному шоссе вдоль огромных рекламных щитов. Солнце стояло в зените, на небе ни облачка, притомившиеся от зноя деревья, не шелохнулись. Ничто не омрачало картины — окрестности великого города такими мне и представлялись. роскошные лимузины, словно "груженые шелком корабли", плыли рядом. Тонированные стекла не пропускали посторонних глаз… Мы были одни в безбрежном море металла, асфальта и испарений. Я увидел его — величественный страстный злой каменный зверь восстал впереди.

— Может, cначала ко мне, отоспишься, вечером партия, завтра выступление? Времени в обрез. Одеться надо бы, а то ты… не того, извини, конечно…, - американец заговорил без акцента на чистейшем русском языке, — диссертацию защищал по Набокову, пришлось выучиться.

— Это другое дело, — я оживился, — к тебе, так к тебе.

— Красивое у тебя имя, последнюю русскую царицу так звали, Александра… а мужики-то у вас есть приличные? — он тряхнул длинными белыми волосами, cтянутыми на затылке тугой резинкой в хвост.

Я внимательно посмотрел на него. — Мужиками не интересуюсь… другое дело — бабы… — Понятно, это я к слову… — он притормозил около обшарпанного дома напротив автобусного терминала в центре города, и я шагнул на американскую землю — в самое сердце ее, в Нью-Йорк.

— Слушай, без стакана не разобраться. — Сию минуту, — Стив метнулся к бару и вернулся с двумя хрустальными стаканами темно-бурой жидкости.

— У меня понимаешь, режим…, - пустился я в объяснения, но он, не дослушав, опрокинул в себя содержимое и схватил ртом воздух.

— Как там? По стаканчику вечером?

— А сейчас что?

— В Москве утро, или ты уже перестроился?

— Не совсем, придется на первых порах и по-московски и по- вашему жить… — я отхлебнул из стакана, да так и замер. Передо мной стояла хорошенькая барышня и протягивала дорогой темно-синий костюм.

— Это вам на завтра, вернете на следующее утро, — залопотала она, Стив бросился переводить, по ходу рассказывая: из богатых, немка, на тебя глаз положила.

— Точно, говорю тебе, — яростно зашептал он, — да ты в этом костюме их всех на лопатки уложишь!…

— Дорогие подруги! — громко заговорила одетая с головы до ног во все черное приземистая женщина лет 40, - Элизабет отстоит наши интересы — она поклялась в этом. Элизабет, это так?

Худющая плоская тетка в немыслимых очках взяла микрофон.

— Я ваши деньги ни на что другое не потрачу, чистая правда. Выиграю — и после этого делайте со мной что хотите! Муниципальный уровень — это только начало, но мы доберемся до президентского кресла и тогда… я верну все до копейки, включая проценты… более того…

— Вот видите, — черная выхватила у нее микрофон, — наши деньги не пропадут, все равно что в сберегательном банке…

— В президентском кресле какие проценты нам назначите? — серьезно заговорила немочка, прикрывая меня дорогим костюмом.

— Против сегодняшних одиннадцати, с первого же дня — двенадцать, — тощая замолчала. На секунду замолчали все, а потом, словно по команде, полезли в сумочки.

Через пять минут на подносике в дверях образовалась большая куча денег. Тощая присела рядом и гладила на коленях каждую бумажку.

Домой нас повезла немочка в какой-то маленькой европейской машине, около подъезда протянула сквозь дверцу костюм, очаровательно улыбнулась мне. А потом, склонив голову к рулю, сняла туфли.

— Возьми их тоже, подойдут, — и, нажав на газ босыми ногами, тихо, словно сомнамбулическая рыбка, уплыла к набережной Гудзона. Туфли все еще пахли ее изнеженным душистым телом, как обещание, как радостный сон.

Русские лесбиянки страдают, — так начал я свою патетическую речь на следующий вечер в Карнеги Холл, куда нас со Стивом доставил красивый черный лимузин, присланный ровно в 6.30 по местному времени и вспугнувший уличных торговцев наркотиками настойчивым резким гудком, — помогите нам, у нас нет ничего, видите этот костюм? Он не мой, мне дала его добрая душа на один день, в чем я окажусь завтра? А? — Я посмотрел с укором в притихший зал. Улыбок, как ни бывало, — Отвечайте, в чем? — Стив толкнул меня в бок, — русские лесбиянки тысячами замерзают на улицах, — без перехода продолжил я, — вы знаете, какие у нас зимы? Лесбиянок навалом и не чета вам, они рыщут по всей стране и мрут… как мухи, потому что вы забыли их. Не верите? Поезжайте и убедитесь. Что вы молчите? Нечего сказать? Знаю, всем помочь трудно, но одной-то, которая перед вами, которая специально приехала рассказать вам, которая сама… — я не договорил. Зал взорвался аплодисментами, он бушевал минут пять. На сцену выбежал негр, представился мэром (это же надо! я не поверил ему), долго тряс руку. Со всех сторон полезли лесбиянки, каждая норовила дотронуться хотя бы пальчиком. В конце, подошла, передвигаясь с трудом, толстая и очень пожилая женщина.

— Я самая знаменитая лесбиянка в мире, — медленно заговорила она, потрясывая головой, — разрешите танец?

И не успел я оглянуться, как она ловко схватила меня и прижала к огромному животу. Наверху заиграл оркестр, вспыхнули софиты и все расступились. Она вела, больно ступая на ноги.

— 500 баксов наличными… выпьешь стакан залпом? — накрашенными губами прилипла к уху.

— Нет проблем.

— Считай, баксы у тебя в кармане, я такое только в кино видела! — и ласково потерлась об меня носом, из которого торчали короткие жесткие волосы.

На сцене черная лесбиянка кричала:

— …Мандела точно не поможет, он слишком долго сидел в тюрьме и насмотрелся там такого… у него представление о нас не в нашу пользу…

Но ее никто не слушал, все с завистью смотрели на меня и мою пожилую спутницу.

"Что я ей скажу? Зачем согласился на встречу тотчас? Сразу поймет, что ждал ее звонка?" — думал я, шагая вверх по 5 авеню в сторону Центрального Парка. Со всех сторон меня окружали фешенебельные магазины: Valentino и Lagerfelр, Tiffani и Donna Karan, Christian Dior и Revlon, Marco Polo и Guchi. Я отворачивался от манекенов в богатых витринах — их магическое присутствие усиливало мою неуверенность. Что я знал о жизни обитателей этого квартала? Почти ничего. Допустим, кожа у них белого цвета, магазины построены ими и для них, ланч они проводят вместе в закрытых ресторанах. Но какова их экзистенция, душат ли их кошмары, бегут ли они среди ночи, спасаясь от себя, прыгают от радости и плачут ли как дети, зовут ли Бога в свидетели, что говорят любимым? Кстати, о последних. Весь день я старательно записывал за Стивом выражения, которыми можно блеснуть в постели. Поэтому, когда позвонила немка, мне оставалось только сделать ручкой моему американскому дружку и рвануть на встречу…

— Александра! Я только что посмотрела телевизор! Твоя речь была очень nice! И Сильвия… ты с ней танцевала, правда она nice? — кричала немка из кухни.

— Nice, — поддерживал я разговор, озираясь по сторонам. В комнате было много цветов, они украшали все углы, топорщились на подоконике, свисали в красивых вазах с потолка, теснились в горшочках на полках вдоль стен, отражались в огромном, во весь рост, зеркале.

— Идем на балкон, — немка проплыла мимо с подносом, — мы решили подарить тебе этот костюм, он nice, правда?

— Угу, — я проследовал за ней и вышел в благоухающий ухоженный сад, раскинувшийся на крыше дома.

— Сильвия говорила в интервью, ты выиграла у нее 500 долларов, правда? Это большие деньги, ты положила их в банк?

— Дорогая, — мне осточертела ее болтовня, — ты принимала сегодня ванную?

Немка обиженно поджала губки и ничего не ответила. Я смотрел на ее ротик и думал, как дам ей пососать, чуть-чуть, самый кончик, чтобы не обидеть. Я уже видел розовый язычок между зубок и зажмуренные от смущения рыжие реснички. Я сунул руку в карман, прихлопнул ладонью член, распаляясь все больше и больше.

— На, выпей, — нарушила она, наконец, молчание, — сама приготовила.

Горячий черный коктейль без помех проскочил в желудок и там остановился. Как говорят в России: "куй железо, пока горячо", — воскликнул я по-русски и притянул ее на колени.

Но она вырвалась, вскочила на ноги, поправила волосы…

— Я сама позову тебя, — и скрылась внутрь.

— Александра, — раздалось минут через пять, — иди же! — я вошел в комнату, погруженную в абсолютную темноту, постоял немного, обвыкся и двинулся вправо, на голос, нащупал ручку двери, повернул. Немка лежала в спальной, обнаженная, при слабом свете маленькой лампочки. Я, как был в костюме, кинулся на нее, прижал всем телом к кровати, на ходу рывками расстегивая брюки. Она заерзала подо мной, широко раздвинув ноги. Лицо такое близкое… розовый язычок между зубок… зажмуренные рыжие реснички. Сейчас, сейчас. Что сейчас? Я лихорадочно шарил рукой в паху, покрываясь потом. Встал на колени и посмотрел — члена не было! — Ни хуя себе! — подскочил к зеркалу — не было! Не было — ни-че-го! Я помертвел.

— Да вот же он! — немка нетерпеливо приподнялась на локте и вытащила член из-под подушки, — правда, nice?

Я присел на краешек кровати, осторожно взял двумя пальцами то, что она подала, поднес к лицу, понюхал, член был не мой… Она вырвала его и запихала между ног.

— Давай сверху, ну же, O! My G-а-а-р!!! — заерзала с членом в руках, а потом, вытянувшись в струну, закричала так, что я чуть не слетел с кровати…

— Александра, — спокойно заговорила она через минуту, — ты расстроилась? Я подарю тебе его. Очень полезно массировать матку, я каждый день массирую, хочешь, тебе помассирую?

Я отказался: — Тебе никто не нужен рядом?

— О чем ты? Времени нет, для тебя специально выкроила, а ты ведешь себя как тургеневская барышня, собственно, я себе русских такими и представляла, ну пойдем.

Мы вышли на улицу.

— Гляди-ка, — обрадовалась она около Линкольн Центра, — Онегина дают, ваш театр на гастролях, хочешь послушать? Хрустальный горный тенор за стеной грустно пел: "..я лучше, кажется, был…". Я покачал головой и поднял руку, чтобы поймать такси. Немка чмокнула меня на прощание в щеку, сунула пластиковый пакетик — уже в машине, я нащупал в нем уставший мягкий член.

Едва я подъехал к дому, местная шлюха, что ошивалась здесь ежедневно после 10, подошла ко мне.

— Стив ушел в Вольт, велел тебе туда же ехать.

Но я уже отпустил машину, к тому же в Вольте бесплатно поили только по воскресеньям. Поэтому решил прогуляться. Вечер был тихим и душным. Близилась полночь, район возле терминала только пробуждался к действу. Зажглись красивые яркие буквы, предлагая тысячу чувственных удовольствий. Ночные кинотеатры распахнули двери для посетителей — сиди хоть до утра и дрочи на здоровье — никто слова не скажет. Знакомая шлюшка и ее товарки забили место между припаркованными на ночь автомашинами — глотали сперму всего за пять долларов. Желающих хоть отбавляй! Что происходило здесь днем? Ничего особенного — блоки кишели самым разнообразным людом, роскошные автомобили с диким ревом рвались на север и юг, запад и восток, с грохотом открывались жалюзи простеньких забегаловок, поглощая проголодавшуюся за ночь публику.

"Конечно, — думал я, — немка сильно подгадила мне. И что за удовольствие дискредитировать бедных русских девушек? Сейчас понесет по всей округе, пойди останови ее, с ее английским!".

Я удалялся от восьмой в сторону Парк Авеню, но, дойдя до Бродвея, передумал и повернул обратно, к дому.

— Ты дурак, что не пошел в Вольт, — заорал Стив издалека, — там сегодня групповая дрочиловка была.

Он был смертельно пьян: держась одной рукой за угол дома, другой направлял мочу в воздушную решетку метро на тротуаре. Он так уверенно схватился за свой член, что я, нащупав пластиковый пакетик в кармане брюк, искренне позавидовал ему. Я подошел и пригладил его длинные светлые волосы, провел рукой по спине: под рубашкой, заткнутая за ремень, торчала бутылка смирновской.

— Ну что, по стаканчику? — сделал большой глоток из горлышка, беленькая спокойно проскочила в желудок и там остановилась…

— К-а-к-о-й, никогда такого не видела, — шлюшка присела на корточки передо мной, расстегнула брюки, отбросила в сторону презерватив и прильнула к члену, лизнула, а потом с силой захватила губами, сжала, задвигала ими. Я стоял между машин в окружении ее подруг и в восторге смотрел вниз, на член, выплывающий, словно крейсер, из ее огромного рта, утопающий в нем вновь и вновь.

— Ах! Что за жизнь! — завопил я, — смотрите, она сосет, а он не падает, не падает!

Наконец, она остановилась и прижалась всем телом к моим коленям. — Доллары спрячь, сама с радостью заплатила бы.

Стив все еще стоял, пошатываясь, напротив решетки. Я бросился к нему и обнял, путаясь в светлых длинных волосах. Не выпуская члена из рук, пристроился рядом и зажурчал в теплую черную трубу.

— Какой задел, какой задел на будущее, — орал Стив, потирая ладони, — ты обеспечен на всю жизнь! Ну и Сильвия, нашла-таки отпечатки немецких пальчиков на члене! Молодец! Сколько немка пообещала тебе?

Мы спустились в метро.

— Сейчас узнаем.

Немка назначила встречу в Бруклине. Поезд вырвался из под земли и помчался по мосту, оставляя позади Манхэттен. Я увидел в окне статую Свободы зеленого цвета, омываемую грязными водами Гудзона, и стеклянные билдинги Уолл Стрита — самую умышленную часть города.

Она бросилась к нам, едва мы показались из подземки и начала вопить. Вот как это выглядело в переводе Стива.

— Ах ты, засранка, сука, падла!

Стив решительно оборвал ее и направился в ближайшее кафе. Мы заказали по стаканчику, немка без слов присоединилась к нам и, приняв на грудь, внезапно успокоилась, а через несколько минут и вовсе расплакалась.

— Ты же знаешь, я люблю тебя, — первый раз об этом слышал, — увидела тогда в костюме, и подумала, дам ей пять тысяч кэшем и все тут, пусть меня увольняют откуда хотят, и срать я хотела на Сильвию, все равно она скоро умрет. Кто тогда будет главной лесбиянкой? — она уставилась на меня, — ты, ты и будешь! — схватила салфетку и промокнула реснички, — Но сейчас уезжай, награда сама найдет тебя, попомни мои слова! Уезжай — я должна проверить свои чувства… и тогда… хоть сто сильвий будет на пути, хоть весь Уолл Стрит встанет на уши… — она зарыдала в голос, — я взял у нее салфетку и еще раз промокнул реснички.

— На посошок, — немка взметнула вверх полный стакан, мы еле догнали ее на половине…

— Ничего, что на поезде? — поддерживая немку обеими руками, извинялся Стив, — на самолет билеты проданы, может к лучшему — отоспишься.

И полез целоваться.

На часах было 3.15. Поезд медленно тронулся с места, я запрыгнул в вагон.

— Слушай, — вдруг закричал Стив и, прислонив немку к тележке, побежал рядом со мной, разметав длинные светлые волосы по ветру, — а ты че приезжал-то?

Но я ничего не ответил. Да и что я мог сказать? Откуда я знал, что за сила поднимает меня среди ночи, выгоняет на улицу и гонит дальше сквозь череду дней, сумерек и рассветов. Что я ищу? И что не нахожу? Куда плыву, не встречая никого? Что хочет душа моя? Что ищет она и не находит?

Стив начал отставать, вот он со всего размаху остановился на краю перрона и, пытаясь удержать равновесие, встал на цыпочки и вытянул руки в сторону, будто птица. Еще мгновение и он воспарил ввысь.

Только я пристроился у окна, чтобы наблюдать американские, португальские, испанские и прочие пейзажи, дверь в купе с шумом отворилась — на пороге стояла пограничница. Она широко улыбалась мне, как старому знакомому.

— Давненько поджидаю, ты что, прячешься от меня? Ну, давай раскошеливайся, ты мой должник — путь долгий впереди, всю жизнь можно прожить, глядя друг на друга, — бесцеремонно залезла ко мне в карман, вынула доллары и сунула внутрь мундира.

— Где ты их берешь?

— Деньги к деньгам, дорогая.

— Скажи уж честно — бутылка к бутылке, я, кстати, тогда всего стаканчик и отпила, — она достала пол бутылки портвейна, — с нее, как говорится, и начнем… вот стерва, чертовски приятно на желудок ложится.

— Попробуй это, — я выдернул из-под ремня смирновку, — нужно экспериментировать, как Ван Гог — красочка на красочку, глядишь — в историю впишемся.

И пьянка понеслась…

Узкая походная койка едва вместила нас. Я всю мебель переставила точно по меридиану. Какой на хуй, Глоба! Ты после этого каждую ночь являться мне стал, стоишь вот здесь, — она ткнула пальцем в дверь, — шатаешься… и я знаю, там север.

Я целовал ее спелые губы, смотрел в глаза цвета асфальта, подозревал в тысяче измен, орал и бил смертным боем, пока, наконец, она не схватила меня как ребенка и не укачала в колыбели своего тела.

— Врешь, — заорала Анька, как только проснулась, вынула бумажку из разреза платья на груди, — ты адрес даже не брал!

— Зачем адрес? Ритку в Америке все знают.

— Тебя, наверное, тоже?

— Да нет, я ж по делам ездил, на конференциях пропадал.

— Тебе хоть слово-то давали?

— Конечно.

— Ну, и на каком языке ты с ними говорил?

— Есть такой язык, им в каждой палатке торгуют!

— Быть того не может! Ну-ка покажи, что Ритке привез.

Я вынул из кармана пакет и протянул ей. Она, увидев член, обомлела и полезла опять за бумажкой сверять.

— Все точно, ну Ритка, дает! — примерилась пальцами, — А ты-то, тоже хорош! Что о нас подумают? — Хуя приличного днем с огнем не сыскать?!

— Че правду-то хоронить?

— Стой, а что это здесь? — она приблизила член к лицу,

Я тоже склонился — на самом кончике мелким торопливым почерком на немецком языке было написано: "Самой, самой, заглавной лесбиянке в мире".

— Это Ритка-то лесбиянка? Ой, держите меня, помираю, — Анька упала ко мне на грудь и затряслась от хохота, икая и повизгивая на поворотах. Я гладил длинные светлые волосы, стянутые на затылке тугой резинкой в хвост, и от души смеялся вместе с ней.

Москва, октябрь 1998 г.

ВРЕМЯ ЖИТЬ

Жизнь — это всегда эротическая жизнь

Данте

Эта история могла пройти незамеченной, как сотни других, не застревая в памяти, если бы не одно обстоятельство. Все, с кем я встречался впоследствии, признавали: однажды, прикоснувшись к ней, опасались, что все повторится снова. Это тягостное чувство не то чтобы пугало, скорее настораживало.

Все началось в Новогоднюю ночь в заброшенной квартире выселенного дома в центре города. Ближе к утру, нечаянно проснувшись, красавчик и предмет всеобщего поклонения, искусно вобравший черты блистательных героев и презренных тайных грез, Юрочка Дашков, схватился за стакан и неожиданно провозгласил.

— За эротические фантазии!

Все замерли.

— Charmant, — Машка стряхнула пепел в тарелку. Юрочка спокойно запил свой тост, словно адресовал его исключительно себе, и в ту же минуту, затуманившись глазами, повалился на прежнее место спать.

— Прекрасная тема для Нового года! — заволновалась Лора (она славилась мужем, который ради продления восторга не гнушался ничем: спокойно накачивал водой вену из ближайшей лужи), — примечательно, что Юрочка именно сейчас встрепенулся, словно почуяв неладное в наших пьяных рядах! Нет, мамасики, как хотите, без него нам тяжело пришлось бы.

— Давайте выпьем, — медленно и артистично растягивая слова, предложил молоденький Сашка Буркин, новый человек в компании. Несколько дней назад, в пивной, нечаянно оказавшись за одним столиком, Юрочка уговорил его на интенсивную внутреннюю жизнь. После чего Сашка прекратил любое общение с внешним миром и полностью переключился на Машку. По его мнению, она явилась точной копией его тайных мечтаний, безупречной проекцией ледяных вершин собственного крылатого бытия. "Глядеть на нее, — уговаривал он себя, — все равно, что себя созерцать, только изнутри, когда еще такая возможность представится?" И он вовсю пользовался этой возможностью, не сводя с Машки глаз.

Честно говоря, смотреть было не на что. Внешность так себе: хотя: Тридцатилетняя Машка представляла редкий тип совершенно самостоятельной женщины. Она удачливо избежала проторенной материнской тропы, ускользнула от семейной жизни, системных и прочих вето и объявилась в столице держательницей огромной, заброшенной квартиры. Для начала вытравила тараканов и сгоняла на Тишинку: купила бесподобное, шелковое платье, узенькие туфли и длинный мундштук. Приобретя, таким образом, вполне салонный прикид, открыла двери квартиры для посещений. Первым и единственным гостем был Юрочка. Едва глянув на хозяйку, он пронесся по комнатам и определил рисоваться здесь почаще, дабы "покурить чего поприличней", да, "засунув в уши эти чертовы штуки", раскачиваясь, слушать музыку зимними вечерами. На прощание поблагодарил хозяйку за "глубокий тонированный контральто", на следующий день явился вновь, и вновь, и вновь, через месяц уже не Машка, а он распахивал двери «салона» своим гостям, а еще через некоторое время он, не вставая с дивана, громко кричал: "Входите, не заперто!".

Магическую притягательность этой квартиры трудно было переоценить: все, кто хотя бы раз побывал здесь, вскоре приходили опять. Торопились ли на работу, возвращались ли откуда, или просто прогуливались за продуктами, непременно заходили сюда хотя бы на пять минут. Квартира буквально кишела самыми разномастными людьми. Я тоже любил бывать здесь и проводил свободное время в разговорах с Юрочкой, или Лорой, или с кем другим. Свободного времени у меня хватало.

Вот и в тот день в квартире был аншлаг, отмечали Новый год, но когда прозвучал захватывающий тост, за столом нас осталось только пятеро.

— Давайте выпьем, — настаивал Сашка.

— Ничто так не сближает людей, как их эротические фантазии, — влепила вдруг Машка и стряхнула пепел на пол, — давайте сближаться.

— У меня предложение, — взвилась Лорка, — по очереди рассказать, как было в первый раз, а потом о фантазиях: а лучше всего их до Юрочки оставить.

И, не слушая никого, боясь возражений, заторопилась дальше.

— Мне было 16, и мне нравился взрослый мужчина. Богемный тип и был, как говорится, нарасхват. Я сама решила ему отдаться, потому что он меня особенно и не домогался. Короче, в тот день готовилась, как никогда. Мылась, вертелась перед зеркалом и рассматривала письку, будто прощалась с ней навсегда. Надела лучшее мамино белье, в лифчик положила немного ватки: Грудь у меня была маленькая, а в лифчике я себе понравилась:

Сейчас Лорка представляла бесформенную массу, состоящую из сисек, жопы и живота, и я, сосредоточенно слушая ее, не мог взять в толк, куда же все подевалось. Она тем временем продолжала.

— Я заявилась к нему поздно вечером и с порога объявила зачем. Он был поддатый и с радостью принял предложение. Сказал, чтобы я немедленно раздевалась, а то сейчас причапают друзья. Но тут же стянул с меня джинсы и начал вставлять член. Голову мою он как-то неловко повернул набок, и я ничего не видела. Член долго не вставлялся, он начал громко материться. Я все боялась за ватку в лифчике, но на сиськи он даже внимания не обратил. Я так и оставалась в свитере. Я все еще ждала горячих поцелуев да признаний, но он сказал, что уже кончил, и все, по его мнению, прошло хорошо. Почти сразу пришли два его друга. Он попросил доверять ему и не ломать из себя целку. Его друзья тут же разделись. У одного член был немного кривой в синих прожилках, но стоял каменно. (Это место Лорка особенно выделила) Я, наконец-то, все разглядела и потрогала пальчиком. У второго — короткий, толстый и красный. Стоял плохо и все падал. Он тут же засунул его мне в рот. Я понятия не имела, правильно ли я сосу. Этот второй все хохотал и гладил меня по голове. Наконец, его член полностью встал у меня во рту, и он кончил. Я не знала, что делать и все проглотила. Тот, у которого все это время стоял, терся об мою письку, но не вставлял. Член кайфово скользил между ног. Потом пили всю ночь. Было весело. Писька сначала очень болела, но к утру боль утихла. Я подумала, вот она, жизнь, начинается!

Лорка засмеялась, полезла за выпивкой, отпив, заговорила вновь.

— Мамасики, ваша очередь.

Сашка заерзал со стаканом в руке.

Я догадывался, что ему сказать нечего — у него не было женщин. Меня же соседство с девственником очень возбуждало. Девственники особенно хороши: стеснительные, грубые, напористые и неумелые.

Я представлял его рассказ об одиночестве не иначе, как нашептанным мне на ухо, один на один, с такими фантастическими подробностями, от которых застучит в висках, и мгновенно придумал название: "Утро моего тела. Нет, не утро — утром у всех и на всех стоит. Лучше вечер. О! Ты слишком разборчив, захватил себе самый лучший хуй! Смотри на него! Это приказ, потому что это война! Не обижайся, сынок. Ты замер, разглядывая собственные выделения, а потом вдруг заорал: цветастенькие, мордастенькие, свеженькие однокласницы, сучки вонючие, думаете, ваши розовые письки помогли мне? Ни хрена они мне не помогли!:"

— То есть, как не помогли?! — взбесилась Лорка, — многим помогали, скажи, Маш?! Да я после того мужика знаешь, скольких выручила? О — го- го!

Только тут я обратил внимание, что разговариваю вслух. Поди ж ты, пойми этот чертов внутренний голос, и можно ли ему доверять, коли он так потешается над своим хозяином?!

— Нельзя ли без писек? — заалелся Сашка.

— Мы сейчас еще и покажем их, — Лорка вскочила на ноги. Она была очень пьяная и, оскорбленная до глубины души, жаждала реванша, но запуталась в юбке, грохнулась на стул.

— Скажите на милость:, - сорвалась вновь и кинулась к Юрочке, затрясла его что есть силы, — Юрасик, ты: все знаешь: все можешь…

Но Юрочка со злостью дрыгнул ногой во сне.

На следующее утро Машка ворвалась в комнату, где я спал, залезла ко мне под одеяло и закурила.

— Ты бы слышал, о чем они там говорят!

— Кто? Сашка? — я быстро поднялся, как мореплаватель, внезапно завидевший землю, и бросился в «гостиную».

-:смотри, — Юрочка разгладил на столе гипюровые женские трусики, — наши гостьи разбрасываются направо и налево самым дорогим, буквально — единственным, что у них осталось.

— Не такие уж и дорогие, — Лорка с сомнением посмотрела на трусики, — встречаются и подороже.

— Дура ты, Лорик, — буднично, без злобы оборвал Юрочка, — вот здесь, — он ткнул вниз трусиков, — покоится магический центр женщины, этот центр как-то манифестирует себя, дает о себе знать, оставляет следы и видимые знаки там, где они могут читаться, в данном случае — на ткани. Хозяйка трусиков, послушно внимая знакам, познает себя и точно знает что делать, куда идти, что сказать или вовсе отказаться от общения. Это знание недоступно мужчинам, и сколько бы я ни пялился на священные руны, не расшифровать, не постичь потайные движения этого центра. А что наблюдаем мы? Эта идиотка, скинув трусы, наверняка не приступила к чтению тотчас, а оставила сие занятие на потом, но к утру и вовсе забыла обо всем:

— Ну-ка, дай я прочитаю, — Лорка подвинулась ближе:

Все трое уже опохмелились и были в том состоянии духа, когда без труда сознаешь себя не только человеком, но слегка даже и сверхчеловеком: Я невольно залюбовался Сашкой. Он, подперев рукой щеку, внимал мэтру, глаза, словно росою вымыты, ужас, как хорошо сидеть рядом.

Лорка все гоношилась около трусиков, но Юрочка сгреб их в кулак и швырнул далеко под кровать.

— С бабами все ясно, пора идти:

Машка догнала нас, едва мы ступили на тротуар, и, кутаясь в шарф, уцепила меня под руку. Погода стояла отвратительная. Накрапывал ледяной зимний дождь, свинцовое небо, касаясь крыш, медленно ползло в сторону от нас. Мы двинулись по Тверской к центру. Дошли до угла, повернули налево, направо и снова вниз. На площади развернулись обратно. В темно-сером городе стояла устрашающая тишина, и только разноцветные игрушечные лампочки высоко над мостовой, цепляясь друг за друга, студено звенели. Редкие прохожие сторонились нашей молчаливой компании. Какая же, однако, тоска — шляться без цели туда сюда, но Юрочка особенно настаивал, чтобы именно без цели и называл нас созерцателями.

— Твою мать, — он остановился напротив арки, — зайдем-ка в гости, — быстро двинулся вглубь двора, скользнул между авто к подъезду:

Железная дверь отворилась, хозяин, чем-то похожий на дворецкого, вежливо с легким поклоном пропустил нас. Неподвижное индеферентное лицо, аккуратно подстриженная бородка, токсидо с иголочки. Не говоря ни слова, смотрел на нас, и только когда мы, раздевшись, сгрудились у зеркала, протянул Юрочке руку.

— Извини, сразу не узнал, — сдержанно заговорил густым басом.

— Это хорошо, хорошо, — Юрочка, вплотную придвинулся к нему, — вот и свиделись, Женечка, с праздничком, дорогой, что пьем сегодня?

— Как обычно: —

— Ну и чудненько: Главный на месте? — Юрочка пошел в комнату.

— Как обычно…

— Ну и чудненько…,

Короток зимний день. Сквозь тяжелые от потолка до полу гардины свет не проникал. Да и неоткуда — в считанные минуты город погрузился во мрак. В комнате находилось человек шесть гостей, они, словно пришибленные, устремившись в потустороннее, смирно сидели около длинного узкого стола, на котором стоял грубо сколоченный гроб, а в нем преспокойно лежал тот, кого Юрочка окрестил Главным. Зажженные толстые свечи кругом, воск кое-где отвалился и валялся на мятой скатерти упругими серенькими кренделями вперемешку со стаканами и грязной посудой с остатками увядшей закуски. Главный оказался живым, и я бы даже сказал живее всех остальных, он радостно оторвал голову от плоской подушечки и захихикал.

— С новеньким всех, а мы балуемся:

Он держал обнаженным собственный член, который я сперва принял за свечку. Член был мягонький и еле выдавался головкой наружу из его пухлых кулачков.

— Инициируем-с, — опять удобно устроился головой на подушечке.

— …вы все какие-то безличные, — обиженным тоном, видимо, в продолжение прежнего спора, заговорила молоденькая девушка с курносым носиком и рыжими веснушками по всему лицу, — у вас получается "его люблю, её: ", кого ее-то, кого его-то? Хоть бы одно имя прозвучало!

— Чушь, — смело ввязалась Машка, — зачем на именах настаивать?! Вовсе не обязательно к имени привязываться. Моя самая сильная страсть так и осталась без имени.

Главный оживился и задергал членом.

— Рассказывай.

— Ту страсть кому угодно не адресуешь, — задумчиво начала Машка, — дело давнишнее, а закрываю глаза и вижу все наяву. В тот вечер меня совершенно пьяную понесло на вечеринку в закрытый клуб. Тут же какая-то девица зажала, потащила танцевать — а я обмякла, то есть почти мертвая. Она, конечно, все это просекла и говорит: "Тебе в туалет пора", а мне все равно, в туалет, так в туалет. В кабинке она юбку подняла, трусы стянула, а там хуй! Я глаза протерла — хуй и все тут! Ни хуя себе, думаю, вечеринка-то для девок только. А она насела — соси и соси. Помилуй, — говорю, — как соси, я ж лесбиянка. Это хуйня, — говорит, — я — тоже, можешь проверить. Ноги широко раздвинула — я гляжу — правда, там внизу пизда. Ну, блядь, я вообще ничего не понимаю и стою, как рыба об лед. Она выручила — хуй неделю назад пришила, еще не опробованный, ты первая. Ты-моя первая страсть, я ж после операции, как заново родилась. Хорошо, что в клубе на всю ивановскую орала музыка — никто ничего не слышал. Господи! Как хорошо было! Я рот прополоскала, а она мне — до встречи! — и ускакала, прям как в сказке — раз и нет ее. Я даже имени не спросила и лица не вспомнить, только по хую и смогу определить она это или нет:

— И больше никогда не встретились? — рыженькая тяжело вздымала грудь под праздничной кружевной блузкой.

— Никогда, — Машка демонстративно прихватила член Главного губами, чуть пожевала, — нет, не тот. Каждый раз не тот. Беда одна с этими членами.

Юрочка, смеясь, разлил по стаканам вино, подошел к Главному и, как тяжело больного, начал поить через край. Женька раскурил папироску и степенно пустил по кругу. Я сделал две глубокие затяжки, задержал дыхание, откинулся на спинку стула, успокоился.

Главный, поглаживая член, объяснял.

— Видите? Он принадлежит макрокосмосу, в нем заключен весь космический такт, он свободно заполняется кровью, тоже, кстати, непреходящей макрокосмической субстанцией и, пребывая в таком состоянии, ведет нас к великому пониманию миропорядка. Вы что думаете, я шутки шучу? Он, и только он — наша судьба, нам указующий перст:

— Другого перста нам и не надо! — революционно провозгласила Лорка.

— У нас на всех одна общая судьба, — заорал Главный, — вот она! — Он в очередной раз затряс членом, приглашая всех испытать эту судьбу.

Лорка первая попробовала, и, довольная, подтолкнула к столу рыженькую. Большие нервные груди уместились между ног Главного, и кружевной воротничок зацарапал по члену. Он захохотал, а сам уже тянул за руку Юрочку. И Юрочка, торжественно откинув светлые волнистые волосы со лба и расстегнув жилетку, ждал своей очереди. Через минуту Главный решительно покосился в мою сторону.

— Брезгуешь?

— Ничуть, — я встал: то есть остался на месте, но кто-то другой отделился от меня и, в полном моем параде, подошел к Главному. Я с изумлением следил за ним: вот он на секунду застыл, и, подобно измученному путнику, благодарно припадающему на колени к лесному жиденькому и прохладному ручейку, жадно вытянул губы трубочкой вперед и нежно потерся носом о розовый влажный член. Я смотрел, как он, вдоволь насладившись макрокосмической близостью, полез к Главному целоваться и долго целовался взасос, раздувая и втягивая небритые щеки. Нацеловавшись, оторвался. Раскрасневшийся и молодой «кто-то» стал напротив Сашки, в восторге раскинул руки и двинулся к нему. Я задрожал. "Ах ты, ворюга!" — и застонал в бешенстве, но губы кривились и не слушались. Женька с Машкой курили паровозиком в дверях, она слизывала пепел с папиросы красным язычком, гости за столом стали еще более нереальными, наподобие собственных галлюцинаций, Лорка по ту сторону стола, обняв Юрочку, что-то сладострастно шептала ему на ухо: а он лениво ковырял вилкой в тарелке. Потеряно и одиноко смотрелась рыженькая девушка. Она стояла около Главного, праздничная кофточка обвисла на тонюсеньком теле, груди куда-то исчезли: как если бы она расплатилась ими за тот единственный макрокосмический поцелуй: Мой двойничок, тем временем, как бес закружил вокруг Сашки, расстегивая пуговицы на его рубашке, и, будто белый лебедь, она тихонечко спускалась вниз: уже замаячила глубокая подмышечная впадина и золотой волос по краю. Я тщился преодолеть расстояние, отделявшее меня от этой безобразной сцены, как вдруг обнаружил негодующее и сумасшедшее колыхание собственных триумфальных грудей, распиравших одежду. Осторожно просунул руку под свитер и нащупал два огромных желеобразных шара и мокрую ложбинку посредине. В них бешено стучало мое сердце. Как сердце Великой матери. Я насчитал двенадцать ударов и сбился, считал снова и снова сбился. Вмиг покрывшись холодным потом, зашарил в ширинке, но член был на месте. Рыженькая хохотнула в голос и отступила в темноту. Я рванул со стула и подлетел к Сашке.

— Э-э-э! Так не пойдет, — завопил Главный, выпростался на полкорпуса из гроба и, что есть силы, толкнул моего двойника в бок. Тот не удержался и отступил на шаг, ровно туда, где был я. Дохнув в лицо чем-то смрадным и нутряным, он прошел сквозь меня, не зацепив, и растворился за спиной. Все еще трясясь от страха, я вцепился в Сашкину рубашку и начал в истерике рвать ее, вконец изуверясь в ее действительном существовании. Сашка больно сдавил меня и, увлекая куда-то в сторону, зашептал на ухо: "Ты что, сдурел? Хочешь жутенькую сказку расскажу?" Уже теряя сознание, я подставил ему груди, и он, как и я, забыв обо всем на свете, заходил ходуном, затрясся и замял грудь, словно грязную бумагу, и навалился сверху, и забормотал быстро, слов не разобрать:

"Вот тебе и девственник", — разочарованно думал я, проснувшись среди ночи. Сашка, раскинувшись, лежал рядом, — и что я должен взрастить, орошенный его спермой? И что скажет он наяву?

Хотелось пить. Двинулся ощупью в коридор. Постоял, прислушиваясь. Тихо. Не зная планировки квартиры, понятия не имел в какую сторону идти. Пошел наугад и тут же натолкнулся на дверь. Приотворил: на полу в центре комнаты в беспорядке накидано какое-то тряпье, и на нем, совершенно голые, переплетясь телами, спали, (я присел на корточки и вгляделся получше), Юрасик, Лорка, Машка и рыженькая девушка, обладательница волшебных грудей, таинственным образом возвращенных на прежнее место.

В смежной комнате от крошечной стенной лампочки чуть теплился свет, вокруг гроба спали гости, уронив головы на стол, да и сам Главный не шелохнулся; накрытый салфеткой, почивал утомленный от восторгов член. Я взял бутылку вина и вернулся к Сашке.

Он что-то забормотал и вдруг резко вскочил на колени, глядя на меня непомнящим взглядом…

— Где Машка?

— Вот тебе раз, — я всплеснул руками, — забудь о ней, давай выпьем.

— За что? — спросил он осторожно, накрыл простыней член, а тот и под простыней стоял.

— За идею, — я не мог отвести взгляда от его члена, — за мужскую любовь, могущественнее которой нет ничего.

Сашка сжалился и пощекотал мне живот.

— Жить хочется, — сладко зевнул, потянулся к вину.

— Ты живи, милый, ты со мною живи, — в голове опять замутилось, — я тебе и деток рожу, если надо, я все могу. Сашка, осенив себя крестным знамением, полез на меня, придавил, рыкнув. Ах, он вошел в меня и вышел, вошел и снова вышел, и снова вошел, с удивлением рассматривая сверху простенькое женское счастье.

На следующее утро в комнату, где я спал с Сашкой, влетела Лорка, забралась к нам под одеяло и закурила.

— Представляете, они опять сосут.

Сквозь рваные тюлевые занавески прокралось серенькое солнце и улеглось в ногах. Мне столько обещала ночь, что я торопился жить. Дверь тихонько отворилась и, обернутая в полотенце, вошла Машка, села на краешек постели, преломив головой слабенький и нежный солнечный лучик.

— Предлагаю вспомнить того, кого давно забыли и устроить ему праздник.

Мы оживились, и, ковыряясь в прошлом, натолкнулись на маленькую взрослую Людку.

— Ей сейчас, должно быть, полтинник, — Машка шумно зачесала в волосах.

— Никак не меньше, — потушила сигарету о кровать Лорка.

Людку никто из нас не видел давно и ничего не слышал о ней. Лет двадцать назад прекрасным летним утром она стояла на углу Лесной и находилась к тому времени по ту сторону жизни. Чуть позже, в знаменитой пивной она призналась, что ей до слез обидно каждое утро здороваться со смертью, в то время как она могла бы еще послужить стенографисткой кому угодно и за сколько угодно.

— Какие вы, на хуй, ученики, — увидев нас, гуськом потянувшихся к выходу, закричал Главный, — что с того, что вы пососали? Ну и как, ближе стали к вечному?

— Ты бы хоть помыться встал, — заметила Лорка, — несет, как от козла.

— По-твоему, вечность чем пахнет? Все цветочки ищите, лютики, понимаешь, им подавай, да пивнушку на уголке, чтоб удобно бегать, да солнышко в небе и травку молодую, глаз радующую — на такую вечность вы согласны, ан — нет, дорогуша:

— Хер у тебя старый, вот и воняет, — разозлилась Лорка.

— Старый — не новый, — хрюкнул Главный. Гости по-прежнему сидели молча, в том же порядке, что и накануне, готовились к чуду.

— Запалите черное солнце в груди: — как по писаному начал Главный, не обращая на нас уже никакого внимания.

Женька легонько хмыкнул, закрывая дверь.

Людка ждала около «Пекина». Это была юрковатая, крошечная женщина, с лицом, бегающим любую секунду.

В ресторане Юрасик предложил ей заказать все, что душе угодно. Она опять была при смерти и, не глянув в меню, поданное китайцем, выпалила.

— Водочки, Юрочка, ты славненький, как будто вчера расстались, маленький графинчик.

Дашков распорядился и через минуту явился графинчик, а вместе с ним и закуска: аккуратно нарезанные помидоры и соленые огурчики, острая морковка и квашеная капуста, свеколка с чесноком, крошечные с ноготок маринованные грибочки, селедка под шубой, коричневый соус и сметана в красивой чашечке, подали клюквенный морс, а в серебряном ведерке запотевшие бутылки шампанского. Начали с водки.

— Ой, ребятки, — заюлила Людка, — гляжу на вас и жить хочется, ну, — не дожидаясь, махнула хрустальной рюмочкой в воздухе, — кого видели? Главный как?

— Дурит Главный, в потустороннее зовет, — Юрочка отобрал у Людки графинчик и разлил всем.

— Может он и прав, что здесь-то делать?

Людка, несмотря на свой возраст, все еще была сексуальна. Видавшая виды, но изящной работы шаль подчеркивала округлость ее форм. Твердые соски стояли на стреме и раньше, но сейчас особенно откровенно и нагло: Сашка, жестоко работая челюстями, не сводил с них глаз. Я разозлился и пнул его под столом ногой. Он дико, непонимающе посмотрел вокруг. Не знаю, о чем он думал, может, в первобытной своей ипостаси, грезил о мучных, тягучих людкиных ляжках и брыкающемся животе и непреходящей язве, рождающей желания темные и мутные. "Сука, захватчица позорная" — лютовал я.

— Ой! — Людка опьянела и пьяно сфокусировалась на "тухлых яйцах", фирменном блюде ресторана, — на днях была в театре, до сих пор опомниться не могу, не спрашивайте — в каком, не помню: там одна баба, вернее, мужик в платье, на протяжении двадцати лет выдавал жопу за пизду, представляете?

— В театре — что?! В жизни такой номер не прошел бы, — Лорка клонилась к плечу Машки, а та, казалось, ничего не слышала, разглядывая Людку, и в глазах ее, ох, как много всего почудилось мне.

— Не скажи, — Людка схватила яйцо руками и запихала в рот.

— Ну???? — Лорка неожиданно воспарила, но ненадолго и опять заклонилась книзу.

— Вот тебе и ну — баранку гну! Помнишь, Зинку из АПН? Юрасик, ты помнишь, и ты, рыжий (это она мне) — напротив меня сидела за столом?! У нее сестренка младшая, Настенькой звать, в глуши какой-то жила. Так вот, их отец, просчитавшись на Зинке, все мечтал как-нибудь повыгодней пристроить замуж свою младшенькую, но у нее, напротив, еще с детства наметились задатки самой что ни на есть вульгарной блядешки. Она давала всем, и мужикам и бабам. В любое время суток и в любом месте. Специально к ней приезжали ебаться из других областей. Но Зинка с гордостью говорила, что сестренка мечтала о большой столичной карьере и начала чеканить дефиле по главной поселковой улице, так, если бы это уже происходило перед Интуристом:

Юрочка, интригованный ее рассказом, к слову сказать, перестал даже пить, так и застыл с поднятой у рта рюмкой.

Людка продолжала.

— В очередной раз отец, предлагая Настеньку в невесты, проиграл приличную сумму. Дело, разумеется, было по пьянке. Он вдруг прикинул, что самое дорогостоящее в его дочери может быть ее божественная непорочность, и с ходу заявил, что она целка, и любой может проверить. Все заржали. Он заерепенился и назвал огромную цифру, которая в случае успеха могла обеспечить его пьянки по гроб жизни. Желающих выиграть в споре нашлось много. Дело стало за Настенькой. Она же оказалась не по годам смышленой. Быстро смоталась в столицу, попроменадила вдоль мечты своего детства и сделала себе пластику. За 1200 баксов ей вернули то, что должно было спасти честь ее отца. То есть зашили пизду. Первый спорщик выложил проигранную сумму на следующий день. Бой был выигран с легкостью, достойной разве что Александра Македонского. Утром Настенька, рассматривая себя в зеркало, неожиданно обнаружила, что целка все еще на месте. О, Боги! Она возблагодарила отечественных умельцев. И пошло поехало. Дальше самое главное — отец повышал ставки, Настенька получала наличные и не выходила из состояний оргазмов. Правда, пизду она теперь использовала только, если к утру маячил выигрыш. В других же случаях она подставляла жопу. Вы думаете, кто-нибудь заметил подмену? — торжествовала Людка, — ни одна живая душа!!!! Через год Настенька заговорила о второй поездке на пластику. Теперь зашивать жопу, потому что тогда ставки можно удвоить. Зинка клялась: как-то утром Настенька разделась и показала ей целку. Та все еще была, как новенькая!

Людка, по-бабьи взвизгивая, захохотала, а потом вскочила на ноги, начала пританцовывать на месте, подбоченясь обеими руками и звонко цокая каблучками на ладных сапожках. Тут же подлетел испуганный метрдотель и пытался ее урезонить. Но Людка совсем ошалела от водки.

— Уплачено, дружок, за все уплачено, али ты не китаец какой?

Метрдотель беспомощно глядел на нас, приглашая в союзники, но мы развеселились. Людка расходилась смелее и смелее, наконец, упала на колени к Машке и во весь голос затянула песню.

— …наш костер в тумане светит, искры тают на ветру…

Сашка вдруг посерьезнел и подхватил на полуслове, а за ним и я с Юрочкой, Лорка, вскинув подбородок, пристроилась к нам, но потянула в другую сторону, запуталась в словах, плюнула и тут же уснула.

Назревал скандал, официанты шарахнулись от столиков к мэтру, но Людка, допев песню до конца, вдруг объявила, что мы уходим. Сделать это оказалось не просто — все были настолько пьяны, что еще добрых полчаса препирались с каждым, кто попадался на пути. Наконец, вывалились наружу. Распогодилось. Небо полностью очистилось от облаков и обнажилось холодное солнце. Город отходил от праздников. По Садовому засновали машины; троллейбусы, брызгаясь ледяной грязью, тормозили у обочины и подхватывали озябших людей. Было около трех часов дня, и наша нахальная компания резко выпадала из общей гармонической городской картины.

Я плохо помню, что произошло потом: глотнув морозный воздух, повалился в снег, рядом упала спящая Лорка, чужие ноги засеменили около самого лица, видел красные розы, брошенные вслед нам из приоткрывшихся на секунду дверей ресторана. Бешеный от злости, черный человек остановился, как вкопанный, склонился над нами и, поразмыслив немного, с силой хрястнул грязной подошвой по голове, расплющил ее.

Очнулся в полной темноте. Огляделся. Привыкнув, увидел лестничный пролет, батарею, окно наверху и слабенькие звездочки, покуда хватало глаз. Заворочалась Лорка и полезла ко мне в штаны. Быстро, без слов, сблизились. Выскочили на улицу. Лорка заторопилась к сыну и преградила дорогу первой машине, показавшейся в узком переулке, впорхнула внутрь, мигом проковыряла в замерзшем стекле дырочку и прислонилась губами. Я остался один. Вернулся в подъезд, свернулся калачиком на прежнем месте и тут же уснул. Мне приснилась пустота — черная, кромешная, объемная, жуткая.:

На следующее утро первым делом помчался к Машке, на стук никто не отозвался. Вечером зашел снова — опять никого. Через неделю — та же картина, и через две — ни души в заброшенном доме. Я дивился, куда подевались люди, толпами и без цели кружившие около Машки. Заниматься я ничем не мог. Спал круглыми сутками, пробуждаясь, бежал постучаться в закрытые двери и тут же возвращался, забирался под одеяло и звал следующий день. Мне снились ужасные сны. Каждую ночь являлись Буркин и Людка. От Людки только что и осталось — в мелкий цветочек сарафан, обтягивающий большой вздрагивающий живот. Собственно, самого живота не было, не было и лица, и рук, и ног. Я придумал, что она прячется за вздутой тканью и, однажды, на самом деле разглядел маленькую беленькую недотыкомку, извивающуюся в том месте, где должна быть людкина спина. Мерзкое насекомое тряслось от хохота и людкиным голосом дразнило меня. Я прицелился и хлопнул ладонью. Но гнусная тварь успела отскочить. В следующий раз мою руку отвел Сашка и погрозил пальцем. Чудовищно — но Сашка был не такой, как в жизни: было много пустого места, черного, мокрого, отвратительного. Иногда Сашка, съеживаясь до неузнаваемости, становился похожим на мельтешащую вошь, он плакал, прикрывая руками причинное место. Только раз разомкнул их — пусто, нет ничего. Людка, колесом расставив несуществующие, полные ноги, торжественно показала очень даже реальный Сашкин член и яички. Странное дело, в одну ночь я и себя вдруг увидел маленькой, еле видимой мертвой точкой, почти ничто, а всего, что составляло сущность, как ни бывало. А еще раз, в начале весны, приходит ко мне Сашка, я в женском платье мечусь из угла в угол, ломаю руки, плачу. "Чего?" — спрашивает. "На аборт денег нет! — отвечаю — а они вот-вот зашевелятся". "Кто они?" — шлепнул рукой по столу. "Детки твои!" — и опять в слезы. "Почем знаешь, что детки?" — прикрикнул, из себя вышел. "А кто, если не детки? Кто?". "Точно не знаю", — задвигался по краям и, подобно песочному вихрю, исчез в окне, на прощание крикнул, уже с улицы: "Если деток родишь, знай — моя сперма детками не плодоносит. Не может быть, чтобы детки, слишком по-человечески для мечты-то, а я ведь — мечта твоя н-е-ч-е-л-о-в-е-ч-е-с-к-а-я". Я насмерть задумался о жизни.

Чуть мелькнула весна, и наступило лето. Вечером, скорее, по привычке, пробираясь по улицам к машкиному дому, остановился напротив знакомой арки и удивился, что только сейчас вспомнил о ней, хотя ежедневно проходил мимо. Дверь отворил Женька и заулыбался мне, как старому знакомому. Он постарел и опустился: неприбранная борода скрывала манишку, токсидо, мятое, с запашком, отвисло на локтях.

— Главный дома? — приветствовал я его, но он только слабо махнул рукой в комнату.

Как и прежде, угрюмые личности толпились около гроба. Но Главный, повернувшись на мои острожные и неуверенные шаги, оказался вовсе не Главным, навстречу мне заулыбался Юрочка Дашков. Ловко спрыгнул со стола и, знакомым движением отбросив волосы назад, захлопал меня по плечам и спине, затряс руки, заглянул в глаза.

— Отчего так? — благостно разглядывал меня.

— Юрочка, где Сашка? — не скрывая радости, на одном дыхании выпалил я, — и почему ты Главного замещаешь, где он?

— Далеко. В той комнате, но далеко от нас, — он схватил меня и потащил к двери. Волосы зашевелились, едва я глянул внутрь. Главный лежал совершенно голый на пустом полу. И, боже правый, свернувшись клубочком, подогнув острые коленки к животу, не отрываясь, сосал собственный член.

Юрочка засмеялся.

— Не бойся, он в Абсолюте! Ему хорошо, — тут он слегка пошевелил Главного ногой, — хорошо тебе, папаня?

Главный закружился юлой, и, не выпуская члена изо рта, радостно откатился в угол.

Юрочка тепло обнял меня за плечи.

— Весь Божий яд высосали из человека.

— И ты крутиться хочешь, коли его место занял?

— Почему нет? Ты тоже крутишься, но все без толку, — Юрочка повернул меня к свету, ткнул пальцем в угол — главное там, там правда, другой правды нет, так что приходи, очистишь меня, а там глядишь и сам:

Стало не по себе, я набычился.

— Юрочка, где Сашка?

Дашков внимательно посмотрел на меня, повел на кухню, усадил напротив, закурил.

— Не знаю, — помолчал с минуту, глядя в пустое окно на улицу, — сразу после «Пекина» поехали к Людке — в грязную коммуналку, я плохо помню, где-то в Замоскворечье. Соседи в гостях еще с прошлого года, в общем, никого, хоть ори. Шампанское пили, помню, Людка кричала: "Вверх, Юрочка, вверх", но какой к черту верх, когда Машка вниз тянула, на кровать и шептала яростно: "Ты тот, тот, я знаю, а не тот, так все-равно даром ничего не пропадет, опыт важнее". Среди ночи проснулся от шума — Сашка, мокрый, вода ручьями стекает, сам не свой, по комнате носится, в чем мать родила, членище, ух, какой, дыбится, а он стулья сворачивает и под диван смотрит, потом из шкафа всю одежку выпотрошил — пусто, он к тумбочке, к комоду, в зеркало тычется и орет: "Где, где она, быть того не может?!" Я испугался. "Ты чего, Саша?" — спрашиваю тихо. Он присел рядом и, словно ребенок, заплакал навзрыд: "Она, Людка, только сейчас рядом была, в ванной, я в руках тело держал, отдаваясь. А она вдруг растворяться начала, из рук, будто мыло выскользнула, с водой смешалась, а потом с шумом заспиралилась и в отверстии ванной исчезла". И опять туда рванул. Я Машку растолкал, потому что меня в жар бросило, и от страха на мгновение ноги парализовало.

Юрочка чуть передохнул, закрыл глаза, отмахнулся от чего-то невидимого.

— Сашка ванную топором начал колотить, и разбил на большие куски, выворотил трубу, около нее сел и заорал внутрь протяжно: "Л-ю-д-к-а-а-а-а-а!!!" Поверишь, я как увидел это, в комнату ринулся — брюки натягивать, лихорадило так, что в штанину не мог попасть, долго скакал на одной ноге, а сам уже шарф наматывал, про Машку и думать забыл. Выскочил наружу, и во дворе опять его страшный крик услышал: "Л-ю-д-к-а-а-а-а!!!" Больше ничего не знаю.

Он опять приосанился, подленькой благостью глядя на меня. Взял под руку, повел к двери.

— Вот ключик от машкиной квартиры возьми и над моим предложением подумай, — кивнул на гроб.

— Юрочка, — я обернулся на прощание, — а ты кончаешь, когда они сосут?

Он слегка покраснел.

— Пока в удовольствие, в удовольствие, но после, как папаня учит — истины ради:.

Я не знал, радоваться мне или печалиться. С одной стороны выходило, что Людка бросила Сашку. Я гадал — вдруг она успела перед бегством отдаться ему и заразить своим телом? Эта мысль терзала до истерики, и я метался днями и ночами по жеваным простыням в заброшенной квартире. Потом вдруг пугался, вспоминая сон: "Людка с яичками неспроста приснилась. Сон в руку", — твердил, убегая в пивнушку. Один раз, ближе к вечеру заглянула Лорка. На ней было просторное черное платье и черные в резинку чулки. Она напомнила какую-то средневековую эзотерическую даму. Глотнув водочки, и, занюхав хлебушком, мягко повела шальными плечами: "Под патронажем знаменитого Гуру тайно изучаю сексуальную магию и готовлюсь к посвящению". Слазила под кровать и вытянула брошенные Юрочкой полгода назад женские трусы, утопила их в складках платья: "Сегодня же прочту, непременно!".

В конце июня установилась невыносимая духота. Ночи почти исчезли, и с наступлением света полчища мух и всякой прочей гадости одолевали квартиру, но, едва коснувшись меня, мёрли. Я сгребал их с подоконника, высовывался наружу и разглядывал людей; сравнивая с собой, признавал, что с каждым днем становлюсь мертвее их. Однажды среди ночи услышал слабое позвякивание ключей за дверью, прислонил ухо — кто-то, тяжело задохнувшись, дышал с той стороны. Сердце заскакало, как мячик и чтобы успокоиться, метнулся к столу, залпом выпил стакан. Скрипнула дверь, на пороге нарисовалась Машка. Тихо, на цыпочках пересекла комнату к кровати. Я упал на колени и пополз к ней.

— Машенька, что случилось? Где Сашка?

— Там, — ткнула в пол.

Я похолодел и улыбнулся.

— Ишь какой, все мертвичинку тебе подавай, живой он, — разозлилась, недоверчиво, исподлобья покосилась на выпивку, — налей!

И вдруг повисла у меня на шее, разрыдалась.

— Ну почему она? Почему не я? Смотри, он ей каждый день записочки в трубу совал, я выкрала одну, — Машка бросила клочок бумаги — "Ты говоришь, что занимаешься онанизмом раз в неделю, еще месяц назад — каждый божий день. Признайся — ты охладела ко мне. Буркин" Я завыл от отчаяния — оправдались самые худшие подозрения. Но все, все хотелось услышать, странно, я даже обрадовался пронзительной боли, возвратившей меня из личного небытия.

Машка утерлась, зашмыгала носом, заговорила.

-: Сначала часами сидел у развороченной трубы и выл внутрь, звал Людку, страшно было, но бросить одного боялась. Через пару недель неожиданно повеселел и, проходя мимо со стоячим членом, дал мне его чуть-чуть пососать, сказал, что Людка откликнулась и все простила ему, не сердится давно, закуток ищет, о семье замечтала. После этого каждый день верещал в трубу, всякое было, и ругались, и матерились, и любились. Но любовь такую тяжело наблюдать! Однажды зашла, он член сунул в трубу, в экстазе бьется, орет: "Сильнее, сильнее с-о-с-и!!!!". Я глянула, а изнутри будто и правда Людка смотрит, теребит его, торопит. Я испугалась, убежала в комнату. Но что-то у Людки долго там не получалось, Сашка сам не свой ходит, вот-вот повесится. Я его успокаивала, как могла, и, само собой, посасывала — с утра разочек и вечером тоже, втайне надеясь, что у Людки всё рухнет. А сегодня утром захожу — голый стоит, но нарядный какой-то, лицо прозрачное, умытое, руками низ прикрывает, а потом отнял их: смотрю, на ладошке член и маленькие яички. Ахнула, а он смеется: "Людочке подарок, только ей, чтоб никому больше не достался. Ухожу от тебя". Я почти без памяти присела на пол и вижу: он одной ногой в трубу и другой в трубу, тоненький с ниточку стал и длинный, в потолок ушел ростом, спускаться начал, руки над головой держит в виде чаши, а в ней богатство его лежит. С головой ушел, только драгоценности задержались на минуточку, потом и их не стало:

Машка затеплилась в углу кровати. В комнате тихо, тихо, за стенкой часы тикают, слышно: Я прилег рядышком. Полетели к черту все мои планы, а главное — мечта, мечта обратилась в прах. Этого я уж никак не мог вынести. Я возненавидел Машку и готов был прибить. Подвинулся ближе, накрыл руками, она отозвалась. Сорвал кофту, всматриваясь в живот, искал Сашкины следы, жадно щупал колени, грудь, шею и особенно рот, вишневый, уродливый; треснувшая в уголке припухлая нижняя губка чуть дрожала, я схватил ее, оттопырил и, освободив член, со всего размаху вошел внутрь. Она, почувствовав мое стремление дойти до конца, затрепыхалась подо мной, захрипела, отчаянно завиляла задом, пытаясь высвободиться, и, упрочившись в желании жить, жить любой ценой, что есть силы вцепилась ногтями между ног. Я вскрикнул от боли, инстинктивно привстал, пальцы ее заскоблили по коже и вдруг мягко вошли внутрь, а следом вся рука провалилась. От неожиданности мы оба остановились. Я глянул вниз — ничейные, мокрые губы, выпятившись из моей плоти, крепко держали гибкое с голубой венкой машкино запястье. Она сама, растерявшись, тотчас успокоилась, устроилась поудобнее и принялась осторожно исследовать внутри что-то упругое, скользкое, темное.

— Так это ты, ты меня в клубе тогда:? — кричали ее глаза, и черные бровки поползли вверх, собрав гармошкой лоб.

Я насаживался все глубже и глубже на руку и, пенясь всем естеством, рождался в новом лунном теле. Эту мысль, почерпнутую из какой-то литературы, мгновенно присвоил себе. Надо же хоть как-то назвать происходящее — для успокоения, для будничности. Не знаю, правильно ли я двигался, изгибался, сжимал ноги, дышал, но уже с опаской смотрел на восхитительный, мягкий живот, полные ляжки, охватившие Машкино лицо, и ее расхристанные глаза, как у роженицы в родильном доме, благополучно разрешившейся в срок. Лунное тело, однако, преспокойно уживалось со старым, член, по-прежнему, торчал в машкином рту и мешал ей восторженно комментировать мое поистине неожиданное и таинственное преображение.

Мы бегали по очереди в ванную, я долго стоял под душем, щупая себя во все места, заглядывал в запотевшее от пара зеркало и, быстро смахнув с поверхности капельки воды, настороженно примерялся к себе, новому. Только однажды на секундочку присел и прислушался к подземным, глубинным голосам в трубе, но тут же вскочил и бросился в комнату.

— Не я тебе нужна, что уж там, — Машка, свернув колени под грудь, обхватила их руками.

— Маш, меня в клубе никогда не было, ты ошиблась:, - осекся и замолчал.

Ночной ветерок, ворвавшись в открытое окно, принес дикие летние ароматы. Заиграл простыней и машкиными грудками, отчего они враз трагически поникли.

Она впала в задумчивость.

— Жить хочется смертельно.

— Разве ты не живешь?

— Что это за жизнь, все губы измозолила?!

Но мне и дела не было. Я больше не слушал ее: погрузившись в собственные мысли и чувствования, полностью отдался неслыханным доселе внутренним вибрациям. Вдруг в согласном покачивании отдельных частей тела наметился явный диссонанс. Не оставалось сомнений — во мне жил кто-то еще. Наглый обманщик или шалый авантюрист женского полу, ничтожный эмбрион, выползший сегодня на минутку глотнуть воздуха. "Никто сегодня не находится на надлежащем ему месте, — подумал с горечью и вдруг засомневался в его физическом совершенстве, — ведь я только и видел, что губки. А все остальное? Напоминает ли он меня? Есть ли видимое сходство?" Было над чем поразмыслить. Мысли одна нелепее другой громоздились, в хаотическом ритме цепляясь друг за друга, и среди них терлась одна маленькая, но назойливая и беспокойная мыслишка: "А я-то где?" В какую-то минуту, не на шутку усомнившись в собственном существовании, воскликнул: "Уж не являюсь ли я всего лишь тенью этого ублюдка, копошащегося в любой точке тела?!" Вспомнил Сашку: "Детками мечта не плодоносит, не может быть, чтобы детки — от нечеловеческой мечты-то!". И впрямь, тот, кто сидел внутри, на младенца мало походил, судя по губкам даже. Ах, ему явно доставляет удовольствие пугать меня. Кто ответит за этот балаган?!

Я в отчаянии задвигался; что было сил, заколотился в грудь, пытаясь разрешить загадку, но через мгновение пожалел об этом. Потревоженный, упершись в меня изнутри чем-то колким, больно прикусив сердце, в ту же секунду моею душою стал и заворочался возле самого горла.

— Ты кретин, все у тебя не слава Богу!

Стало не по себе. Тем более, что душонка моя, наглая особа, пользовалась моим ртом без спроса.

— Ну…, - уклончиво начал я.

Машка, глубоко погруженная в свою думу, сидела, ничего не видя и не слыша.

— Молчишь? — душонка напряглась и чихнула.

— Что тебе надо? — процедил сквозь зубы, — прекрати меня мучить. Что тебе я?

— Ну: на сегодня достаточно, — кажется, обиделась.

Я представил, как она надувает пухлые губки, которые недавно видел и расхохотался. Она взбрыкнула и уползла вниз. Я помял головку члена.

— Не сердись, выпить хочешь?

— Я жить хочу, — метнулась опять к горлу.

— Что ты знаешь о жизни?

— Не ты ли учить собрался?

Я задумался.

— Не хочу ссориться, дорогая.

— Этого не избежать. Но к делу. Чем кормиться будем?

Я растерялся. В доме не было ничего, кроме пива и водки.

— Может, выпьешь все-таки?

— Само собой, стаканчик не повредит. А еще что?

Но я был рад и тому, что от моего скромного угощения не отказалась. И приняв на грудь, удостоверился, что она тоже приняла, но зашлась в кашле. "С непривычки", — подумал. Она вдруг замолчала и, словно котенок, в поисках местечка, где потеплее, повозившись, и неожиданно затихла в глубоком, мягком животе.

Страхи иного рода замучили меня с новой силой: "А что если она не выживет? Когда похороны? И как они будут проходить? При каком стечении народа? И во сколько это выльется? А вдруг Сашка объявится и принародно позорить меня начнет?" Я затрепетал и чуть с ума не сошел, представив его. Но тут же вспомнил: где-то читал, что людям, оказавшимся в сходном со мной интересном положении, следует думать только о хорошем: рассматривать красивые картинки, слушать классическую музыку, посещать музеи старины и вслух читать сказки.

Я тут же отогнал прочь все унылые мысли и замечтал, что завтра, в воскресенье, достану из шкафа и надену свой лучший костюм серого цвета, белоснежную крахмальную рубашку, носки в клеточку и новые ботинки из тонкой кожи, щегольски повяжу темно-синий, шелковый галстук, поеду за город и буду жить так, навеки беременный. Моему странному дитя, которому от силы один день, нужно много воздуха, опасного, ледяного, пьянящего!

Я сгреб в охапку Машку и закружил по комнате, словно мне пообещали жизнь вечную. Машка, прижимаясь голым телом, кричала.

— Плевать на все! До смерти буду свою принцессу искать! Черт с ними, с губами, не на работу же ходить!

Возбужденные, мы долго плясали вокруг стола, а потом, обнявшись, как дети, притаились на кровати.

До самого утра мне снилась средне-русская равнина с колдоебинами, и тихая грустная поросль коричневого цвета, прижатая сильным ветром к земле, и полощущиеся цветные платочки на женских головках, и животина мирная там и сям. Я увидел себя бегущим в разные стороны в надежде все увидеть и не пропустить главного. И до того сопричастен стал всему этому милому безобразию, что, в конце концов, прослезился и свалился в ноги, и отчаянно просил прощения. И был прощен. Прыгнул в радости на игрушечного стреноженного коня, сдавил могучие, деревянные бока, и он, тоже веселый, заелозил между ног подо мной, ветренный, мускулистый, огромный, что машкин кулак.

MATER MAGNA

I

Коротко зевнув, Лиданька сползла с кровати и прошла в ванную. Долго рассматривала себя в зеркало, натягивала кожу у висков, становилась моложе, отпускала и грузные, морщинистые мешки выползали под глаза.

53 — серьезный возраст.

Лиданька работала в медвытрезвителе и работой своей дорожила. Она любила прохладу кафельных коридоров, куда из-за капитальной, в несколько кирпичей кладки, тепло не поступало даже в самые жаркие дни, любила ходить по ухабистому, обдуваемому ветрами пустырю, отделявшему старое здание от жилого массива. Ей нравилось хозяйничать среди мертвецки пьяных людей. Народу перевидала всякого: и писателей, и артистов, и конструкторов самолетов, и мелких воришек, и юношей, что тыкались в стену, словно слепые котята, и буйных, жестоко приводимых в чувство. Отдавая приказы — Встать! Раздеться! — наблюдала за суматошными жестами, частенько помирая со смеху. Но больше всего любила тайком подсматривать за голыми мужиками. Сколько мужиков — столько членов. Горячо возбуждаясь, гнала всех в душ и в дверях, заслонив животом проход, жадно щупала каждого. В женском отделении не церемонилась, хлестко лупила по голым ляжкам, забывала про единственную утреннюю сигарету перед выпиской, штрафовала всех без оглядки или отправляла в суд, не вникая в объяснения. Утром, покидая свою вотчину, уносила легкий запах хлорки в волосах и под мышками; вдыхая его уже дома, в постели, закрывала глаза, и вереница хуев уносила ее в сладостный, маятный сон.

Лиданька жила одна. Три года назад единственный сын Толик переехал в маленькую однокомнатную квартиру в другом конце города. Они не ругались между собой, но и дружбы особой не водили. Встречались редко, только по делу. Но Лиданька не скучала.

Вот и сегодня, в первый день отпуска, она ждала гостей. С утра сходила в магазин и купила кое-что к столу. После обеда заснула, а проснувшись, долго не могла понять, который час, утро или вечер. Наконец, около зеркала сообразила и пошла приводить себя в порядок. Пощупала в шкафу новый китель, еще не надеванный. Приставила, не снимая с плечика, вскинула прическу, но вспомнила, что Галина, ее лучшая подруга, не любит этого и спрятала на место. Достала крепдешиновое, в желтую полоску платье, длинное, почти в пол, встала на каблучки, «неплохо, неплохо», — покрутилась, запихнула атласные лямки лифчика под тонкую ткань и вышла на балкон.

Вечерело. Нежно-розовый закат сочился меж домами.

Внизу из такси выпрыгнула Галька, а следом какой-то мужик. «Что за тип? Новенький? Этого еще не хватало», — заторопилась к двери Лиданька.

В 18 лет Галька попалась на краже. Лиданька к тому времени заканчивала школу милиции. Гальку выпутали. Как, каким образом — неизвестно, но эта тайна сковала дружбу девушек навеки. Лиданька зорко следила за подругой, чтобы та не проболталась, особенно по пьянке, или с каким-нибудь мужиком в постели, поэтому мужик всегда у них был один на двоих. Они и забеременели вместе от одного дальнобойщика. Галька на пятом месяце выкинула, а Лиданька родила сына. Галька возненавидела Толика с первой минуты и, прижимая малыша, шептала: «Так все пальчики и обломала бы».

— Парит, к грозе, как пить дать. Знакомьтесь, Борис, — парочка впорхнула в прихожую.

— Лидия, — Лиданька внимательно оглядела гостя и пошла в комнату. «Надо бы его в душ сразу, разглядеть, хилый какой-то».

— Вот ты, Лида, говорила, что селитер во мне живет, — Галина скинула платье, осталась в нижней рубашке, — а Боренька не верит, думает, что не селитер, а змей это.

Гальке в этом году отпраздновали полтинник, и она могла быть все еще интересной, если бы не патологическая, синюшная худоба. Лиданька каждый раз с отвращением наблюдала, как погребаются под очередным любовником ее кости и была уверена, что ебут Гальку из жалости, все равно, что калеку.

— Какой такой змей? — развеселилась Лиданька.

— Кун-да-ли-ни, — Галька вскинула глаза на Бориса, и тот кивнул в ответ.

Лиданька поджала губы, она не терпела загадок и не любила образованных людей. Борис ей показался из этих, поэтому и определила для себя, что надо бы его сначала в ванной рассмотреть. «Было бы из-за чего насмешки выслушивать».

— Боренька все чакры обещал мне очистить для общения с тем миром, — Галька прыгала вокруг стола, расставляя рюмки, — он ведь доктор.

— Вон оно что! — улыбнулась Лиданька, — у Наташки увела?

— А то как же! Все уши прожужжала: «Т-а-к-о-г-о завела, с т-а-к-и-м познакомилась, бесплатно бюллетенить буду..».

Наташка была их общей подругой. Галька и Лиданька, не сговариваясь, пытались расстроить ладным колесиком катящуюся маленькую Наташкину жизнь, но ничего не получалось. Боренька, пожалуй, был их первой удачей.

Выпили, Лиданька лишь пригубила и поставила рюмку на стол. Сидела в нарядном платье, гадала, не сводя с гостя глаз: «Осилит ли двоих?» Галька включила магнитофон, задернула шторы и опять схватилась за выпивку.

— Ну, Bambina, за отпуск, куда поедешь, если не секрет?

— В деревню, к матери съезжу, два года не виделись, — Лиданька придвинула тарелку и начала есть.

— Когда?

— Завтра вечером, Толик обещал проводить.

— Знаешь, — Галька переглянулась с Борисом, — у нас подарочек для тебя имеется.

— Вот, — Борис полез в карман и протянул какие-то бумажки, — путевка в санаторий, на Черное море, на две недели, а это билет на поезд туда и обратно.

Лиданька обомлела.

— Представляешь, — затараторила Галька, — Наташке приготовил, а она, дура, загуляла, с этим, помнишь? Думает, все с рук сойдет, ох, вытянется у нее физиономия, — заржала, — ну, принимаешь подарок?

— Отчего ж, — пожала плечами Лиданька, — съезжу.

— Как сынок, не болен ли? — невпопад ляпнул Борис.

— С чего болеть-то? — ответила Лиданька и, будто нечаянно, положила ладонь ему на колено. Она вперед знала, что он вздрогнет, и он вздрогнул. Лиданька молча встала, пошла в другую комнату переодеваться, предоставляя Гальке завершить прелюдию. Так у них было заведено. Сначала Лиданька наблюдала, сидя в кресле напротив, как сотрясались Галькины мощи, и только потом подсовывала свое мягкое, раздобревшее тело, вроде деликатеса.

Борис старался вовсю, часто и мелко тряся тощей задницей. Лиданька, почуяв, что может не успеть, метнулась к дивану. Но Борис, закатив глазные яблоки под веки, уже кончал, и все досталось Гальке. Лиданька оторопело взирала сверху вниз на растрепанных, обмягших друзей. Присела на краешек дивана, зло ущипнула Гальку за бок, и вдруг полетела на спину, пропуская Гальку между ног, и та, с неистовством, которого Лиданька не замечала за ней во всю жизнь, впилась губами в мокрый, возбужденный Лиданькин клитор. Лиданька тут же отпихнула Галькину голову, потом прижала, снова отпихнула, снова прижала. Под конец закинула руки, зажмурила глаза — и опять вереница хуев, словно стая журавлей, поплыла перед ней, заманила в узкий жаркий коридор, куда животу пролезть было невмочь, разве, что стены крушить. И Лиданька заработала руками и ногами, грудью и ляжками, подпрыгивая на спине, дабы уничтожить ненавистный барьер, отделявший ее от бушующего адского пламени.

Ближе к ночи разразилась гроза. Раскаты, похожие на звучание органного басового регистра, донеслись с востока еще загодя. Чудно было смотреть на серенькое присмиревшее небо, однообразное от начала до конца, и удивляться: как это за таким банальным занавесом готовится столь грандиозный спектакль. Так при первых звуках оркестра, взрывающих гомон партера и лож, вздрогнет зритель и уставится в волнующий бархат в ожидании жестокого, но справедливого приговора. Густели цвета. Мелькнула луна, и, подобно волоокой деве, повстречавшей разбойника, испуганно исчезла. И сразу пришел ветер, верный спутник и брат грозы, показал ядовитое жало, пригнул головы, харкнул и растоптал дела минувшего дня, замер на миг, обозревая содеяное, но тотчас с новой силой кинулся на врага, видимого и невидимого, забираясь, словно искусный вор, в самые сокровенные уголки. Наконец, далекое и робкое звучание неба переросло в тугую многоголосицу. Чистейшая гармония. Город отдался во власть ее. Но что за жалкая картина предстала, едва вспышка бунтующего неба осветила все вокруг, и капли дождя упали на землю. Однообразные крошечные постройки, пугающее средоточие человеческой мысли, поблескивая глазками, столпились у тротуара…чего они ждут? Заскрипели и заурчали деревянные грибки во дворах, качели взмыли вверх, да так и застыли, рванулся в разные стороны песок, обрушились дворцы и башенки, все металось и гудело. Дорога, в одну секунду выгнула спину и, опрокинув ограждения, стремглав помчалась прочь, таща за собой бумагу, окурки и кучу разного мусора, по пути распихивая его, словно драгоценные смарагды, в закутки и подворотни, дабы после тревожной ночи вновь выставить напоказ… и поверх всего этого, словно пытаясь поспеть неизвестно куда первыми, заскакали ноги очумевших от страха, запоздалых горожан.

Толик Потапов ничего этого не видел. Он рано лег спать, чтобы успеть на первую электричку. Ему снился сон. В широкой бабьей рубахе с распущенными косами вдоль спины слонялся он без дела по двору. Вдруг появилось яблочко, сморщенное, с подпечеными боками. Странная мысль поразила Толика: «Яблочко-то, пожалуй никуда и не полетит, ударь я его, а ногу зашибет, вот ведь, напасть какая». Яблочко, тем временем, минуя щепки и камушки, покатилось в сторону маленького флигеля в глубине сада и скрылось внутри. «Вражина, — ругался Толик, ступая следом, — вот покажу тебе». В сенках без окон яблока не видать. Толик осторожно просунул голову в комнату, с опаской огляделся. Никого. Он осмелел и разозлился: «Дурак, брежу наяву». И пошел вдруг, воткнув рубаху между колен, прибирать, засветил свечку. Вокруг валялись какие-то книги, на столе, на полу, везде. Он машинально открыл одну — все не по-русски. Толик нахмурил лоб, задумался. Неожиданно в углу на кровати зашевелилось кучей сваленное с того года белье. Толик навострил уши и, как ошпаренный, подлетел на месте. Белье мгновенно исчезло и красивый, шелком шитый, полог откинулся. На кровати будто бы лежала мать, но не такая, какой Толик видел ее несколько дней назад, а молодая, с распущенными волосами, со стоячими в разные стороны сосками. Знаком велела раздеться, и он, увидев ее в каком-то ином измерении, иным зрением, послушно снял одежду и лег рядом. Она не только груди выпростала из лифа, лифа не было вовсе, но, блеснув наготой всего тела, положила голову ему на плечо, прижалась бедрами.

— Давно тебя не было, сынушка, — заговорила тихо.

— Дел по горло, — Толик, подавляя желание, кашлянул, — ты на меня яблоко наслала?

— Что яблоко? Сколько раз просила тебя привести, сколько раз, не сосчитать, а оно покатится и вернется к вечеру с каким-нибудь хмырем, возись тут с ним до утра. Смех, да и только.

Она приподнялась на локте, закинула ногу на живот и в одном движении сильными икрами обхватила Толика с обеих сторон, легла сверху, опутала волосами.

— Когда маленьким был, за сиську любил дергать, я все твои повадки помню, все до единой, дерни сейчас…

— Мам, — Толик глотнул воздуха, шумно задышал, еще надеясь высвободиться из-под нее, — может ты больна, может доктора надо?

— Разве тут доктор поможет? — матушка налегла что было сил, и Толик, чувствуя, что сдается, схватил сосок губами, сжал набухшую, как тесто, материнскую грудь…. «я маленький, маленький», — захныкал понарошку, но волнение вытеснило все это сю-сю и обернулось неистовым желанием немедленно, сейчас же выебать эту женщину. Она в ответ широко раздвинула ноги и бешено задвигала тазом, прижимая животом взбесившуюся Толькину плоть. А он уже не мог слова вымолвить, просто мычал и рыскал членом глубокое материнское лоно. Наконец, нашел. Нечто темное и влажное приняло его и объяло такой неслыханной заботой, что Толик сию минуту заистерился, извергнув миллионы сперматазоидов. И тут же сам подмял под себя мягкое зыбкое тело, не вынимая члена выждал мгновение и опять, как в первый раз, брызнули струи перламутровой жидкости, смешались с материнскими выделениями, измазали все вокруг, источая приторный, сладковатый запах. Снова, который раз вонзался внутрь, но поддавшись ее мышечному сжатию, не выдерживал первым, и захлебываясь, чуть не плача, кусал ее губы в кровь, пока, оторвавшись на секунду, не увидел кровавого месива… Толик оцепенел. Мать, в мгновение ока сдувшись, словно воздушный шарик, уцепила морщинистыми руками его голову и крепко пригнула к груди.

— Мой, никому не отдам, глотку перегрызу за тебя, слышишь?

Перепуганный Толик попытался освободиться из объятий. Все шло как по маслу, он легко отделился и лег рядышком передохнуть и обмыслить, что все это значит. Мать, казалось, забыла о нем и продолжала возить руками по своей груди, теребя соски, мучая живот и сжимая бедра в судороге, как будто исполняла какое-то гимнастическое упражнение. Вдруг она напряглась, выгнулась мостиком и вошла в раж. Толик побелел, но тут до него дошло, что это всего лишь оргазм так хитро и вычурно сплел материнские члены. Он опять возбудился, неистово целовал волосы, плечи, живот… увидел, что мать, отстраненно, не замечая ласк, копошится между ног, что-то запихивая внутрь, вдруг мелькнули или показалось (?) знакомые, маленькие округлые яички, покрытые светлыми волосиками, они не слушались и скользили в ее пальцах, она сжала их зло, турнула подальше и захлопнула толстыми губами, а сверху накрыла ладонью.

— У меня надежней сохранятся, — заговорила она в стенку.

— Ты чего это, а? — Толик сразу все понял и, едва не лишившись чувств, осмотрел себя. Так и есть — ни члена, ни яичек. Ровное, гладкое, чисто выбритое место.

— Отдай по-хорошему, — тихонько попросил он.

Мать ничего не ответила, натянула халат и встала с постели.

— Отдай, кому говорят, — завопил Толик.

— А это видел? — сунула под нос большой кукиш.

Кукиш разросся до исполинских размеров и закачался над самой головой. Удар пришелся прямо в темечко, громкий, как сто раскатов грома, погребая под собой тщедушное оскопленное тело. Толик даже крикнуть не успел и в эту самую минуту проснулся.

Дождь за окном утихомирился, но где-то рядом, за соседними домами все еще погромыхивало. Забрезжил рассвет. Тяжело переживая случившееся, Толик, крадучись, подошел к зеркалу, убедился, что это всего лишь сон, повеселел, замурлыкал бойкий мотивчик, мигом проглотил яичницу, завернул бутерброды в сумку и скоро вышел из дома.

Хорошо идти по пустынному городу. Воздух сырой и чистый заполз под рубашку, приятно щекотал кожу. «Пешком успею», — решил Толик. Освободившись от жуткого сна, радовался, дышал полной грудью и чуть не в восторге глазел на хмурый, измочаленный грозой город. Нахохлившиеся птицы ступали вдоль огромных луж. Ветер дул в лицо, отгоняя прочь густые тучи, и за ними вдали, над крышами алела заря. Толик остро почувствовал перемену, подставил лицо, постоял так с минуту и снова юркнул в темный узкий квартал. Петляя около часа вдоль обрыдлых домов, выскочил, наконец, на привокзальную площадь. Здесь уже сновал народ, от столба к столбу перетаскивая пожитки, всюду кучковались грибники, и старые бабки лузгали семечки на огромных торговых мешках.

Толик прыгнул в электричку и приткнулся у окна. В проходе образовалась пробка, какая-то старуха мостила под сиденья сумки, а на нее сзади, лениво, полусонно ругаясь, напирали пассажиры. Наконец, она уладила связанные вместе баулы и села напротив Толика. Тронулись. «Пейзаж, хоть куда», — глядел он в собственное отражение, поплывшее по грязным стенам товарняка на соседнем пути. Толик ехал за город ни с чем, просто побродить в одиночестве, и станции особой не отметил: «Какая приглянется, там и выйду», — решил заранее, еще в городе. Мужики потянулись в тамбур курить. Старуха зло поглядела вслед и, клюнув носом в грудь, что-то зашептала, словно одну бесконечную угрозу. Но Толик, безучастный ко всему, видел только лес, сплошной стеной подступивший к окошку, да на переездах убегающую вдаль расквашенную за ночь дорогу. Она ластилась к пожухлым полям и забирала вверх к деревенькам. Блеснула река, громко застучали колеса на стыках рельс по узкому металлическому мосту. Выпрыгнуло солнце, позолотило все вокруг, сквозь стекло припекая спину. Толик пригрелся и не хотел уже никуда выходить, так бы, казалось, и ехал вечность. Но старуха заохала и полезла под сиденье ворошить вещи. Потянула за мешок, что-то там треснуло и вдруг, будто горох, покатились под ноги зеленые сморщенные яблочки. Толик вздрогнул и разом вспомнил сон, который в глубинах его сознания, наконец-то, обрел ясный и грубый очерк. Он вскочил и начал что было сил крушить маленькие чудовища, вдавливая их в пол и превращая в склизкую кашу.

— Не позволю, — орал он на весь вагон.

— Че бесишься, не допил? — перепугалась старуха, отпихивая его.

— Но-но, полегче, — какой-то мужик схватил Толика поперек туловища и прижал к спинке сиденья, но тот не мог успокоиться и, размахивая руками поверх головы, пытался дотянуться до старухи.

— Убью, сволочь.

— Дурак, — рявкнула она и, перекинув пожитки через плечо, пошла сквозь дрожащий вагон к выходу.

В голове у Толика потемнело, он не заметил, как, лязгнув, вагон остановился, постоял чуть и опять потащился вдоль леса.

— Ты чего, — мужик ослабил хватку, — знакомую встретил? Докуда едешь?

— Нидокуда, — Толик попытался унять дрожь, но где там.

— Тогда давай с нами.

Он подвел его к компании друзей.

— Теща на мозоль наступила?

— Нет, что вы, какая теща, — опомнился, наконец, Толик, — у всех яблоки по садам крадет, бабка жаловалась, давно мечтал встретиться, жаль, конечно, — он посмотрел на затоптанный пол, — яблоки тут ни при чем, сдержаться не мог, такая злость напала…

— Успокойся, — заговорил пожилой широкоплечий мужчина с окладистой в седой волос бородой, — на, выпей.

Толик махнул стаканчик и задохнулся.

— Крепкая, — по-свойски пристроился рядом.

Мужики ехали за грибами, затаренные по полной программе. Топорщились в телогрейках карманы, и все, как один, будто радуясь нечаянной воле, улыбались так широко, что у Толика отлегло от сердца.

— С вами прогуляюсь, если примете.

— Отчего ж, примем. Налегке, кто ж так в лес-то собирается? — поинтересовался мужик напротив, с озорными глазами.

— Тепло, — Толик заулыбался в ответ.

— Сейчас тепло, а через час неизвестно, где прилечь придется, не с корягой же в обнимку отдыхать?

— А вы на что? С вами в обнимку и согреюсь.

— Это ты брось, — мужик вдруг посуровел.

— Я не про то… — Толик испугался неудачной шутке.

— То-то, — мужик, поднялся с места, похлопал его по плечу, — развелось всякой нечисти, их бы лучше ловил, а не за бабками по вагонам гонялся.

Все направились к выходу, и Толик пошел, кляня себя за дурацкий ответ. На перроне разбились, побрели к лесу.

— Женат? — бородач замешкался, сворачивая папироску, затянулся, с прищуром поглядел на Толика.

— Собираюсь, — слегка покраснел тот, подстраивая шаг. Это отчасти была правда. Правдой было и то, что он собирался уже много лет и все никак не мог решиться, — есть одна.

— Не поддавайся, — мужик слюнявил папиросу в уголке рта, — а то будешь, как мы, бегать…все равно, что псы бездомные…

Он смачно плюнул и пошел вперед.

— Не дамся, — не веря себе, так, чтобы отбрехнуться, крикнул Толик.

— А то ведь знаешь, — обернулся тот, — когда на голых досках ее имел, душою в небо улетая, думал, вольную птицу за хвост схватил.

— Курицей оказалась? — хохотнул Толик.

— Мстительным дракончиком обернулась, ее будто в один день подменили: где, блядь, деньги, не донес небось, а ну-ка дыхни и все в том же роде. До нее ни грамма в рот не брал, а тут перестал отказываться, домой возвращался только на карачках, она орет, а я, муки тошнотные переживая, думаю, так тебе, свинья, и надо. А уйти — сил не было, не расчитал силы…

Мужик замолчал. Толик, не умея поддакнуть, тоже молчал и дивился, отчего могучий и крепкий с виду человек не смог, не сумел, не может, не смеет. Такой, казалось бы, в один день дом сложит и порядки свои заведет. Но в жизни все выходило иначе.

От станции ушли далеко. Толик незаметно отстал и сел на завалившееся дерево. Еще час назад, втайне надеясь на необыкновенное сродство с природой, рвался сюда, жаждал отдохнуть душой, поваляться в шелковистой траве. Но сейчас, поглядывая по сторонам, видел лишь мертвые сухие сучья, да торчащие отовсюду иглы, и беспредельная тоска навалилась на него. С некоторых пор Толик задумался об ином, мрачном течение жизни, истинная, или как он называл, метафизическая, цель которого известна немногим и скрыта от людских глаз веселенькой мишурой. Так новомодное платье под разными там прибамбасами скрадывает неизлечимые язвы или изъяны фигуры, и мало найдется храбрецов сорвать одежду и не ужаснуться. Но Толика с некоторых пор привлекала только эта сторона жизни. Наводящие ужас откровения, от которых мутилось сознание, нравились ему. С поистине инфернальной изворотливостью бегал он теперь от очевидных вещей, во всем находя мрачную подоплеку. Взять, к примеру, солнце. Толик засмотрелся вверх. Неподвижное, бледно-желтое пятно. «Вот, — зло думал он, — солнце. Оно на что? Почему всегда улыбается на картинках? Добренькое? Ничего подобного. Ненавистью пышущее огненное око». «А эти, — покосился на деревья, — заманят в лес, гриб отравленный высунут из-под корня, попробуешь и окочуришься, листьями прелыми завалят, следов не найти, кто вспомнит?» «Или еще: из яблок варенье варят, а они вон как могут искушать, никакому Адаму ни приснится:» И во всей этой злонамеренности Толик видел единый, непреклонный закон, действующий против человека: «Все, все против, куда ни глянь, чтобы ни делала, гнида паршивая, какое бы добро ни сеяла, а все прах, почему так?» На этот вопрос Толик не мог ответить, как ни старался и дал, наконец, волю распиравшим его чувствам: пинал сосенки, горстями рвал траву, плевал направо и налево, вверх и вниз, сердито кидался в разные стороны.

Из леса вернулся далеко за полдень, так и не получив ответы на вопросы, что колом стояли внутри, мешая дышать. И сразу зазвонил телефон. Это была Марина или Мартина, как она любила себя называть.

— Где был?

— В лесу, — Толик замолчал.

— За привидениями гонялся? — попала она в точку.

— Мать надо проводить, придешь?

— Приду, — Мартина повесила трубку.

Толик познакомился с Мартиной два года назад. Она работала ветеринаром на маленькой районной станции и в первую же встречу заворожила его рассказами о полосных операциях. Толик, затаив дыхание, слушал длинные описания анатомических особенностей мышей, кроликов, собак и иной живности. Ночью, в постели, она рисовала пальцем по голому толиному животу печенку, поджелудочную, сердце и половые органы в том месте, в каком располагались бы они, будь Толик котом. Мартина любила лошадей. Ее часто приглашали на конный завод осматривать племенных жеребцов. Некоторых приходилось кастрировать, чтобы не будоражить табун. Каждый раз, орудуя скальпелем, она восхищалась физической мощи этих животных, и как-то раз призналась Толику, что с радостью поменяла бы свое тело на лошадиное.

— Тогда бы ты точно никуда от меня не делся, — говорила она в запальчивости. Толик и не думал никуда деваться.

Ровно в шесть Мартина позвонила у двери, и они поехали к матери в Марьино. Та провела здесь всю свою жизнь, сначала в деревянном бараке, потом в коммуналке, а сейчас в двухкомнатной квартире, напротив нового торгового центра. Вокруг было неуютно, голо, сквозняки везде, не погуляешь.

— Хочу частно практиковать, — сообщила Мартина в метро, — тогда сможешь присутствовать, а то ходишь, как неприкаянный.

Толик обрадовался. Он давно хотел увидеть ее в работе.

Лиданька решила не говорить Толику о изменившихся планах. «Проболтается», — она боялась, как бы Наташка не проведала. «Пусть проводит до вокзала, на электричку посадит, выйду на следующей станции и вернусь, успею на свой поезд». Для отвода глаз Лиданька с утра позвонила Наташке и пожаловалась, что поехала вкалывать на огороде у матери, вот тебе и отпуск. Наташка ждала Бориса, наводила марафет и укладывала вещи. Лиданька улыбнулась, повесив трубку: «Жди у моря погоды!» Она надеялась на Гальку. «Эта не подведет, побоится и придержит Борьку у себя, пока не вернусь». Лиданька подстраховалась и разрешила Гальке ебаться с ним один на один. «Две недели — не срок. Вечно голодная, точно с цепи сорвалась».

В последнюю минуту пришли Толик с Мартиной, подхватили вещи и поехали. В метро Толик занервничал, поглядывая на мать. Опять пришел на ум сон. Воспоминания всплыли, словно трупные испарения. Безумным ужасом повеяло на него, едва она заговорила.

— Всю жизнь в одиночку, женишься и тебя потеряю.

— Отчего потеряете, Лидия Васильевна? — оживилась Мартина, — наоборот, еще и дочка будет.

— Не себя ли пророчишь? — Мартина не нравилась Лиданьке. «Мужиковатая и нахальная, разве тебе такую надо?» — ворчала она. Лиданька сама не знала, чего хотела, всякая была не та, в любой видела изъян.

— Какая вы, однако, Лидия Васильевна…

— Какая, ну-ка? — Лиданьке не терпелось напоследок полаяться, — вот, что я тебе скажу, не суйся, куда не спрашивают.

— Я и не суюсь, — заволновалась Мартина.

Толик обалдело глядел на двух сцепившихся женщин, думая, что мать, пожалуй, посильнее будет…

На перроне она всем своим коротеньким телом повисла на сыне и вдруг тихонько заплакала в рубашку. Толика до судорог пронзило ее прикосновение, и перед глазами замаячили тугие соски. Сдержавшись, ласково погладил поредевшие от химической завивки волосы, подул в лицо, осушая слезы и улыбнулся.

— Чего ты, словно на войну уезжаешь?

Она с удивлением почувствовала, как задрожал сын.

— Как ты без меня? Не женишься?

Толик жестоко боролся с собой.

— Хочешь в деревню приеду?

Лиданька моментально изменилась в лице.

— Нет, нет, что ты? С какой стати? Одна справлюсь. Делами занимайся, дел-то, небось, полно? — затараторила она, отстраняясь, и, чтобы скрыть волнение, заспешила в вагон. Проехав две станции, вышла, пересела в другую электричку и благополучно вернулась в город. Через три часа скорый поезд понес ее в сторону жгучего юга.

К утру в вагоне стало нечем дышать. «Мог бы и на купе раскошелиться, — обливаясь потом, чертыхалась Лиданька, — там хоть раздеться можно». Соседи за легкой перегородкой с самой Москвы пили, горланили песни и угомонились только час назад. Среди ночи Лиданька не выдержала и сходила за проводником, но тот сразу же подключился к компании и сейчас спал мертвым сном. Маленькая девочка, лет десяти, неприкаянно бродила с листочком бумаги в руках. Она тыкалась ко всем, легонько трясла за плечо, все бесполезно, никто не откликался. Взгляды ее и Лиданьки нечаянно встретились, и Лиданька поспешно отвернулась к окну. Но девочка подошла, и заговорила.

— Моя мама-писательница, вон она, — ткнула в всклокоченную рыжую голову, повисшую с лавки, — хотите почитаю?

Деваться было некуда.

— Это дневник, — девочка по-взрослому нахмурила бровки и тоненьким голоском с выражением начала:

По поводу мастурбации или любви

к натуральным продуктам

В нашей стране идиотов нет! От себя добавлю — и быть не может. Судите сами. Однажды, еще в пору моего детства я пошла со своей тетей на базар. Стоял жаркий летний день, и народу было много. Тетка таскала меня по базарным рядам часа два и, наконец, остановившись около какой-то бабы, принялась тщательно рассматривать фрукты, отбирать и складывать их в отдельную кучку. Вдруг она заметила длинный зеленый огурчик, обхватила его кольцом из среднего и большого пальцев, прищурилась на свет и поинтересовалась по чем? Баба разлепила глаза и заметно оживилась — для чего тебе? Тетя помялась и тихо призналась — для этого. Баба посмотрела с сочувствием — вчерашний день, милочка, этот почти задаром отдам. А что есть и другие? — тетя что есть силы налегла грудью на прилавок и заглянула через него. Я, естественно, во все глаза пялилась туда же. В тени, на аккуратной фанерке, в ряд были выложены свежие огурчики странной и диковинной формы, одни загнутые с одного конца, другие с обоих, иные заканчивались заметными уплотнениями, вроде шариков, а один был похож на корень мандрагоры с двумя параллельными стволиками, как вилочка. Тетя моя просто обалдела — ну что? Какой будем брать? — она вопросительно посмотрела на меня, но тут же спохватилась и обратилась к бабе — и как это у вас все получается? — Божьей милостью и смекалкой, — разухабилась баба, — он ведь как, огурец-то, растет. Если его равномерно поливать, то он и вырастет прямой и холеный. А кто сейчас на такое падок? Говорю вам — вчерашний день. Вот и кручусь. Какой хошь, такой и получишь. Важно знать, как поливать. С какой стороны и когда. Тот двойной видите? С ним мучилась несколько дней. Но получился на славу. Главное, никакой химии. А вот еще, слышали про Чкаловку? — баба взяла веточку черешни. Черешня была очень крупная и черная, — в пизду не пробовали? Я попробовала раз, так после этого своего мужика месяц к себе не подпускала. Ягодки катаются внутри, а я заливаюсь от смеха, немного щекотно, но приятно, а когда кончать стала заорала так, что соседка с улицы прибежала, думала убивают. — Послушай, — ввязалась торговка справа, — репка тебе тоже понравится, она вон какая крепенькая и круглая, с кулак, ей тоже удобно себя ебать. — Да где ж ты такую пизду-то видела? — возмутилась баба. — Каждый день вижу, когда в зеркало гляжусь, да к тому же я не всем и предлагаю, — огрызнулась торговка. Тетка при этих словах зарделась. — Ну, берете или нет? — Тетка сгребла все и рванула меня за руку. Всю дорогу она торопилась и нервничала — Ну же иди быстрее, слышала, что они говорили — куй железо, пока горячо. Когда мы пришли домой, она все помыла, уложила на блюдо и сказала, что обедать будет одна в своей комнате. Через несколько минут я тихонько заглянула в щелочку. Тетка как раз пристраивала между ног мой любимый огурчик, похожий на вилочку. Мне стало его очень жаль, и я заплакала.

Девочка закончила и глазами полными слез смотрела на Лиданьку. Та сидела с огненным взором, потрясенная. Небывалая дрожь охватила ее, подняла дыбом рыжие волосики на руках, пот, с которым не в силах была справиться еще несколько минут назад, обернулся сладостной росою, а на автора бессмертных строк Лиданька и взглянуть не смела. «Вот оно! Вот куда мне надо!» — рвалась и пела душа. Иной мир, абсурдный, резкий, непредсказуемый, открывал перед ней двери и с решимостью, которой могли бы позавидовать боги, Лиданька ринулась туда.

II

Зарядил дождь, на этот раз колкий и гадкий. «Что вверху, что снизу, одно и тоже», — печально думал Толик. Проводив мать, заперся в квартире один. Грандиозная ее фигура преследовала теперь неотступно. Днем, мечтая любой ценой освободиться, крыл ее последними словами, не зная покоя, выдумывал все новые и новые омерзительные истории. (Заметим в скобках, какой высокой славой покрылись бы сии фантазии, возьми он на себя труд записать их.) Но чем дальше Толик углублялся в лабиринты материнской жизни, тем сильнее засасывала его essentia mater, и все меньше надежд оставалось на избавление. Ночью Толик опять думал о матери, но уже по-другому. Вдруг видел ее совсем девочкой, плоской, как щепка, с веснушками по всему лицу. Она ходила в детский сад, лечила кукол, строила песочные крепости, играла в войну и выносила раненых с лужайки… Толик, сраженный неприятелем, шлепнулся в траву. Лидочка мигом вытянула его с поля боя за руку и начала медицинский осмотр. Открыла рубашку, припала крошечным ухом к груди, расстегнула короткие штанишки и, широко распахнув глазки, пытливо смотрела на худенького белого червячка между Толькиными ногами. «Резать!» — крикнула по-военному коротко, и, подняв червячка за шкирку, полоснула острым стеклышком. Толик не почувствовал боли, он слушал мелодичный, возвышенный стрекот кузнечиков.

Еще ему хотелось Лидочку защищать, такая она была маленькая и нервная. После рабочего дня он зашел за ней. «Папа», — девочка вертляво бросилась навстречу и повисла на локте. Они устроились в тенистой беседке убогого, умирающего в городской копоти, сада. Толик воровато огляделся и посадил Лидочку на колени. Тонюсенькой попкой она крутилась на взволнованном члене и поедала мармелад из его рук, что небесная птичка. «Мне неудобно!» — закапризничала она и соскочила с колен. Увидев проступающий под брюками член, засмеялась, схватила ветку с земли и начала озорно хлестать его к выходу, как застоявшуюся скотину. Уговаривая быть с ним поласковей, Толик замирал под легкими ударами… Лидочка вдруг приблизила к нему взрослое некрасивое лицо.

— Не слушается, не порядок это…я вот проучу его!

Наказания каждый раз, как две капли воды, походили одно на другое. Лидочка, грызя ноготь, строго смотрела в одну точку минуту другую, а потом, освободив одежду, силком выпихивала член наружу.

— Ничего не получишь сегодня, н-и-ч-е-г-о.

Толик пуще всего пугался этого, представляя «н-и-ч-е-г-о», как тотальное умерщвление и полное ничто.

— Как ты смеешь? — шептал он.

— Что? — хохотала Лидочка, — я тебя породила, я тебя и убью, бороться с твоими выкрутасами некогда…

Толик сдавался, умолял о пощаде, клялся, что в следующий раз этого не повторится.

— Так-то лучше, — Лиданька засасывала член в глотку и по-жабьи пучила глаза. Толик же томился ожиданием чего-то сущего, чему и названия на человеческом языке не было.

«Все прах, все прах:» — кружилось в голове.

Наконец, не в силах справиться с наваждением, он бросился просить помощи у известного мага. Найти его было не трудно.

Большая, в два окна комната, с низу до верху была наполнена книгами. Они стояли на полках, валялись на полу, диване, столе, везде. Толик просмотрел корешки — все не по-русски. Машинально прихватил в ожидании хозяина одну со стола, наконец-то: «…речь двуобразна — правдива и лжива..».

— Э-э-э, милый друг, — перед ним стоял в одних трусах хозяин квартиры, Михаил Котов, — положи-ка, где взял.

Толик бросил книгу на место.

— Здравствуйте, я к вам.

— К кому же еще? Никого больше нет, — Котова потрясывало, — ну-с, с чем на этот раз?

Толик удивился.

— Другого раза не было, я тут, извините, впервые.

— Понятно, с правилами не знаком, но я тебя насквозь вижу, пустой, значит, заявился…но это поправимо, поправимо, — Котов неизвестно чему обрадовался, натянул на голое тело пиджак и тренировочные брюки, — деньги при себе есть?

— Конечно.

— По дороге объясню, — толкнулся к выходу. Под мелким, моросящим дождем Котов съежился и, подняв воротник пиджака, посмотрел на небо.

— Погодка что надо, все демоны спустились на землю.

Они пересекли дорогу и вошли в продуктовый магазин.

— Ниночка, — Котов, видимо, был с продавцом накоротке, — одну беленькую.

Дебелая провинциальная тетка мутно посмотрела перед собой и потянулась к бутылке.

— Начинается, едрена мать, в кредит не дам, не проси.

— Какой кредит, душечка, денежный дождь на дворе, — кивнул на Толика.

У выхода из магазина Котов рванул зубами серебряную пробку и опрокинул бутылку в рот. Отпив грамм сто, вздохнул легко.

— Ну, как говорится, с утра начал…, так с чем пришел?

— Работать будешь или пьянствовать? — взбесился Толик, — я к тебе, как к человеку, — вырвал бутылку и тоже отпил порядочно.

— Ничего не скажу. Не приходи больше, — обиделся Котов.

Толик сдержался.

В комнате Котов расчистил на столе место и принес стаканы.

— Давай знакомиться. Михаил.

— Анатолий, — Толик уже почти не верил, что Котов поможет. Тот гоношился рядом — худой, среднего роста мужчина лет 45. Вертикальные морщины бороздили впавшие небритые щеки, редкие кучерявые волосики висели грязными сосульками, и во всем его облике наметилась какая-то неприятная торопливость, словно он бежал от собеседника со всех ног. Толик же, напротив, не спешил уйти: две вещи в Котове останавливали его. Это руки, что колдовали поверх стаканов. «Руки музыканта», — определил он, разглядывая красивые, длинные, с крупными венами кисти. И глаза. Слишком горячие, чтобы пройти мимо.

— Рассказывай, — Котов, потирая ладони, смотрел перед собой.

Толик поведал все, начиная с той злополучной ночи, когда мать впервые появилась. Заканчивая рассказ, он переживал необыкновенное внутреннее напряжение, словно перед схваткой с могучим, бурлящим потоком. Не утаивая ни одной из тех мельчайших подробностей, что сотрясали его при одном лишь воспоминании, Толик вновь неминуемо приближался к оргазму. Так и случилось бы, если бы Котов вовремя не остановил его.

— Интересный случай. Только я не понял, что тебе, собственно, не нравится?

Толик обалдел.

— Как что? Смеешься, мать все-таки.

— Ну и что, тебе хорошо с ней?

— Хорошо, от этого и плохо.

— Не бывает так, — Котов холодно, как постороннему, протянул стакан, — все просто, как в аптеке: если хорошо, то хорошо, а если что-то мучает, то уже не хорошо. Может, тебе позу сменить?

— Издеваешься? А член, который она себе захапала? — завопил Толик.

— Это обычное дело, — жестко заговорил Котов, — успокаивать не буду, не в детском садике сидим. А что касается члена — зачем он тебе, что ты так трясешься о нем?

— Зачем, — Толик задумался.

Котов продолжал.

— Не привык видеть себя без члена? Привыкнешь, «ко всему-то, подлец человек, привыкает!» И заметь, это всего лишь сон, в жизни-то он на месте?

Толик потрогал под столом член и остался доволен.

— На месте.

— Ну вот и славно, — Котов привстал, давая понять, что разговор закончен.

Толик испугался.

— Ты же мне ничего не сказал. Хочешь, еще сбегаю?

— Вот это уже деловой разговор, беги.

Нинка, увидев его, хмыкнула.

— На третьей разговоришь, раньше и не пытайся.

Толик послушался и вернулся с двумя бутылками водки. Котов, выставляя нехитрую закуску, пробурчал.

— До ночи собрался тут сидеть? Будто у меня других клиентов нет?!

— Говори, что знаешь! — потребовал Толик.

— Разве можно серьезно говорить с тобой, ты же дитя малое? Отвечай: зачем тебе член? Ребятишек рожать? Вот, девичья игрушка! Или бабам свою силу показывать? Да, по сравнению с любой из них, ты сморчок и показывать ничего не надо. Так зачем он тебе? А у матери и вправду надежней сохранится, — Котов быстро тяжелел от выпитого.

Папиросный дым стелился по столу к окну. С улицы доносился шум машин и глухие голоса. Сумрачно стало на душе у Толика. Но как ни крутился он мыслями о члене, а выколотить из себя толком ничего не мог.

— Это правда, мужская мощь в корне, — подытоживая невысказанное, сказал Котов, — большего пока не требуй, не спрашивай. Ответишь сам себе на вопрос «Зачем?» тогда приходи, что напрасно воду в ступе толочь. Разве я помощник тебе или кто другой? Ну скажи я тебе сейчас, разве ты сделаешь правильно? То-то.

И, уплывая в царство Морфея, напоследок поинтересовался.

— А до этого что снилось?

— Так, дерьмо всякое, ничего существенного.

Котов усмехнулся.

— Дерьмо! Оно тоже существенное, ничего-то ты не понимаешь, — и, помыкавшись лицом по книге, уснул.

Толик сидел злой и абсолютно трезвый, водка его не брала. «Поговорили, — подумал с тоской, — о чем? Издевается надо мной..». Он решил никуда не уходить, а дождаться утра, «или когда он там глаза продерет» и до конца выпытать положенное за три бутылки.

Побродив с часок по огромной, пустой квартире, Толик прилег на диван отдохнуть. Закрыл глаза и тут же уснул.

Перед ним колыхалось безбрежное море. Волны, смешанные с солнцем, катились к берегу. Плюхались в песок и скакали брюшками кверху серебряные рыбки…. Ни души кругом. Дикая первобытная радость природы! Первый вселенский день! Толика распирало от гордости, он ощутил себя одинокой перелетной птицей на вершине скалы. Вдруг взгляд остановился на женщине, спускавшейся по крутому холму. Широкая ложбина, основанием выходящая к морю, разделяла их. В одежде, в повадках легко угадывалась современная горожанка. Немолодая — каждый шаг давался ей с трудом. Толик недовольно провожал ее взглядом: она омрачала пейзаж, словно бородавка на гладком лице. Неожиданно она скинула одежду. И, Бог мой, что предстало его взору! Безобразные складки опоясали ее, все клокотало под тоннами перекатывающегося жира. Неслыханных размеров груди колыхались вместе с животом, дрожали колени, и вся эта чудовищная масса уплывала вниз, к растоптанным под ее весом ступням. Ничего подобного в своей жизни Толик не видел. В ужасе он хотел отвернуться, но вдруг заметил, что тело женщины распадается. С каждым шагом огромные куски мяса оставались на траве. Она, казалось, ничего этого не замечала, и, тупо глядя под ноги, продолжала спуск. Но поступь ее становилась легче, и вся фигура преображалась. Фантастическая мысль, что это Ева, заточенная миллиарды лет в безобразное женское тело, кристаллизуется и рвется наружу, пронзила его. Не в силах более оторвать глаз, расправил крылья и слетел к берегу. Блистательная вакханка бегом устремилась к морю, прыгнула и поплыла на волнах вверх лицом. Она была отличной пловчихой, и Толик едва поспевал. Монументальность исторической фигуры только ускорила развязку. Блестящими крыльями птица чиркнула по груди и сжала девушку в объятиях. Совокупление было мгновенным и ослепительным. Но в тот самый миг, когда он готов был воспарить и крикнуть хвалу Небу, она жестоко схватила его за горло и разорвала в клочья крылья. Среди волнующегося моря раздался ее вполне человеческий хрипловатый голос: «Мой. Никому не отдам, слышишь!» Толик узнал его и затрепыхался, словно в охотничьих силках, закричал в отчаянии: «Убью, сука!» Но воды сомкнулись над их головами, и крик потонул в глубине.

Проснувшись в поту, Толик долго лежал, не шелохнувшись. Наконец, вспомнил прошедший день. Прелый застоявшийся запах, такой характерный для умирающего дома, вперемешку с окурками, пропитал подушку и простыни. Было душно. Он встал, подошел к окну и настеж распахнул. Дождь перестал. Стояла кромешная ночь: ни огонька, ни единого звука, ни шороха листьев. Он вдыхал свежий и пряный воздух, понемногу приходя в себя. Котов спал у стола. Толик вдруг ринулся к нему, подхватил под мышки и поволок умывать. Тот сонно мычал, упирался, норовя выскользнуть. В ванной Толик опрокинул его лицом вниз и направил на голову сильную холодную струю. Котов взвился мокрым чертом, расплескивая воду.

— Ты кто? — уставился на Толика в зеркальном отражении.

— Твой ученик.

— Принес?

— С вечера осталось.

— Я тебе вот что скажу, гость дорогой, чтоб наперед знал, — он утерся, аккуратно расправил полотенце на крючке и пошел в комнату — меня никогда не буди. Мне на вашу долбаную жизнь плевать…

— А книги когда читаешь? — перебил Толик.

— Я давно прочел все, успокойся, в книгах ответов нет.

Котова опять затрясло. Толик разлил по стаканам. Помолчав немного, выпалил.

— Я убью ее!

Котов недоуменно посмотрел на него.

— Мать свою убью!

Котов заулыбался и, будто вспомнив что-то, согласно закивал головой.

— Ближе, теплее.

Но Толик не слушал. У него зачесались руки, лишь только вспомнил прощание на перроне и грузно прижавшуюся мать. «Тогда, тогда и надо было ее порешить», — мутилось в голове. Но вслух, чуть не плача, всхлипнул.

— Крылья в клочья порвала, летать не могу, больно летать!

— Умри, — повысил голос Котов, — налей и слушай сюда.

Толик разлил еще и залпом, не дожидаясь Котова, выпил. Тот впал в некоторую задумчивость, разгладил скатерть, смахнул крошки на пол и заговорил.

— Ты прочно связан с ней пуповиной. Поэтому убийство матери — всегда ритуальное убийство. Надо это очень хорошо уяснить. Она дает тебе физическую и чувственную жизнь, но никогда не вдохнет жизнь в душу. Соединенная с тобой пуповиной, зорко следит за тобой, потому что жизнь у вас одна на двоих. Ты единственный и неповторимый ее мужчина! Она находится в полной зависимости от тебя, также, как и ты от нее. Порвать, уничтожить эту пуповину великая задача, и многим не по силам, но только в этом исключительный смысл такого убийства. Помни: разрывая эту связь — ты убиваешь и себя тоже. Но не бойся, потому что, иначе — ты мертв вдвойне.

Толик плохо понимал, что говорит Котов. Вырывая отдельные куски речи, примерял со своими силами: «Ах, пуповина, ах, мертвый, говоришь, да я из нее, суки, омлет сделаю, но член не отдам. Член! Он похож на крылья! Я с ним куда хочешь улечу!»

Котов почувствовал настроение Толика.

— Топором пуповину не порвешь, но только резким и стремительным усилием души. Все мои слова относятся к области сновидений. В это время душа — твоя повелительница. Наплевать, что ты чувствуешь, о чем думаешь или мечтаешь. Все это от человека, а человек всегда и во всем плох. Душа хороша!

Толик перебил его.

— Ты говоришь и себя убью, это как же понимать?

— Испугался? А что в тебе ценного? Если и надо тебя сохранить, то как образец несоответствия! Но таких образчиков до чертовой матери, — Котов откинулся на спинку стула и уставился в черное окно.

Проводив Толика от вокзала до дома, Мартина серьезно задумалась об окончательном захвате любимого. Глядя на обнявшуюся на перроне парочку и до странности изменившееся лицо Толика, поняла, что тот легко бросит ее, стоит Лиданьке чуток нажать и ей, собственно, нечем таким особенным завлечь его. Мартина, однако, была не из тех, кто легко отступал от взятого курса.

В свои 35 лет она достигла многого. Единственная в семье получила высшее образование. В руках было ремесло, что надежно хранило ее от любых превратностей судьбы. Животные, как и люди, часто болели и нуждались в помощи, а значит копейка в кармане водилась.

В детстве Мартина мечтала стать блатной. Ей нравились отчаянные, смелые мужчины, приходившие ночевать, а то и подолгу жить в их доме. По вечерам робко тулилась на табуретке, раскачиваясь в такт нежным, полным тоски песням и щемящей сердце гитаре, замирая прислушивалась по ночам, как радовалась в соседней комнате мать в обнимку с гостями, а утром в восторге смотрела на татуированные, поджарые тела, плещущиеся на кухне под краном. Ее детская мечта не осуществилась, но до сих пор она ежевечерне стояла около одноногого мужика на углу улицы, что, растягивая меха старенькой гармошки, надтреснуто голосил про Ванинский порт. Мать никогда не рассказывала, но Мартина знала, что та родила ее в лагере. Так и стоит перед глазами картинка: юная матушка в кургузом платке и перехваченной веревкой телогрейке, с животом, уходящим далеко вперед. «Вот родится сын, на волю вместе поедем!» — хвасталась она товаркам, крепко связывая рождение сына с горячей мыслью о свободе. Но в тот самый первый миг-крик, когда между ножек у ребенка не увидела яичек, в ней родилась Великая печаль. «Хули плачешь, — смеялась акушерка, — девка, не мужик!» Мартина же лежала в оцинкованном тазу, суча посиневшими ножками в скудном сиянии ускользающего северного лета.

— Нет, это никуда не годится, — Мартина остановилась, как вкопанная, тем самым прервав поток мыслей, уводящих ее в сторону суггестивных мстительных энергий, — так далеко можно зайти, но цели не добьюсь!

На операционном столе лежала маленькая кошечка, ожидая своей очереди. Хозяйка настояла на стерилизации, и Мартина, рассматривая пожухлое усыпленное животное, подумала, что та, пожалуй, права. Ей самой была глубоко омерзительна мысль о материнстве. В ужасе шарахалась она от случайных встреч с однокласницами, которые быстро обзавелись детьми и норовили, зажав ее в очереди за покупками, рассказать о радостных минутах у постели ребенка в ожидании предутренних какашек и заносчивых пуков. Недавно она напоролась на свою лучшую школьную подругу, и та буквально силой затащила ее на родительское собрание четырнадцатилетней дочери. Мартина осторожно прошлась по школьному коридору, вспоминая, как она, казалось, совсем недавно сама прыгала здесь на переменах. В классной комнате с тех пор ничего не изменилось: те же парты и неудобные жесткие скамейки, зеленоватые в подтеках потолки, выцветшие портреты ученых в застекленных рамах, растоптанный в крошку мел у доски. В дверях показалась маленькая седая учительница. Она устало прошла к столу, поверх очков оглядела класс. Подруга Мартины покраснела и спрятала в парту надкусанную булку.

— Ну-с! Садитесь, в ногах правды нет, — сказала учительница таким обреченным тоном, что Мартина испугалась, как бы это не были последние слова в ее жизни.

— На повестке дня два вопроса. Успеваемость и поведение, — учительница, наконец, присела у стола, открыла толстенную тетрадь, порылась в ней и через мгновение уставилась на Мартину.

— Ваша дочь, по-прежнему, ничего не желает знать. И как вы умудрились такой ее родить? Это ж как стараться надо!

Мартина обомлела, но подруга вовремя толкнула ее под партой ногой.

— Не обращай внимания, она всех путает, в ней склероз бушует.

— Не далее, как вчера, вызываю ее к доске и спрашиваю, — продолжала учительница, — в каком году был самый большой урожай бобовых во Франции? И что? Каков ответ? — учительница ткнулась в тетрадь, — цитирую: «Я срать хотела на урожай бобовых во Франции, спросите, что полегче». Я вхожу в ее положение, ведь в вашей семье нередко попивают, и говорю: «Деточка, на какой вопрос ты сама хотела бы ответить?». Она гордо так вскинула головку. Цитирую: «У меня к Франции единственный вопрос: почему Жанна Д\'Арк так и осталась девственницей, что ж ни одного мужчины не нашлось?:»

— Помилуйте, — вскочила подруга Мартины, — это ж сущая правда, вот где собака-то зарыта, ткните мне хоть в одного стоящего французика:

— Не скажите, — заворчал пожилой дядечка сзади, — моя жена ускакала с одним таким, а потом и дочку с зятем туда же выписали, только внучку со мной оставили, так пишут, что этот самый французик, на которого и смотреть-то было больно, до того слабенький, орудует на фирме так, что остальным работать вроде ни к чему, жена от скуки хочет меня пригласить, а он кричит: «Валяй, его тоже прокормлю!»

— Ну и что ты этим хотел сказать? Что моя дочка не права? — подруга Мартины раздраженно оглянулась.

— Отчего ж, но все ж и среди них есть порядочные люди, — закобенился дядечка.

— Ты не виляй, а говори прямо, я из тебя, знаешь, что за дочку-то сделаю? Некому к французику будет ехать, ишь нашелся, — взъерепенилась подруга.

— Товарищи дорогие, — забеспокоилась учительница, — прекратите, мы так к утру не закончим, с чего это вы взяли, что речь идет о вашей дочери, я вот к дамочке обращалась, — она опять уставилась на Мартину.

— Нет у меня никакой дочери, — просто ответила Мартина.

— Так всегда, — вздохнула учительница, — чуть что — отказываетесь, вам легко сказать «нет у меня дочери», и концы в воду, а мне каково? Я хоть сто раз повтори, что у меня никого нет, а дочь-то ваша передо мной стоит и подобными вопросами в угол загоняет на старости лет. Хоть стой, хоть падай! Кстати, — она прильнула грудью к поверхности стола, и подслеповато мигнула, — а что бы вы ответили ей, ну-ка?

Мартина невольно вспомнила Толика. Никогда до встречи с ним она не думала, что сможет всем сердцем полюбить такого не похожего на всех мужчин мужчину. Мягкий, как призрак, он, тем не менее, сумел обворожить ее, и рядом с ним она почувствовала, что жизнь, наконец-то, обрела смысл. Каждую секунду являясь чем-то иным, он будил в ней упрямый полувопрос: «Все в человеке тайна?!» «Черт с ней, с Жанной Д\'Арк, — обрадовалась Мартина, — встретила бы она Толика, и что? Пришлось бы и с ней воевать, и с Лиданькой, нет уж, с меня одной хватит!» А вслух сказала.

— Не тем Жанночка занималась, хоть и колдовала классно, мне б ее способности, не торчала бы тут с вами и на эшафот не попала бы:

— А дочка-то куда как романтичней вас. Знаете, что ответила? Жалко Жанну, бездарно померла перед лицом всей нации, было бы из-за чего?!

— Я ж говорила, моя лучше всех! — заорала подруга Мартины, — мои гены. Клянусь землей, я бы так же ответила:

Родители заговорили все разом, требуя немедленно разрешить загадку, чья же это дочка, хоть и без способностей к школьной программе, умеет так смело и актуально выступить. Какая-то тетка кричала, что это может быть вовсе и не девочка, а мальчик, что учительница со слепу не разобрала, а ее сыночка еще с детского садика все принимают за девочку, он и в школу пошел в девичьем платьице, чтоб никого не смущать:

Мартина еще немного посмотрела на схлестнувшихся родителей, потихоньку вышла из класса и долго облегченно смеялась, вспоминая надкусанную булку, брошенную подругой в парту, и толстого дядьку, поделившего жену с предприимчивым французиком, думала о мальчике в девичьей форме с ярким румянцем во всю щеку и воображала Толика, такого же нежного, с золотистыми до плеч кудрями, в корсете, пленившем грудь:

— Не волнуйтесь, едва до дома донесете, она оживет, — Мартина передала кошечку хозяйке, с приятностью отметив про себя, что после операции животное стало заметно легче, воздушнее, — сейчас она намного ближе к Богу, чем мы.

Хозяйка согласно закивала.

— А то как же, милая, спасибо на добром слове, я вам позвоню завтра,

Но в голове Мартины уже созрело молниеносное решение. Быстро закрыв дверь кабинета на ключ, она разделась до нага и впервые в жизни принялась разглядывать себя в зеркало, как ординарную пациентку, что пришла на прием с обычной просьбой, отмеченной в реестре цен, приколотом на стенке при входе.

— Начнем, — Мартина потрогала все еще твердые груди, прижала с силой, они выплыли по бокам из-под ладоней, — никуда не годится, — наклонилась, посмотрела с боку, грубо сработанные колокола тяжело покачивались, стоило шевельнуться, — О! Господи, что за чудовищное вместилище, и чего?! Ревности, любви, сладострастия? Чего еще? Ненависти, коварства, мелкости? Нет, — Мартина чувствовала, что подобные прелести запрятаны глубже, ближе к спине, к позвоночнику, — Дура! Дойная корова! Разве ж можно такое любить? То ли дело — горячее, гладкое лошадиное брюхо! Немудрено, что бегает от меня по лесам, — опять с нежностью вспомнила Толика.

— Твой хуй в моей пизде! — который день кряду орала Галька по делу и без.

— Мой хуй в твоей пизде! — откликался Борис.

Галька узнавала мужчину, минуя, наконец-то, набившие оскомину маленькие сценарии, что поначалу, ежедневно до мельчайших деталей выписывали с Лиданькой. Со временем, утратив интерес к новизне и исчерпав фантазию, остановились на самом легком и скудном, что, однако, действовал безотказно на любого мужика. Галька давно устала от одобревшего с годами лиданькиного тела, от мнимых побед, которые все равно доставались не ей. Она вся извелась, замечая, что стареет и худеет не по дням, а по часам, становясь похожей на ободранную кошку. Но самое главное — мучительный огонь, пожиравший внутренности, никак не умалял оргиастического желания. Напротив, готовая к открытиям любого рода, она только и мечтала освободиться от назойливого лиданькиного присутствия и на финишной прямой всецело посвятить жизнь себе. «Наконец-то, — думала она, — я разгляжу себя, а даст Бог, и то, что внутри, рассмотрю». Поэтому, когда на горизонте появился Борис, пусть в качестве любовника их общей подруги Наташки, Галька сразу же вцепилась в него. «Наташка не пропадет, — определила она, — завтра же найдет другого! А Лидку отправлю в путешествие!»

— Ну и что ж, что только две недели?! — ликовала она.

После многолетнего плена они казались ей вечностью.

Всучив Лиданьке бумажки и легко получив согласие, Галька так обрадовалась, что не заметила, как внесла в их скучную и однообразную постельную сцену небольшое, веселое дополнение, о котором со смехом вспоминала всю дорогу обратно: «То ли еще будет!»

В прихожей, не давая Борису опомниться, налетела на него. Сорвала пиджак, рубашку, отступила на шаг, рассматривая со стороны. О, этот, пусть и неказистый с виду мужчина, принадлежал ей полностью и вдруг подумала, что никогда прежде не была одна с мужчиной. Даже в самый первый раз!

В то лето Галька, ей было 14, возвращалась из пионерского лагеря «Артек». «Артек» — образцово-показательный лагерь для самых лучших. Галька, правда, училась отвратительно, но ее матушка трахалась с профоргом, и путевки для своей дочери на берег Черного моря зарабатывала пиздой. Галька ехала в купе с молодой супружеской парой. Жена постоянно, как бы невзначай, дотрагивалась до хуя своего мужа, а тот только сглатывал слюну. Ночью Галька проснулась от шума и свесила вниз голову. Увидела задранные небольшие грязные пятки жены и голую жопу ее любимого. Они охали и двигались вверх-вниз. Галька рассказывала, что ее просто затрясло. Внезапно она очень захотела писать. Из последних сил крепилась еще минут 10 и, затаив дыхание, не отрывала глаз от попутчиков. Наконец, не выдержала и сказала вслух, что собирается спрыгнуть. Внизу затихли, и она спрыгнула. Ее тут же схватила эта парочка. Женщина впилась в ее губы своими и засунула руку к ней в трусы. Сначала она довольно больно дергала Гальку за волосики в такт движеням мужа, который был сзади нее. Галька даже не помнила, как она оказалась голенькой и держала в руках мужнин хуй. Жена встала на колени и лизала ее между ног. Галька держалась за хуй и не знала, что это хуй! Она зажмурилась и стиснула зубы, готовая вот-вот описаться. Жена скоро оторвалась от клитора и, подхватив Гальку на руки, буквально посадила на хуй. Ну, это было уже слишком! Галька почувствовала, что наступает конец света, но парочка не унималась и все наращивала темп. Жена засунула Галькину руку себе в пизду и умоляла, чтобы та сделала хоть что-нибудь. Сама она при этом ласкала языком еще совсем крошечные, почти как у мальчика, галькины грудки. Все, крепиться не было сил, и Галька начала писать. Тут случилось самое невообразимое! Оба, муж и жена, бросили все и, отталкивая друг друга, ловили ртом льющуюся желтую с красным струйку. Муж при этом неистово дрочил и с последней каплей кончил. Жена еще чуточку поерзала об галькину коленку и тоже кончила. Потом они усадили Гальку за купейный столик, угощали украинскими помидорами: и рассказывали про плывущие за окном пейзажи:

Галька улыбнулась, словно на миг вернулась в прошлое, и вспомнила, как скакала после каникул от счастья, обнимала подругу и обещала на следующее лето поехать в пионерский лагерь вместе, потому что теперь трахаться с профоргом она может параллельно с матерью, а значит будут две путевки.

Глотнув наркотик, Мартина в ту же секунду уплыла в пустоту, а очнулась уже в палате на шаткой железной кровати у окна. Полуденный жаркий ветерок шевелил занавески, и они надувались парусом над головой. Еще плохо понимая, что все позади, и операция прошла удачно, водила глазами по потолку и слушала себя. Внутри было тихо и спокойно. Грудь, вернее место, где она была, крепко перевязано бинтом, а под ним стучит сердце. Мартина представила, как встретится с Толиком, сразу после выписки поедет к нему, он удивится и, конечно, обрадуется, что она от слов перешла к делу, поможет снять повязку и будет глазеть на гладкое место. Она не сомневалась, что найдет необходимые слова, которые не оттолкнут, а, наоборот, сроднят его с ней. Ведь, уничтожив грудь, она приблизила сердце, сгорающее от любви. Разве этого мало? Мартина потрогала бинт, ей показалось, что и он пропитался любовью. Чуть приподнявшись, увидела двух бритых наголо мальчиков, играющих в карты за столом.

— Привет, — весело сказала она, — давайте знакомиться, я Мартина.

— Привет, коллега — прервали они игру, — Гоша, а это Алексей.

Гоша подошел к кровати и подоткнул одеяло.

— Тебе вставать еще рано, хочешь есть?

Мартина недоумевала, отчего в современной и такой комфортабельной больнице смешанные палаты.

— Хочу. А вы кто?

Гоша улыбнулся светло. Заговорил басом.

— Мы после операции, как и ты. Через час на выписку, кого-нибудь другого к тебе положат. Вот смотри.

Расстегнул рубашку и показал бинты, но не тугие, как у Мартины, а обтрепавшиеся нитками по краям. Похлопал легонько.

— Почти не болит.

Алексей, маленький, худой, встал из-за стола и поставил греть чайник. Пристальнее вглядевшись в ребят, Мартина догадалась, что перед ней девочки, молоденькие, лет 20, но уже с пониманием, к которому она пришла только в зрелом возрасте. Обрадовавшись случаю побыть среди родственных душ, и, натуженно покрутившись в бинтах, села на кровати.

Вопрос сорвался с губ сам собою, как давно пережитая боль.

— А дальше что?

Гоша, разлив по стаканам чай, буднично и деловито сказал.

— Женюсь. И Леха женится. Через год член пришьем: ё-мое.

— Зачем? — невольно воскликнула Мартина, отказываясь верить услышанному.

— Жениться-то? — Гоша опять отвечал за двоих, — чтоб никуда не делась: Так спокойнее:.

— Спокойствия, значит, желаете, в 20-то лет?

— Для тревог причин много, а в этом месте, что б как у всех, нормально, муж, жена:

— А любовь как же, где любовь-то? — в волнении Мартина даже вскочила на ноги, но, как подкошенная, вновь упала на кровать.

— Чего распсиховалась? Будет член — будет и любовь. Бабам что надо? Сама знаешь:

Мартина не знала и растерялась, и запылала, будто на пожаре.

— Вот, значит, как дела обстоят?! — сказала вдруг тихо и задумчиво, чувствуя, что позволила пригвоздить себя к стенке уродливой и мелкой перспективой. Мелкой! Куда любой ступит, не замочив обуви. Разве есть там место страстной мечте?! Да и зачем там мечта вообще? Чем будет питаться ее изысканная и жадная утроба? Увидела, что по-скотски просчиталась, в спешке пожелав иного тела. Это тело, небось, тоже всякой гадостью будет напичкано. Нет! Для мечты надо стать паром, росою, или чем-то смутно нематериальным, чтоб тяжелела одна лишь любовь.

— Нет, нет, — не заботясь больше ни о чем, отмахнулась от Гоши и Лехи, как от привидений, — уж лучше расстрел! Лучше Толика Лиданьке оставить. Отступить и не рыпаться. По вечерам шрамчики будет гладить, ласкать жалеючи, может и на руки прихватит сдуру. О! Господи, этого еще не хватало! Какое к черту лошадиное брюхо?! Никакого брюха не надо, не надо ничего!

Через несколько дней после беседы с магом Толик вышел из дому погулять. Вокруг толкался народ, на светофоре скопились машины и злобно гудели. Пытаясь скрыться от этой кутерьмы, кинулся в первый попавшийся магазин. Его тут же окликнули.

— Толян, вот удача! Иди сюда!

Толик не спеша, по пути соображая что-то, подошел к парню. Тот будто поджидал его.

— Представляешь, как наши обрадуются, тебя всуе вспоминали, но никто телефона не знал, а ты сам нарисовался, бутылка с тебя!

Что-то шевельнулось в голове у Толика, но ненадолго.

Парень продолжал.

— Второй день не расстаемся, наговориться не можем. С первой же секунды нашли общий язык, будто не было этих одиннадцати лет:

Но заметив, что Толик колеблется, разошелся.

— Давай деньги!

— Я не готовился, — Толик, пошарив по карманам, протянул мятую десятку и мелочь.

— А кто готовился? Забили стрелку и через час встретились: Помнишь, как раньше собирались? Кто не успел — тот не съел:

Толика словно прорвало, и он тут же признал в парне Митьку, старинного дружка по техникуму. А узнав, дико обрадовался и снова зашарил по карманам, в надежде найти еще что-нибудь, но было пусто.

— Никого не узнаешь, — Митька уже рвался к выходу, распихивая бутылки по карманам, — а ты не изменился, черт возьми.

Толик еще пуще повеселел и, шагая рядом с Митькой, впервые за последнее время не тревожился мыслями ни о чем:

— Ни хрена себе, — заорали все разом, вскочили с мест, оттерли Толика к стене, хлопали кулаками по груди.

-: Я и говорю, — шумела за столом потрепанная девка, — нет, вы послушайте:

Но, увидев Толика, замерла и вдруг закричала в голос.

— Не может быть, Толик: не узнаешь? Никто не узнает. Вот она, жизнь, что с нами делает.

И, не останавливаясь, понеслась дальше.

— А ты не изменился, разве что красивее стал. Ты и тогда самый красивый был, а сейчас, — щелкнула языком, — самый, самый, не помнишь? Я ведь любила тебя, ну, узнал?

Толик неопределенно пожал плечами. На другом конце стола на правах хозяина руководил Митька.

— Так о чем мы? — разлил по стаканам и остановился глазами на Толике, — рассказывай, что там у тебя насчет жизни?

Тот от неожиданности вздрогнул, и мгновенно в воображении выступил желанный и ненавистный образ матери. Чтобы скрыть судорогу, схватил стакан, разом выпил. Ах, эта тайна съедала его поедом. Сидел, не отвечая, боясь поднять глаза, словно его вывели на чистую воду. «А что, если взять, да и брякнуть, как оно на самом деле. В красках расписать», — закружилось в голове.

Митька не отставал.

— Не томи, рассказывай!

От выпитого телу стало жарко и спокойно.

— «Гори, гори, моя манда!» — ни с того ни с сего пропела девица.

Все заржали.

Толику враз полегчало: ничего не узнают, не отгадают одиноких мук, неистового и горького желания, что горело внутри пуще водки.

— Пронесло! — усмехнулся про себя.

— Вчера к другу заходил, пьет запоем, к другому пошел — тоже пьет, а третий с матерью пьет:, - Митька звал всех в разговор.

— Тебя послушать, так, словно участковый по всем домам носишься и проверяешь, — налетела девица, — ладно бы сам не пил!

— Народ спивается!

— Ой, только не надо о народе, пьет, значит есть еще запал, значит живой еще! Значит, фантазию имеет пить! И веру, что все образуется!

— По твоему судить, так в Европе и в Америке, если не пьют, так все без фантазий?

— Во-первых, — девка аж на ноги вскочила, — пьют, а, во-вторых, там много фантазии для жизни не надо.

— Митя, давай выпьем! — Толик встал с поднятым стаканом, — кто в нашей стране не пьет? Подлецы не пьют! Так не будем же ими!

Все вскочили и, приветствуя тост, загоготали.

— Не будем, не будем!

— Толь, — девица присела рядом, — как думаешь, могу я бабам нравиться? Не знаю, что творится в последнее время, зачастила ко мне в магазин одна, ни мужик, ни баба, каждое-то утро стоит и на меня такими глазами смотрит, все в них написано. Редко, когда не приходит, а я уж и скучаю без нее. Как думаешь, а?

Толик засмеялся.

— Ну, давай о любви поговорим. Мало тебе мужиков?

— Не мало, а не хватает чего-то, — девица вдруг стала серьезной, — все они, словно из-за угла пыльным мешком стукнутые. По-моему, так просто мертвые. Поверишь, не из-за водки, а ровно такими и родились. Водка, наоборот, их хоть немного к жизни возвращает, будто что-то вспоминают о жизни, живее становятся. В глазах что-то шевелиться начинает. А так? Вот скажи, как у тебя? Любовниц много?

Толик вдруг испугался, что девица, единственная из всех, сможет запросто его раскусить.

— Много, — соврал он.

— Я так и знала, по тебе видать, взгляд у тебя сексуальный, словно рыщешь каждую минуту приключений, права я? Или нашел уже, поиски прекратил, а?

— Нашел, еще как нашел!

На него опять накатило, он то рвался к стакану, то принимался спорить, о чем и сам плохо понимал, то обнимался со всеми, то хватал девку за талию и тащил от стола. Она не сопротивлялась и переливчато, как лесной колокольчик, звенела. В самый разгар он вдруг вспомнил о Мартине, но опять мутно и неопределенно, словно это не она была, а огромная тень в огороженном вольере, плоскими раздвоенными копытцами поминающая свежую травку. Она легонько ржала, вытягивая кверху шикарную прическу.

Пошатываясь, прошел к телефону и набрал ее номер. Сквозь длинные гудки улыбался, воображая, что она вот-вот встрепенется и тяжелым ото сна голосом дыхнет в трубку. Узнав же его, сильно потянется и помягчеет: «Диктуй адрес, приеду за тобой!» И сразу приедет, схватит его и чуть ли не на руках снесет вниз, к машине.

Но время шло, а на том конце никто не отвечал.

Разочарованно бродила Лиданька по торговым рядам вдоль перрона. Ничего из того, что так ярко живописала рыжеголовая писательница, не было. Огромные помидоры, уложенные пирамидой, сочились под солнцем и годились разве что для салата или борща. Воздух, голубой в желтых пятнах, на глазах морщил огурцы, да все без толку — не стоило сожалеть о них, обычные огурцы. Она видела, как выволокли из вагона писательницу и потащили к автобусу. Рядом, подпрыгивая, бежала ее дочка. Лиданька рванула было за разъяснениями, но плюнула и остановилась: «Что с нее взять? Может это аллегория была? Может она что другое имела в виду? На неприятности можно нарваться, они мне сейчас ни к чему». Поболтавшись еще с часок, подхватила чемодан и поехала в пансионат. Ее поселили в двухэтажном деревянном доме. Вытянувшись на полулицы, он легко вместил около двухсот отдыхающих, что галдели днем и ночью, словно потревоженное воронье. Соседка по комнате приехала из Иркутска. Машенька, как она сама себя назвала, впервые вырвавшись от мужа и детей, вслух мечтала о любовнике и в столовой толкала Лиданьку, обращая внимание на мужчин с подносами. Лиданька возненавидела ее с первой минуты. Ночью, слушая грудной клекот в углу, еле сдерживалась, чтобы не накрыть подушкой зловонный соседкин рот и навеки освободить ту от дерзновенных мыслей о мужчинах. «Останется жива — до смерти благодарить будет. А нет — на том свете моя вечная должница. Вот Бог соседушку послал!» — дрожала Лиданька в одинокой южной постели. Каждое утро, до завтрака спешила на базар. В небесном блеске щурила веки и заглядывала вверх, ожидая чуда. Все еще, не теряя надежды, исследовала местные продукты. Солнце кровавым багрянцем наливало помидоры. «Эти сами ждут кому б отдаться!» Про Чкаловку же здесь никто и слыхом не слыхивал. Один раз Лиданька остановилась около клубники, повертела в руках ягоду, надкусила, но ничто не приходило на ум, словно она в эту минуту спала без сноведений. Безнадежно и зло ругалась с продавцами: «Мечту, мое предназначение, великий от начала и до конца путь пестицидами и нитратами извели!» Те не понимали, куда она клонит и давно послали бы подальше, если бы не лиданькин московский говорок и обжигающий все и вся взгляд, под которым робели и старухи, и молодежь. «Вы ответите за это, и не только мне, перед Богом в коленях валяться станете!» Натыкаясь же на пустые белесые глаза, дурела от неудачи и швырялась помидорами под ноги, а потом в слезах бежала в столовую.

Днем всем гуртом выползали к морю и жарились под солнцем. Машенька и там преследовала ее: делилась планами на вечер. А один раз напрямую обратилась к Лиданьке с вопросом, не может ли та стать ее наставницей, грубо намекнув на лиданькин почтенный возраст и полную столичную компетентность. Лиданька, спасаясь от нее, прыгала в воду и подолгу каталась в волнах; закрыв глаза, нащупывала путь к воображаемым сокровищам, что рисовались ей то в виде пустивших всходы огуречных семян на подоконнике, или осенней листвы, подхваченной ветром под купол юбки. Однажды, не обнаружив никого рядом, оглянулась к берегу. Подернутый тончайшей дымкой, он угасал почти у горизонта. «Господи, хватит ли сил? — испугалась до коликов в сердце, — если что, кто спохватится? Соседка? Ха-ха, кровати сдвинет для удобства. Никто, кроме Гальки не знает, что я здесь, а она, небось, забыла уж думать обо мне. Толик? Пожалуй, один и вспомнит, в деревню помчится, опять же Мартина под ногами путается у него, так что и сына у меня нет». Лиданька, изо всех сил подгребая воду под живот, впервые остро и больно (как стрела, пущенная в цель) ощутила невыносимое бремя одиночества и собственный грандиозный провал. Мысль же о смерти, такой скорой и нелепой, до того поразила ее, что она тут же перестала двигаться и остолбенело смотрела перед собой. Берег не приблизился. Ленивые, равнодушные к человеческому горю, волны рябили у самых глаз. Жидкие волосы, похожие на водоросли, плавали полукругом рядом и лезли в рот. «Ах, дура, я дура, ну ладно бы акула меня съела: Раз! Я бы и не почувствовала ничего. А так? Чего ждала? С соседкой мучилась, ради чего? Зачем писательнице поверила на слово? Почему побрезговала местными огурчиками, пусть вялыми и обветренными?:Потом сама что-нибудь в этом роде написала бы, поспорила бы с ней:» Скоро Лиданька услышала, как заплескалась в ушах вода, напомнив шум прибоя, в железных тисках небольно надломились стенки груди, и кровь хлынула наружу. В броске отчаянно схватила волну рукой, но та выскочила и накатила в лицо так, что все враз потемнело, и Лиданька потерялась. Еще раз закружилась на месте, пытаясь определить, куда же все-таки подевался берег, но быстро устала и сдалась.

III

Тягучий, словно коктейль, звук донесся снизу, и черные птицы сорвались с насиженных мест. Должно быть, звонили к заутрене. Взбудораженные крошечные мужчины и женщины засновали повсюду в поисках что бы пожрать и выпить. Тряские дома, выгребные ямы, грязные прилавки, влажные от постоянных приливов простыни на веревках. Младенцы в люльках злобно перекликались через улицу, исхудавшие в постоянной тревоге за их жизнь, матери возили в мутной воде руками.

Человечки, словно навозные мухи, заползали по площади перед церковкой, вползали внутрь и выползали, кто парами, кто в одиночку. Крошечный, ручной работы бог жестко наблюдал за каждым из них.

Город походил на большую свалку.

— Что? Так и не нашли тело? — черноволосый мужчина зашагал рядом с Машенькой.

— Как в воду канула!

— Долго искали?

— До вечера и сегодня с утра обещались: а мне-то каково? Никто даже не поинтересовался, словно я бесчувственная кукла, — она раскраснелась и заморочилась головой, прикинув, как, сдвинув кровати, удобно расположит этого полного и красивого мужчину.

— Да, вам, наверное неприятно:

— Не то слово.

— Боитесь приведений?

— Чудной вы:, кто ж их не боится?

— Я где-то читал, что утопленники часто навещают.

— Пока не приходила, упаси Господи. Ой! Глядите, вишня созрела.

Они как раз проходили вдоль забора, поверх которого выпростались ветки в тяжелых зрелых ягодах. Машенька встала на цыпочки и сорвала одну.

— Плохая примета начинать отпуск с утопленника, — опять заговорил мужчина. Машенька в ответ свернула бровки к переносице и повысила голос.

— Что вы об одном и том же:

Но мужчина вовсе не обратил внимания на ее рассерженный тон.

— Я: ах, простите, забыл представиться, Евгений, Женя. Я не об утопленнице вовсе, а о скоротечности жизни. Вот идем мы сейчас с вами, любуемся вокруг, ничто не говорит, что через минуту конец: странно все это. Так же и подруга ваша, небось, не ожидала такого подвоха.

— Не подруга, а соседка, — поправила Машенька, — чудная она была, все рвалась куда-то, какая-то тайна сжирала ее, думаю, она ее и доконала, не всякую тайну сердце может вынести.

— Д-а-а: а вы думаете с ней на воде сердечный приступ сделался? — не унимался Женя.

— Ничего я не думаю! Вы на покойнице помешались, я-то здесь при чем?!

— Но вы последняя видели ее, мне интересно, может знак какой-нибудь на лице у нее появился, или в движениях что-то изменилось? Мне интересно. Подумайте сами! Был человек — а через минуту не стало. Куда подевался?!

— Никуда не подевался, под водой плавает.

— И сколько плавать будет?

— Сколько надо, столько и будет! — вышла из себя Машенька, но Женя не отступал.

— Наплавается и выйдет, что-ли?

— Нет, конечно:

— Так в этом весь мой вопрос и есть — куда человек подевался?

Машенька задумалась, но коротенькие мысли бодро заскакали в другую сторону: «В постели тем же самым мучать будет, проку от него, что от козла молока:»

Они подошли к крыльцу пансионата. Вокруг гужевались отдыхающие, собираясь на пляж.

— Ну, вот мы и пришли, — Машенька протянула на прощание руку, но вдруг передумала, — может зайдете?

Комната выходила окном в торец соседнего здания, и в ней постоянно царили полумрак и прохлада. Женя, прикрыв за собой дверь, сильно втянул через нос воздух.

— Значит, отсюда она вышла, чтобы уже не возвратиться: что-то здесь было не так, ей определенно что-то не нравилось:

Машенька, не слушая его, сняла сарафан и принялась сдвигать вместе кровати, сдвинув, застелила на двоих и улеглась поверх простыней.

— Представь, она одевается, — Женя медленно расстегивал рубашку и приспускал брюки, — думает о чем-то, мечтает. В этой комнате все ее мысли остались, не на пляж же с собой потащила:

Машенька замерла, наблюдая за ним: показался изрядный жирок, густая, кожи не видать, растительность на груди, трусы, вот он зацепил резинку двумя пальцами и радикально оттянул ее.

— Только как материализовать, мысли-то:, - мечтательно продолжал он, стоя, в чем мать родила.

— Не хочу ничего материализовывать, — упрямилась Машенька.

— Сегодня здесь останусь, — он, по-прежнему, не замечал ее, — я одну магическую формулу знаю, надо испробовать, вдруг получится. Посмотрим тогда, что от покойницы осталось.

«Чокнутый какой-то!» — про себя подумала Машенька, но отпугивать его не захотела, и вдруг решила, что и ей интересно было бы посмотреть, о чем Лиданька мечтала в этой комнате.

— До вечера еще далеко-о-о, — она мягко тянула слова, — ну же, иди сюда. И он, прикинув, что так оно лучше будет, лег рядом.

— Гиблое место, — с тоской подумала Лиданька и повернулась к солнышку, что скреблось между облаками. Лучи, хоть и проникали наружу, но до города не опускались, а оставались на лиданькином лице. Оно помолодело, позолотилось нежным загаром и разгладилось (мешки под глазами стали незаметнее). Лиданька собрала волосы в косу, скрепила гибкой веточкой, поднялась и побрела дальше от города. Прошло немало времени, и она оказалась в густом земляничнике, а рядом росли молочай и сал, клещевина и ладанник, саксаул и тис, лавр и тут, секвоя и ротанг, сарго и дгугара, сандал и самшит. Буйство красок чуть не сбили с ног. Лиданька удивилась, что в программе оплаченных туристических маршрутов это место не обозначено, но тут же возразила себе.

— Такое богатство от людей хранить надо. Стало быть, случай привел сюда, за что ж такая награда?

Внезапно налетевший ветерок, как шаловливый ребенок, закружился рядом, схватил Лиданьку и потянул на траву. Тут же изогнулся, скользнул между ног, поласкал кожу и робко заглянул внутрь. Она насторожилась. Ветерок продолжал рассматривать ее. Поддавшись какому-то внутреннему волнению, Лиданька посмотрела на небо и раздвинула ноги пошире. Ветерок осмелел и уже не нежно, но настойчиво проник внутрь, завихрился, пригибая к стенкам внутренности, в одну секунду пробежал до самого сердца и помчался вниз, на пороге остановился, колыхнулся и опять вверх, нешуточно толкаясь по дороге. Вот он собрался в могучий столб и, как на поле брани, мгновенно устранил все, что мешало.

Фаллическая предопределенность! Было в этих звуках нечто роковое для Лиданьки, определяющее все ее желания и мысли, все, ради чего она готова была пойти на костер. Упрямая, ничтожная служка вертикального восхождения.

— Ветер? — подумала Лиданька вслух, — мужского роду, настоящий самец! Я ему приглянулась, ишь чего вытворяет!

Внутри и в правду уже творилась настоящая буря, что-то всхлипывало и урчало, бурлило и стонало, жалось и плясало, будто сто чертей собрались на пир. И Лиданька, не выдержав натиска, включилась в игру и уже не могла остановиться. Она обнимала ветер и, сочно поглядывая вверх, радовалась, что солнышко с другой стороны, не мешает, не слепит глаза.

— Так, так! — кричала, не ослабевая хватки, — я твоя, возьми меня, придав-и!

И ветер, гонимый черной и злой силой, скакал по лиданькиному лону. Она вопила, бессвязно выкрикивая что-то и давила, давила его страстно и жарко, пока, наконец, не достигла заветной пристани. Оглушенная, перекатилась на живот. Все произошло настолько молниеносно, что Лиданька и сообразить не успела, что за ветер, и откуда пришла настолько осязаемая близость.

— Что это, уж не с ума ли схожу?

Присела, заправила выбившиеся прядки волос за уши и огляделась. Призрачный воздух, раскалившийся чуть не до бела, охватил ее так, что сердцу стало горячо, а перед глазами поплыли круги.

Коротенькие воспоминания, словно червячки, завозились в голове:

— Не может быть:, - рассвирепела она — нет, нет неправда, не может этого быть! Где хренова кукла, моя соседка? Почему я одна, что со мной? А волны? А беспощадная борьба не на жизнь, а насмерть? Нет, черт возьми! — в отчаянии Лиданька заплакала, но странное дело, слезы и не думали течь: Да и неоткуда им было течь. В одну секунду она увидела себя будто разжиженной и бестелесой, занимающей, однако, по ту сторону жизни намного больше места, чем прежде. Узнаваемым оставалось только лоно: прозрачное и блестящее, словно только что вымытое окно.

Тем временем ветерок выпрыгнул наружу, поюлил около коленок и побежал по краешку травы.

— Куда ты? — слабо крикнула вслед, но тут же приковалась взглядом к маленькому самшитовому деревцу неподалеку. Деревце, хотя вокруг все было тихо, ходило ходуном: тряслись жилистые столетние ветки, раскачивались невзрачные цветочки, даже корешки, разрыхлив землю, тоже подрагивали… Лиданька, крадучись, подползла поближе, сорвала цветочек и принялась рассматривать. Он все еще дрожал. Была это предсмертная дрожь или что другое — такими вопросами Лиданька не мучалась, а просто наблюдала, как пыльца, под действием какой-то невидимой силы, стягивается с лепестков к центру, к крошечному пестику и исчезает, поглощенная им. Лиданька представила, что точно таким образом засасывала она своим нутром, что ни попадя. Миллиарды маленьких жизней потонули в ней, как в бездонной бочке, не оставив даже воспоминаний о себе. Ей стало весело при этой мысли. В своей обители она была властна карать или миловать. Она предпочитала карать. «Так этим уродливым, ненавистным тварям и надо!» Смутно, неприязненно припомнился Толик. «Толик — это ошибка, просчет, разрушитель магического тела. Разве он служил единению, разве с его рождением познала она истинную цену жизни, напротив, расщепив ее на мелкие кусочки, не оставил даже надежды на восстановление». Она вспомнила, как он эгоистично и вредно пихался ножками изнутри, как саднило тело от жуткой, непреходяшей боли, как ночами нашептывала страстные, лишенные всякого смысла, речи: «Только живи!» Сравнила с наполненностью дерзким ветром, легким и сильным, словно гимн, что принес воспоминания о пьяных, юношеских клятвах разжигать вечный Огонь в мужчинах.

— Дура, дура! — закричала Лиданька, и, отбросив цветок, обратилась к деревцу. Кривой высохший ствол походил на змею, прокладывающую путь к опасному месту. В приморском городке, шатаясь по рынку, Лиданька встречала много побрякушек, сделанных из самшита: браслеты, кольца, цепи, колье, амулеты, маленькие шкатулки. Они пользовались большим спросом еще и потому, что долго хранили запах дерева, естественный, кружащий голову. «Матку в цельности сохранить или кого отвадить, на все гожи», — орали бабки, но Лиданька только отмахивалась, сбитая с толку писательницей. Сейчас, приглядываясь к дереву, громко сокрушалась о растраченном впустую времени.

— Вот тебе неверные ориентиры, вот тебе чертовы писатели! Это ж надо!

Наплакавшись вдоволь в больнице, Мартина и домой приехала в слезах. Долго не могла взять себя в руки — все о чем мечтала до операции, казалось теперь идиотским и романтическим лепетом.

— Отрезала грудь — и любовь зазвучала ярче, — дразнила себя перед зеркалом, — поистине надо иметь слоновьи уши, чтобы услышать ее звучание! Толик не музыкален, а переводить смешно — трам-там-там-трам-там-там.

Немного успокоившись, Мартина выбралась на улицу, прошлась по двору туда-сюда, в стеклах первых этажей проплыла ее плоская фигура. Близился погожий томительный вечер. На автобусной остановке начала было разговор с двумя тетками, но те посмотрели сквозь и ничего не ответили. В центре, на Тверском, было много народа. Мартина присела на лавку, наблюдая пеструю, со вкусом одетую публику. Беззаботность, царящая вокруг, обескуражили ее. Никто, казалось, не думал ни о чем таком, что сообщило бы печаль лицам или придавило летящие походки.

— Через пятнадцать минут начинаем, — вдруг закричал молодой парень на соседней лавке, подскочил на сиденье и огляделся по сторонам, — блокируй дорожку!

Вдоль аллеи побежали какие-то люди, останавливая прохожих, и те послушно ступали на траву, в сторонку. Вокруг Мартины образовался кружок, и она нечаянно стала его центром. Сквозь ряды протолкнулся толстенький активист с мегафоном и заорал.

— Начинаем! — вдохнул побольше воздуха, — Товарищи!

Только тут Мартина встрепенулась, но ее тут же осадили.

— Ты третья в очереди.

— Позвольте, как третья, — возмутилась она, но тут же снова села на место, зажатая с двух сторон.

— Третья — это значит третья.

— Да и хрен с вами, — фыркнула Мартина.

— Мы для кого дом, который зовем НАШИМ, строили?! — загудел в мегафон оратор. Площадь затихла, будто пойманная на месте преступления.

— Всякой твари по паре, понимаешь, набилось. И кто в лес, кто по дрова! Я к мэру — отворот поворот, я туда, я сюда — все болеют, ятить их мать! Это что ж получается? Я спрашиваю, мы то можем зайти, да так, что б не в прихожей толкаться, а прямо к столу?!

Все загудели, как мухи, но оратор не дал выплеснуть первый задор и продолжил.

— Вчера сочинил письмо. Не мастер я писать, но вот послушайте.

Опять стало тихо, только легкий шелест листьев над головой.

— Читаю конец. «Доколе это будет продолжаться?» — здесь он до предела повысил голос и замолчал.

— На Букмекеровскую не тянет, зато от души! — и все пришло в движение, соседи Мартины повскакали с мест, утянув ее за собой и полоскались вместе со всеми счастливые и возбужденные.

— Так их, давай: покажем, кто в доме хозяин:, - неслось со всех сторон.

Оратор поднял руку, и все успокоились.

— Это я так, для затравки, а теперь по-существу, — он помог подняться на лавку полной красивой женщине. Она перехватила мегафон и возбужденно заговорила.

— Товарищи, я вообще не понимаю, почему мы до сих пор торчим здесь:

— Ну это вы уж напрасно, Валерия Ильинична, хватили слишком, — заступился в мегафон первый оратор:

— Ничего не хватила, правда глаза колет? Вы тут до меня хныкали: «Наш дом, мы строили, а нас не пускают:» Вот бы Александр Македонский плакался так у ворот побежденного города! Что, съели?

Оратор, видать, обиделся и заорал.

— Следующий.

Мартину подхватили на руки и поставили на лавку. Ей стало на секунду жутко, она еще не знала, о чем станет говорить, и что, собственно, ждут от нее собравшиеся. Но, удобно приладив в руках мегафон, начала.

— Я буду говорить о любви!

Она увидела, как вытянулись лица, в немом испуге шарахнулся предводитель сборища. «Побежал списки сверять», — горько усмехнулась про себя.

— Что есть любовь? — и опять недоуменные взгляды, все замерли.

— Это средство познания истины внутри себя.

— Но кто сегодня не страшится себя? Мы только и делаем, что со всех ног бежим от себя, придумывая дела и заботы на каждый день. И в выходные не знаем отдыха, и рады этому. Мы радуемся любой занятой минуте!

— Нуждается ли любовь в форме? Если да, то природа ее неизвестна. Человеческая форма противопоказана любви. Заключив в себя любовь, человек насилует ее и, в конце концов, убивает. Хладнокровно и безнаказанно. В этом величайшее достижение человечества. В свободе убить любовь!

— Почему мы так много говорим о любви и так мало желаем ее? Истина требует уединения и дисциплины духа. Нам же нравятся многолюдные площади и повозки шапито.

— Кто мешает нам любить? Мы сами! Нам не нужна истина, живущая внутри! Нам нужны фетиши и Боги, говорящие о любви к истине. Мы любим их больше истины, живущей внутри нас.

— Мы спрашиваем себя, что хотим больше всего и отвечаем — уверенности в завтрашнем дне, спокойствия и комфорта. Мало найдется смельчаков, добровольно пожелавших себе непредсказуемой Стихии и Великой трагедии.

— Иногда для развлечения, или скуки ради любим пощекотать себя острым лезвием, но ровно настолько, чтобы в итоге все-таки остаться в живых. А как гордимся несколькими капельками крови, потерянными в перепалке с самим собою: И этот маленький accident называем большой человеческой страстью:

— Зачем все это? К чему? — вмешалась полная женщина и застенчиво тронула Мартину за локоть, — что вы хотите?

— Освободить любовь от себя! — крикнула Мартина и, словно проснувшись, опять увидела перед собою угрюмую, молчаливую толпу, трепещущие флаги, а на заднем плане, на краю бульвара, желтое лицо Толика. Он брел, подметая асфальт, полами длинного и толстого, не по сезону, пальто. Ей вдруг стало стыдно, что напрягла публику частной проблемой, и, тыча мегафоном в живот красивой даме, начала быстро, невпопад извиняться и продираться к выходу. Но толпа не сразу расступилась, а отхолонув в одном месте, загустела в центре. Красная от стыда, Мартина стучала кулаками кому-то в грудь, умоляя выпустить ее, и снова униженно просила прощения.

— Ты из театра, роль что ль играла? МХАТ через дорогу, — заржали вдруг хором и в миг расслабились, найдя подходящее объяснение.

— Из театра, конечно из театра, — обрадовалась и Мартина.

— Ты вроде баба, а сиськи-то где потеряла? — смеялись уже все, смеялась вся улица, смеялась в слезах Мартина, тискаясь к выходу. Ее щупали множество рук, сверлили глазами, как диковинное животное, и ржали, ржали, в припадке веселой истерии, забыв обо всем и прощая ей странные слова.

Толика она не встретила, хоть бежала бегом до подземки. Упав без сил на лавку, уже на платформе, снова сжалась от стыда, и спрятала лицо в ладонях.

— Ну, что за дура, — шептала она, — кой черт меня понесло, разве они поняли? А Толик? Он поймет? Не поймет. Рано к нему идти. Испугаю его.

И дождавшись первого поезда, поехала домой.

Вечером Галька обмотала шею шарфом, все еще надеясь, что к утру голос восстановится. Он пропал внезапно. В полдень она открыла рот и не смогла выдавить ни слова, ни одного звука. Борис, будто вовсе не заметив этого казуса, продолжал вести себя, как ни в чем ни бывало. Он и так отлично понимал ее: бойко и без задержки отвечал на немые вопросы, ни в чем не входя в противоречие с ее собственным мнением. Галька была потрясена. Еще часа через два она обнаружила, что Борису тоже не обязательно говорить вслух. Сквозь раздражающие шумы, будь то льющаяся из крана вода, крики с улицы, звон посуды стали прорываться едва различимые, странные звуки, напоминающие его голос. Вот он спросил ее о чем-то более ясно, она поняла и быстро ответила, спросила сама и тут же получила ответ. Борис в это время стоял на балконе, спиной к ней и молча курил. Обалделая и обескураженная, она кинулась к нему.

— Почему ты волнуешься?! — громко остановил он ее у входа, — не бойся, это алхимическая реакция — превращение одного в другое.

Сам он при этом отчаянно дрожал.

— Что? — закричала она глазами, — повтори!

Борис не выдержал и заплакал. Галька взяла его за руку, повела в комнату.

— Сначала голос, потом все остальное:, - сквозь всхлипы различила она.

Не желая верить услышанному, заметалась по комнате, переворачивая все подряд, швыряя мелочи с места на место. В последние дни Галька, предвидя скорую разлуку с Борисом и объяснение с Лиданькой, словно с ума сошла. Толком не зная, что делать, твердо решила умереть. Она не отходила от Бориса ни на шаг, но главное — половые акты, что поначалу будоражили кровь и сопровождались душераздирающими воплями, неожиданно начали приобретать совсем иное качество. Галька, по-прежнему, с радостью принимала член внутрь и сотрясалась с Борисом в беспрерывных спариваниях. Но три дня назад ей причудилось, что она сама водит по себе членом, что у члена нет хозяина, а Борис погружен в нее всем телом, так что, пощупав его за спину, встретила собственные соски: «Что ж, я сама себя ебу?» — испугалась Галька. Мысль эта задержалась на секунду, не больше, но она ее запомнила.

Сегодняшнее же происшествие с голосом и мутное пророчество Бориса совсем выбили ее из колеи. Галька была практичной: «Что значит один голос на двоих? И что это за ужасное превращение — из двух живых людей выйдет один? Никогда такого не слыхала. Наоборот, все только и мечтают, что из двух третий получится».

— Странный какой-то, — подумала она, укладывая Бориса в постель и подтыкая с краев одеяло.

— Если бы так, Галина, — горько ответил тот, — думаешь мне не страшно? Да во мне сейчас твоего, бабьего, уже больше, чем в тебе моего!

— Молчи лучше, поспи, после поговорим, — приказала она мысленно.

Он согласился.

— Ну, ладно бы голос, — думала Галька, поглядывая на улицу, — на это я пойду, он меня и без слов понимает, но все остальное? Бред какой-то.

Нечесанная, в колтунах собака спала на тротуаре под окном, вон сосед, уцепился за куст, да все равно не удержался, упал на землю. Старухи клюют носами на лавке. Тишина.

— У всех людей, как у людей:, - но тут же задумалась о другом. Галька наверняка знала, что с Борисом ей теперь не расстаться и с Лиданькой не поделить. Как назвать чувство, что налетело, словно ураган? Любовь? Маловато, здесь было что-то большее. Она чувствовала, что стоит на краю пропасти, и ничего человеческого в этом ощущении не было. И птичьего тоже. Ах, если бы от птицы чуть-чуть, почистила перышки и вспорхнула, с облаками смешалась, в небе вольно! Нет, никуда ей не взмыть, впереди только падение и жуткий колодец, глубокий, до конца не долетишь.

Заглянула в комнату, Борис уже спал.

Галька много дней не выходила на улицу, а сейчас вдруг захотела.

«Интересно, — внезапно подумала, направляясь в сторону торгового центра, — Бог видит нас?! Надо у Бориса спросить».

Не встретив никого, прошла несколько кварталов и спустилась по ступенькам в прохладную, прокуренную пивную. Раньше Галька любила бывать здесь, со многими перезнакомилась. Вот и сейчас, едва ступила на порог, подняла руку, приветствуя собравшихся. Люди все были интересные, с собственной историей. Гальку заметили, и она подошла к столику. Указала на горло, дескать ни о чем не спрашивайте. К несчастью ближнего здесь относились с неподдельным состраданием, все полезли с советами.

— Без тоста будешь? — спросил мужчина с пустым лицом, подливая водочки в кружки.

Галька кивнула.

«Хороша я была бы, если б к тому же еще и не слышала», — глотнула и поплыла. Ей показалось, что восстановился голос, и она хотела ввязаться в беседу об оргазмах, что затеяли друзья, но скорбно поняв ошибку, осеклась. За спиной говорили о том же самом, а впереди какая-то баба орала, что сразу кончит, если ей нальют без очереди. У стойки шумели в ответ, если она даже сто раз кончит, пива ей не видать. А вошедший с улицы мужчина удивил Гальку своим членом, что держал нараспашку, направляясь к бабе. И та, увидев его, что было силы заголосила: «Погоди немного, дай горло промочить!» Все заржали. Но очередь наклонилась, отделив бабу, и кто-то сунул ей кружку. Видать все образовалось, потому что через минуту об этом маленьком происшествии забыли. И опять принялись об оргазмах. У Гальки голова шла кругом, и оргазмы ей мерещились то маленькие, как горошина, то огромные, то на столе, то под столом. И от того ли, что выразить себя не могла, рассмеяться, как все или обратить в шутку, засаднило сердце. Потом вдруг подумала, что это над ней издеваются, что у нее все написано на лице, и про Бориса известно, что забрала его у Наташки к себе в постель и не вылезала оттуда до сегодняшнего дня. «Ну что вам за дело?» — хотела прикрикнуть, да не смогла. Ей ли в такую минуту молчать?! Сейчас бы всех поставила на место, хоть бы и до драки дошло. Но тут же опять подумала: неспроста голос пропал, верно рассказывать о том, что у них с Борисом приключилось не надо, все равно никто не поверит. Так и стояла она со своей тайной, мутно уже наблюдая за всеми. Дорогу домой помнила плохо, и сразу повалилась на кровать рядышком с Борисом. Ей казалось, что они качаются в лодке. Она в легком, летнем платье, а он напротив — машет веслами. Жилы на шее и лбу напряглись от усилия, когда весла таранил в воде. Галька ни разу не задумывалась, красив ли Борис, времени думать об этом не было, такой захватывающей была их жизнь, а сейчас вдруг пригляделась и решила, что красивее никого не встречала. Она встала и сделала шаг. Борис, бросив весла, вцепился в борт. Галька, пьяная от восторга, что они одни, что солнце яркое, что платье прозрачное, и все мелочи притаились вокруг, еще раз шагнула и упала к нему на колени, обвив шею руками. Словно наяву, почувствовала, что он ответил, жарко задышал в ухо и боится выпустить ее хоть на мгновение. Изо рта несло перегаром, но Галька, не смущаясь, соскочила с колен, схватила член губами и погрузила в себя. Без цели плавали они на середине озера, явив для окружающих, случись им быть поблизости, странную картину. Борисик легонько толкнул ее, и она открыла глаза.

— Пора, раздевайся.

Галька поднялась с кровати и замотала шею шарфом. Посмотрелась в зеркало, поправила волосы левой рукой.

— Куда пора, Боренька? — спросила губами.

В комнате вдруг стало совсем темно. Галька ощупью вышла на балкон, и внизу тоже ничего не видно. А тишина, какой не могла припомнить. Страшно. Так вот она — бездна! Обернулась в комнату и опять спросила.

— Куда мы, Боренька, что с нами станет?

— Не спрашивай ни о чем, не знаю. Знаю только, что пора.

Они стояли друг против друга.

— Ты королева, Галина, — заговорил Борис торжественно, — белая королева, в царство твое, возьмешь ли меня?

— А то как же, куда ж я без тебя, да и не положено королеве одной?! — Галька прыснула в кулак. Она с радостью поверила бы, что Боренька спятил, мигом вызвала бы перевозку и сама с ним поехала, пусть в дурдом, но лишь бы вместе и лишь бы закончился этот странный день, что пронизал ее под конец до костей. Боренька потянул ее за руку на кровать, и она упала, не зная толком, то ли плакать, то ли смеяться. На мгновение засомневалась, а тот ли он, о ком мечтала всю жизнь втайне от Лиданьки. А что, как не тот? Тогда к чему эти мучения? Она прислушалась к себе. Было тихо, как на улице. Казалось, сердце тоже остановилось. «Может я уже мертвая, как узнать наверняка? И что есть я? Мысль? Порыв? Дуновение ветра? Или может быть, пугающая тишина — это тоже я? Вот и Боренька затих», — Галька мелко задрожала. В одну секунду пробежав всю свою жизнь, чуть не всплакнула от горя, что ничего не поняла, ничего не открыла.

— Боренька, — взмолилась она, — может никуда не надо, давай здесь останемся, в выходные за город съездим, на лодке покатаемся, я во сне видела, а?

— Разве это теперь от нас зависит?

— От кого же, Боренька?

— От хозяина.

Галька аж подпрыгнула, но Борис не заметил.

— Мы уже невольны распоряжаться, раньше надо было:

— От Бога что ли? Так и скажи, а я тебя хотела еще давеча спросить, он видит нас?

— Таких, как мы есть, не видит, но иных, которых сами боимся — видит.

Галька задумалась. Ей и самой не верилось, что каждый ее шаг кем-то учитывается и куда-то причитается, от чего-то отнимается, а к другому складывается.

— А какие мы, которых он видит? К примеру я?

— Видит, какая ты в любви самоотверженная, себя не жалеешь, телом не гордишься, а вроде, как похерила его. Не ешь, не пьешь толком:

— Хорошо ты со мной говоришь. Жалко, что сам мало знаешь, не можешь научить.

— А ты не думай ни о чем, просто подчинись.

— Чему, Боренька? Страшной тишине?

— Пусть тишине, это лучше, чем ничему.

— Скажи, а что тебе я? Почему я? Красивая что ли?

Боренька сильно подвинулся и опять, как тогда, наполовину въехал в нее телом.

— Может и красивая, не в этом дело, мало ли красивых? В самый первый раз, при Лиданьке, ты пробудила смутное воспоминание, что так и должно быть — я в тебе, ты во мне. Я не задумывался, какая ты, наверное, хозяйка дрянная, мать вряд ли из тебя получилась бы. Ты зажигательница Огня! Лиданька, уверен, тоже. Поэтому вы были вместе.

Ревнивое чувство шевельнулось в Гальке, и она чуть не выдала юшошескую тайну, но вовремя прикусила язык. «А что, если все наваждение? Лиданька приедет и развеет его».

Борисик все более и более влезал в нее. Она щупала ступней простыню, боясь приподнять голову и посмотреть вниз. Ей чудилось, что там творится нечто невообразимое. Наткнувшись на скомканную ткань, дорисовала страшную картину тотального Боренькиного исчезновения. Вот он ступил ей на ногу и скользнул внутрь, как в хорошо разношенную калошу. Она пошевелила пальцами, уступая место. И с другой стороны подвинулась. В бедрах стало тесновато. Она поинтересовалась, как бы между прочим, как он намерен распорядиться членом?

Борис усмехнулся.

— Тебе доверяю, хоть до смерти жаль расставаться с ним.

Его лицо все еще было рядом, и Галька расстроилась, что видит его последний раз.

— Не плачь, — успокоил Борис, — у нас будут другие лица, эти мы здесь оставим.

— Какие? — заволновалась Галька, — красивые?

— Необыкновенные, — он крепко обнял ее и поцеловал в губы.

Она опять встревожилась о члене и полезла рукой между ног. Теперь член уже принадлежал ей. Глубоко войдя корнями внутрь, напоминал дерево. Галька сжала ноги, примяв ветви, и погладила ствол.

— Жаль, что он растет вниз, его пышная крона могла бы укрыть в своей тени многих путников, — поделилась с Борисом.

Но повернув голову обнаружила, что она одна. Ей опять стало страшно. «Дальше что?» — лихорадочно заметалась мыслями и попыталась встать, но не тут то было. Локти уперлись во что-то твердое и холодное. Потолок упал к самому лбу, и сдвинулись стены. «Ах, воздуху, воздуху», — крикнула, но никто не услышал зловещее шипение. Галька заскреблась в потолок и застучала пятками в пол. «Кто-нибудь, помогите! Да что же это такое?!», — бесилась еще долго. Вдруг сквозь узкую щель в потолке разглядела знакомые лица. Но никто и не думал ее выручать, напротив, постояв над ней секунду, другую, принялись швырять землю, которая тут же забила пусть маленькое, но окошечко в ускользающий мир, и плотная тьма окутала странное помещение. Галька в ту же минуту рванула напролом, будто точно угадала цель. И мрак внезапно расступился вокруг небольшого, в несколько взмахов, озерца. В центре, на одном месте, кружилась лодочка, весла, словно плети, болтались по бокам, а в в лодочке, занимая ее всю целиком, стояла странная фигура. Ни мужчина, ни женщина. Нечто среднее. Сквозь прозрачную декольтированную распашонку, глядели вишневые, напряженные соски. Галька разинула рот и тихо присела на берегу. Фигура медленно раскачивалась вверх-вниз, в поклоне утопая в кроне раскидистого дерева, что росло у нее между ног. С берега его можно было принять за эрегированный кверху член. Стояла послеполуденная жара. Внезапно возбудившись, предвидя небывалое соединение, Галька кинулась в воду. Не ощутив прохлады при погружении, быстро, словно вихрь или мысль, оставив дрожащий воздух позади, достигла центра и приласканая тенью, закачалась вверх-вниз, вверх-вниз, вверх-вниз.

IV

Толик готовился к убийству Лиданьки. Неискушенный в таких делах, переворошил кучу судебной литературы, останавливаясь на ошибках, которые совершали все преступники без исключения. Не чувствуя за собой никакой вины, он не хотел попадаться, а тем более быть осужденным. За что? Свой случай считал простым сведением счетов. Ведь вред, нанесенный ему Лиданькой, как ни прикидывай, был несравненно большим. Обратился и к художественной книге. Очень понравилась одна. И хоть речь шла об ином убийстве, Толик нашел много общего со своей целью. Разве не предвидел он в будущем хороших дел?! Разумеется предвидел и много думал об этом! «Только счастливый и свободный человек способен созидать. Раб, пленник — нигде и никогда», — подбадривал себя. Особенно полюбился ему пассаж, когда герой книги говорил к тем, кто имеет право переступить через убийство. То, что он один из этих людей, Толик с некоторых пор не сомневался ни на минуту. Это открылось внезапно и больше не отпускало. Теперь он выходил гулять каждый вечер и, присматриваясь к людям, ясно видел, что они не стоят того, чтобы много думать о них. Ничтожными, копошащимися вшами казались они. Но хуже всех была, конечно же, Лиданька. Иной раз думалось, что попадись она сейчас под руку, прикончил бы прямо на улице, не заботясь о последствиях. В сердцах кричал: «Сразу стану свободным, а значит, и тюрьма на пользу пойдет. Свободному человеку все на пользу идет!» Но, остывая, все-таки склонялся к осторожности. Словом, почти все было решено в неделю. Оставались мелочи. Ему, например, не нравилось красться сзади и бить по затылку, но он пока не знал, что скажет на прощание, встретившись с глазу на глаз, как объяснит свой дерзкий поступок. Этот момент хотелось обставить особенно, чтобы она все поняла. Надо говорить в общем, а не сыпать упреками. Допустим, он выйдет ей навстречу и скажет: «Отдай член!» Толик предполагал, хорошо зная Лиданьку, что она только засмеется на его просьбу и отвернется, дальше не станет слушать. Он вспотел, продумывая речь, сокрушаясь по любому неточному предложению. В самый неподходящий момент вдруг жалел Лиданьку, и хотел напоследок не только рассказать, но и показать, что та сделала с ним, но тут же резво гнал подобные мысли прочь. Разжалобить ее не удастся. Ничего не отдаст. Еще один момент смущал — Толик никак не мог забыть слова мага об усилии души. Слова эти запомнились и покалывали изнутри, словно назойливая иголочка. Разгадать же их тайный смысл не удавалось. Несколько раз пытался получить хотя бы устную консультацию по телефону, но маг, как сквозь землю провалился. И Толик, наконец, решился!

В субботу утром проснулся; еле сдерживая дрожь, прошелся по квартире, долго стоял под душем. Оделся во все черное: «Незаметно, если кровь попадет:» Поедая завтрак, опять обратился к себе, ища поддержки: «Надо ли?» и быстро ответил: «Непременно, если хочешь жить!» За все это время он ни разу не вспомнил о Мартине, а сейчас вдруг подумал, что ей одной и расскажет. Она поймет.

Солнце быстро поднималось, день обещал быть жарким. Народ собирался за город, улица гудела, таща на себе весь груз суеты и веселья. Толик легко затерялся в толпе и, зажатый с двух сторон тетками, что болтали без умолку между собой, старался не думать о предстоящем деле. Что касается практической части, то он определил осмотреться и действовать по ситуации на месте, в деревенском доме орудия убийства валялись на каждом шагу.

Людей в вагон набилось невидимо. «Это хорошо, — подумал Толик, — не запомнят, каждый своим занят». Однако, часа через два стало посвободнее, и он заволновался: «По-городскому одет, один такой, надо было что похуже». И, увернувшись от тяжелого, изподлобья, взгляда молодой женщины, вышел в тамбур. Здесь, как всегда от ядовитого табачного дыма дышать было нечем. Толик тоже закурил и молча уставился в окно, отделившись спиной от разговора, что вели мужики. Вдруг стало одиноко и холодно: «Как перед казнью», — содрогнулся всем телом. Представил, как тихонько войдет в дом. Лиданька, как всегда, на кровати лежит, полуодетая, в потолок смотрит, на огород, наверняка, и не заглянула еще, хоть клялась, что работать поехала. Бабка, та вечно на задворках с утра пропадает. Ничего не услышит. Толик выйдет в центр комнаты, чтобы мать его заметила.

— Приехал, случилось что? — потянется лениво.

— Разговор есть, — ответит ей.

— Ну?

Толик споткнулся. В этом «ну», произнесенном без интереса, словца ради, Лиданька была вся. «То то и оно, — сжался от ненависти, — что слушать будет в полуха, всем видом выдавая превосходство. Допустим, он заговорит о кастрации, точнее о духовной кастрации и что? Она посмотрит с удивлением, зачем с пустяками приехал, начнет нетерпеливо оглядываться, похлопывая себя по бокам». Толик кинется и придушит слегка, что б поняла, что пустяки закончились, и жизнь ее, начиная с этого мгновения, очень коротенькая, длиною всего в несколько слов, должна вместить годы, прожитые вместе. Сидя сверху и вдавив ее в матрац (времени очень мало, счет на секунды), скажет, зачем приехал, скажет о неизбежности жестокого для себя выбора между жизнью и смертью, где нет места морали. Скажет, что его путь — это путь жизни: И цена этого пути чрезмерно высока для обоих, но придется раскошелиться. Он вдруг ясно почувствовал, как с последним вздохом Лиданьки, последний раз выдохнет сам, и тут же, сквозь мгновенную смерть, пробудится для иной зари, освещенной новым солнцем свободной жизни. Эту жизнь в деталях различал пока неясно, но что она, блистательная и бесконечная, рвущаяся к горизонту и ввысь, знал твердо, как химическую формулу только что открытого металла. Так вот о какой смерти и какой жизни говорил маг! В задымленном тамбуре Толик, наконец, вполне уверился, что игра стоит свеч и, вспомнив книжного героя с его неясной мечтой, ради которой пришлось пойти на большое преступление, простодушно усмехнулся. Нет, его цель — Великая (что может быть больше истинной жизни?), а значит, и зло в отношении человека ничтожного и вредного допускал великое.

Теперь страх исчез, и голова прояснилась, он верил, что после будет смотреть на все другими глазами, иначе, в большой радости. О раскаянии не заботился вовсе, но много думал о сокрытии преступления, перебирая мелочи, о которых в спешке надо помнить. Следы борьбы уничтожить, подушку под голову, как лежала положить, рубаху одернуть, половики разгладить и незаметно выйти.

Двери разъехались в разные стороны, и Толик увидел знакомую станцию. До деревни полем километра три. Тропинка одна, не разминешься, если кто навстречу пойдет, да и видно издалека, поэтому свернул в обход, большим крюком вдоль леса. Солнце жарило вовсю. Показалась река. Вот она вильнула за поворот. «Сейчас разольется пошире, — вспомнил Толик, — природа способна разжалобить, ладно бы буря началась, или дождь хлынул, а то все стелется книзу, будто прощения просит или умоляет о чем». Деревню обошел задами. Никого, словно вымерли, только собаки тявкали изредка. Сквозь дырявый забор увидел бабку: как и предполагал, она на четвереньках, возилась у кустов, ощипывая листочки, поеденные жучком. Сердце дрогнуло, как представил, что уже после всего она зайдет в дом и кликнет Лиданьку, прошаркает на кухню и оттуда забурчит на дочь: «Хоть бы что сделала!» Отломит хлеба и снова пойдет на двор, по дороге заглянет в комнату. Увидит, что та лежит с закрытыми глазами, подумает, спит. Когда спохватится? Только к ночи, он уж домой вернется, и известие о смерти матери примет сам. На него не подумают.

Бесшумно отогнул доску и пролез внутрь, задвинул на место, вдруг кто мимо пойдет, увидит и крикнет бабке, запомнят потом, когда разбираться начнут. Толик действовал осторожно, стараясь ничего не упустить из виду. Прячась в кустах пошел к дому по твердой сухой земле, чтоб не наследить, а у крыльца, схватив тряпку, оттер ботинки от пыли, на всякий случай. Внутри было тихо, только часы на кухне еле слышно тикали, воздух в открытом окне дрожал и прятался в занавесках. Толик на цыпочках вошел в комнату. Встал в дверях, опять прислушался. Из спальной ни звука. «Так и есть, лежит, в потолок смотрит», — держась за стенку, медленно, чтобы половицы не скрипели, двинул туда. От небывалого напряжения тряслись колени. Осторожно просунул голову — кровать аккуратно застелена, ни морщинки на покрывале. Замер и еще раз заглянул, никого, просунул голову глубже, чтоб всю спальню видеть — никого. Толик совершенно ошалел. «Где же она? На огороде не было». Для верности спустился в подвал, окном выходящим на зады. Бабка, по-прежнему, не разгибалась над кустом. Снова поднялся в дом, обшарил все закутки. «Что за черт?!» — только сейчас обратил внимание, что и вещей Лиданьки нигде не валяется, ни чемодана, ни платьев, ничего из ее дешевой бижутерии. Открыл шкаф — бабкино единственное выходное платье. Все еще не веря смутной догадке, кинулся из дома, потихоньку пробрался к соседкиному окну и глянул внутрь — Лиданька, если не спала, часто сидела здесь — но и там никого не было. Опять рванул к себе, уже не заботясь ни о чем, тщательно прочесал все вещи, никаких следов, влетел на кухню — на столе одна кружка, бабкина, большая, в крупный цветок, со стертым с одной стороны краем, Толик с детства помнил, бабка никому не разрешала к ней прикасаться. «Т-а-а-к! — к такому повороту он был не готов и потерянно сел на табурет, — может в город уехала, разминулись в дороге. Что, что делать?» — он не внял облегчению, что заползало в груди, как паук, а порешил возвратиться немедленно, перехватить у дома, хитростью завлечь в подвал, начал даже предлог придумывать:

— Вот тебе раз!

Толик вздрогнул и невидящим взглядом посмотрел на бабку, что стояла в дверях и улыбалась во весь рот. Минуту смотрел, не говоря ни слова, а потом соскочил и понесся из дома.

— Ты чего? — закричала та, выскочив следом на крыльцо.

«Надо у нее все выпытать, задержусь ненадолго», — подумал и остановился.

— Где мать, когда уехала? — повернул он навстречу.

Бабка медленно сползла на ступеньки.

— Не было ее:

— Как не было?! Послезавтра две недели будет, как уехала, — проговорил скороговоркой Толик, но, глянув на трясущиеся бабкины губы, понял, что она не врет, и Лиданька не приезжала.

— Ускользнула, — он присел на крыльцо, — почувствовала. Но каким образом, что за сила в ней?

— Ты о чем? — бабка потихоньку приходила в себя.

— О матери, — в каком-то забытьи рассуждал сам с собой. Встал и пошел за дом. Бабка направилась туда же.

— Что делать будем? — резво поинтересовалась она иным, уже лишенным всякой тревоги за дочь голосом.

Толик уставился на нее, будто что-то страшное почудилось ему. Бабка очень напомнила Лиданьку. Такая же кругленькая и коротенькая, тот же, по-мужски хорошо поставленный голос, та же уверенная поступь, да и глаза все те же, юркие и похотливые, прикрытые белыми ресничками. Она потянула руки и прижалась к нему, обхватив за плечи.

— Ну, здравствуй наконец, давно тебя не было.

Толик оледенел от осознания нескончаемого женского порока.

— Вот, значит, откуда все ниточки вьются! Из этого дома, стало быть. Гнездо скорби, сорной травы, что плодится без толку, и, подхваченная ветром неистовой и безумной страсти, кидает свои семена повсюду!

Он резко отстранился, с ненавистью почувствовав, что начинает возбуждаться. Схватился за голову и завыл по-волчьи.

— У-у-у-у-у! — желая бабке мгновенной смерти от сердца или сосудов в крошечной голове прежде, чем приведет в исполнение свой чудовищный план.

— Играться вздумал, вот дурачок. А что это у тебя там, гостинцы? — бабка, сияя, стояла рядышком и указывала на вздувшиеся спереди брюки.

— А то как же, как без них-то?

Он оглянуться не успел, как опутанный сетью ее льстивых и манящих улыбок, встрял в непролазное болото бабьих капризов и желаний. Совершенно не помнил (словно густой туман опустился на землю), что произошло следом и очнулся лишь от оргазмических пульсаций тела. Увидел, как бабка тут же отлепилась и повалилась рядом у ног, застыв в нелепой и неудобной позе. Косынка сползла на шею и болталась удавкой. Осторожно обойдя ее, заглянул в лицо. Остановившиеся глаза устремились к небу, и дьявольская ухмылка исковеркала губы. Быстро поправил юбку и посмотрел вокруг. Никто не видел их — пушистая яблоня оградила мрачную сцену прощания от посторонних глаз. Он застегнул брюки и, прячась у забора, двинулся к лазу, оглянулся напоследок — бабка лежала, раскидав толстые ноги между грядок, слабый ветерок шевелил подол и трепал волосы. Толик застелил доску в заборе и пустился бегом к лесу, надежному хранителю всех человеческих тайн.

— Что будет? — не сбавляя шага в лихорадке думал о случившемся, добрался до станции и вскочил в первую электричку, — кто виноват, что она умерла, разве ее смерти хотел, направляясь сюда? О ней и не думал вовсе, — сутулился на лавке, повернув лицо в пол.

Розовое солнце повисло у верхушек деревьев. День клонился к концу. Завершая маленький круг, полный криков, предательств, детского лепета и юношеской застенчивости, подло оставил Толика один на один с самим собою. И тот, с ужасом взирая на башмаки, чувствовал, как черный и холодный континент бросает свой якорь в сердце. «Где начало новой жизни, где ее светозарный луч? — сходил с ума от подобных вопросов, — если я такой же, как утром, вчера или неделю назад, то не переступить ни бабку, ни мать, не прыгнуть высоко, чтоб оттуда все с ноготок показалось». Ни малейшего шороха внутри, кроме свинцовой тяжести удушающих человеческих рук. Неожиданно навернулись слезы и брызнули на пол. Вмиг набежала большая лужа, в которой, как в исковерканном зеркале увидел себя мокрой курицей, жмущейся на шесте. «Но и мокрая курица поутру несет золотые яйца!» — дико посмотрел по сторонам и направился к выходу.

Добравшись до дома, не раздеваясь, лег на кровать и закутался в одеяло с головой. Бабка заскакала, как блоха, стоило закрыть глаза. Скорчила ужасную гримасу и крикнула: «Поймал негодяй! Ну-ка, сейчас попробуй!» А через секунду вдруг появилась в обнимку с Лиданькой. И заплясали прямо под веками, обе в белых платьицах и венками на голове. «Выдержу ли?» — в который раз взвыл Толик. Бабка начала заваливаться, и Лиданька ругалась, не поспевая в такт неслышной мелодии. Но та не слушалась и, вырвавшись, упала на землю, дернула несколько раз ногами и замерла. Лиданька теперь кружилась одна, старательно выводя па. Словно послушная ученица, заучивала движения наизусть, с одного и того же места, интересного и трудного. Но непременно сбивалась и начинала вновь; потная от старания, однако, не сдавалась. Вот она в уголке глаза делала фигуру и спешила в центр. Кивнув кому-то, прыгала кверху и больно приземлялась, растопырив ноги. Что-то мешало ей. Толик не понимал, снится ему это, или танцовщица на самом деле выбрала его в живые свидетели. Он ополоумел, наблюдая ее тысячу раз. Неожиданно сцена опустела: раз взлетев, Лиданька под тяжестью своего веса не упала, а осталась болтаться в воздухе. Толик теперь видел только белые туфельки на острых каблучках. Он обрадовался, что, наконец, прекратится этот спектакль, играемый непонятно для кого, вскочил со своего места и яростно подтолкнул Лиданьку снизу. Страшный треск невидимых рвущихся нитей оглушил его, и Лиданька, скинув на прощание туфелек, в тот же миг исчезла из виду. Туфелек, покружившись, как перышко в воздухе, утонул каблучком в зрачке.

Толика ломало. Острая боль, перекрывая дыхание, пеленала с ног до головы. Совершенно без сил выглянул из-под одеяла. Лиданькин туфель валялся рядом с подушкой. Он схватил его и швырнул в стену. Удар раздался спустя несколько минут. Толик опять высунулся. Откуда-то издалека слышны шаги, еле различимые, но все отчетливее и отчетливее. «Вычислили!: Ничего не скажу, главное, про мелочи не забыть, все на мелочах попадаются:, - Толик накрылся с головой, обратившись в слух, — скажу, спал весь день. Докажут? Пусть, посмотрим».

Шаги, наконец, замерли где-то у изголовья кровати. Толик ждал, крепко закрыв глаза. Никакого движения. Прошло много времени. Не выдержал и осторожно отогнул край одеяла. Кто-то шарил у письменного стола. Толик чуть приподнялся.

— Чего ищешь?

— Лампу. Ничего не видать.

— Слева, — удивился, услышав знакомый голос. Лампа, наконец, зажглась. Так и есть — Котов, собственной персоной. В пиджаке на голое тело.

— Я звонил тебе! — Толик не мог скрыть радости, — много раз:

— Знаю, — оборвал тот резко, — где стаканы?

— Сейчас, — Толик быстро сбегал на кухню.

Котов поднял с пола туфлю.

— Отлеталась, значит?!

У Толика опять стало черно внутри, и взор его потух: «Откуда знает? Невероятно!»

— Хочешь постичь непостижимое? — Котов разлил по стаканам.

— Хочу, чтобы боль прекратилась.

Выпили. Котов все еще разглядывал туфельку.

— Боль чувствуешь, как человек или по-особому?

Толик чуть не расхохотался в ответ.

— Чудак ты, Котов, говорю, все болит и сверху и изнутри, будто били много часов подряд. Ты лучше скажи, где он, свет-то? Жду его плена.

Толик видел, что Котов менжуется, что-то скрывает, готовит что-то.

— Сейчас в тебе тьма, — зашелся тот в полупьяном кашле, а, успокоившись, заговорил снова, — потому что точишь себя, как червь. Выманить ничего наружу не можешь. Все образами мучаешься. Оставь их, откуда пришли, не тащи за собой. Иначе, все напрасно.

— Легко сказать:, - и, вдруг, вспомнил книжного друга, что изнахратил себя после преступления мыслями и страхами перед людьми и Богом, — тем же путем иду, тем же! Но как иначе?!

— Вот именно! Если вспомнишь конец, то увидишь, никаким путем он не пошел, человека в себе только утихомирил, свои чувства и страсти. У тебя иной путь!

— Опять загадками говоришь?

— Напрягись, сделай милость. Замахнулся на высокое, а все норовишь обратно скатиться. Не до человеков тебе сейчас, себя буди! Себя преодолей, порадуй меня!

— Страшно! А вдруг там нет ничего, Котов? Шагну, а там пусто. Сам-то, небось, не был, а пихаешься!

— Был, не был, откуда тебе знать, не обо мне речь, о тебе!

Толик измучился, приглядываясь к Котову. Лампа ярко горела, но тот в тени держался и защищался от света рукой.

— Я бабку убил, — вдруг выпалил Толик и замер, хотел слова на лету поймать, но успел.

— Опять не о том говоришь, не слушаешь меня. У тебя был выбор?

Толик вспомнил, как прыгнула на него бабка, заинтересовавшись чем не следовало, и твердо ответил.

— Не было.

— На том и порешим. Ты полежи пока, я за другой сгоняю, — и тронул лампу, погасил, прошел мимо, ничего не задев, ориентируясь в темноте, словно кошка.

Снова стало страшно, хоть ори. И опять Толик заполз под одеяло, зуб на зуб не попадал. Долго лежал, пытаясь унять дрожь. Котов не возвращался. Черный континент выплыл из сердца, словно из тумана и превратился в мрачные, зловещие горы, такие высокие, что и, задрав голову, вершин не увидать. А то в просветах меж скал мерещились истоптанные грядки, на одной цветная косынка, связанная жгутом, на другой надкусанный ломоть хлеба и стопка водки рядом. Толик озверел от призраков и, чувствуя, что внутри что-то ломается, что-то жизненно-важное скрипит и тянет из последних сил, выполз наружу. На полу чуть белела брошенная туфелька. Сгиб под каблучком походил на резкий горный поворот. Будто и вправду ощутил сырое дыхание камня и тяжесть подъема. Тропинка за поворотом вдруг забрала еще круче. Вертикальная, без края и конца, едва поместилась на пике пропасти. Упав на колени, Толик пополз ничком. А то вдруг вставал и двигался почти без усилий, легко и весело. Но это редко случалось, в основном ползал. Один раз услышал шум снизу, и, приблизившись к краю, заглянул туда. Далеко, далеко, на самом дне бушевал Котов, ломясь в какую-то дверь.

— Нинка, — донесло эхо со всех сторон, — дай, кому говорят!

— Ничего не дам, ночь на дворе, ишь фокусник, с вечера бери.

— Кто ж загодя знает, сколько надо?

— Ты? Да не знаешь?!

— Открой, Нин, Христом Богом прошу:

Маленьким Котов смотрелся сверху, маленьким было его желание, хоть и тревожило эхом все вокруг. Толик усмехнулся: «Перепрыгнул Котова, а ведь каким великаном гляделся он еще совсем недавно!»

V

— Любовь, — будто в бреду металась Мартина по квартире, рассуждая сама с собой, — это тебе не боль, а болища, не спектакль, но драма. Как я раньше жила? Зачем столько времени без нее?!

Она сорвала повязку с груди и потрогала розовые шрамы. Подскочила к зеркалу.

— Бедра, ноги, куда это все? Разве живет любовь в них? От Бога, говорите. Ноги? От Бога? — крикнула отражению, — плевать хотела на этого Бога. Сама им стану, если надо, и перекрою все по-своему!

Она опять забегала из угла в угол, недовольная собой, обращалась к наболевшему: «Преодолеть смерть! Через растворение тела смерть преодолеть!» — такая задача казалась теперь по плечу, да и другого выхода для себя не видела. Она вполне сознавала, что, по-человечески, страшным будет ее конец. Но вглядываясь в будущее, без растворения, расценивала жизнь, как сокрушительное поражение.

— После меня любовь останется! А значит и я сама, потому что я и есть любовь, нет больше во мне ничего такого, из-за чего горячиться.

Обращаясь к прошлому, стыдилась себя. В слепом тщеславии стать чем-то значительным, стала ветеринаром. Толика, напротив, вспоминала с благоговением.

— Что было бы со мной, не случись этой встречи? Соглашаясь на такую жертву, разве ему одному пытаюсь угодить? Неправда, — восклицала, озаренная пониманием сущих вещей, — себя к небу вознесу, сама, своими руками! Никаких Богов не надо, никакой веры, все сама сделаю!

Набегавшись вдоволь по квартире, позвонила матери и сказала, что надо увидеться. Та пробурчала недовольно и бросила трубку.

Веселье было в самом разгаре, когда Мартина постучала в дверь. Мать, как всегда неприбранная, растрепанная, словно только что из постели, выплыла на порог.

— Проходи, коль пришла, — и сразу скрылась в комнате.

Из гостей за столом сидели двое незнакомых мужчин средних лет, и соседка по этажу, тетя Вера. Мартина разозлилась, что поговорить с матерью с глазу на глаз не удастся, но тут же оттаяла, увидев гриф гитары у стола и крупную татуировку на руке одного из гостей: «из этих, не изменяет мать себе, молодец!»

— Знаете ли вы, милая барышня, — обратился к Мартине татуированный — какой день сегодня?

— Суббота, завтра воскресенье, — ответила она беззаботно.

— Ни черта себе!

Все непринужденно и весело засмеялись. Обстановка разрядилась.

— Дочь моя, Маринка, знакомьтесь, — мать ухаживала за гостями, смотрела, чтоб у всех в рюмках было поровну.

— Мариночка, хочешь песню? — спросил вдруг в татуировке.

— Затем и пришла, вас послушать, да на мать посмотреть.

Он загасил сигарету, подстроил гитару и запел красивым глухим голосом:

«Я слишком долго шел в трансцедентальных снах

И, наконец, зацвёл Виолет на моих губах:» *

Мартина замерла. Слезы набежали на глаза, как представила, что последний раз сидит здесь, последний раз видит мать и слушает песни, что ласкали слух с детства. Но в этой песне почудилось что-то необыкновенное:

— А знаешь, — не допел он до конца и зажал струны рукой, — что такое «Виолет»?

— Фиалка, — не раздумывая, ответила Мартина.

— Точно! Только не лесная, такой не увидишь нигде.

— Петь, опять за своё? — влез дружок.

— Какая же? — не терпелось узнать Мартине.

— А вот такая! — оскалился. — Страшная, темно фиолетовая, почти черная, во весь рот, вернее вместо него.

— Че мелешь? — влезла мать, — понесло, головой рехнулся после лагеря.

— Там много времени свободного было, на все думки хватило.

— Что это за цветок такой? — шепотом, словно испугавшись чего, спросила Мартина и, уже предугадывая ответ, склонила голову, чтоб никто не узнал по глазам.

— Ты зашла, и я увидел его, у тебя увидел, поэтому и запел.

— Когда же он цветет? — Мартина опускалась все ниже и ниже, бормоча уже почти в стол.

— Один раз в жизни, если повезет, конечно. Когда совсем приблизишься, на пороге будешь:

Еще минута, и Мартина сорвалась и убежала бы.

— Приехали, — опять заговорила мать, — оставь Маринку в покое, у ней еще вся жизнь впереди.

— Вижу, — татуированный опять взялся за гитару, — и не завидую, потому, как и здесь дел полно. Надо кому-то и здесь оставаться.

— Зачем? — тяжело спросила Мартина.

— За этим! — грубо ответил он, — вон мать скажет, она знает.

Провел по струнам.

— Ну, заказывай напоследок!

— Правда, Маринка, что тебе с нами? Послушай одну и иди домой, на улице темно. Нервничать буду, как дойдешь, — мать заерзала, извиняясь будто.

— Хорошо, — очнулась Мартина, — Ванинский давай, от начала и до конца!

Встала из-за стола, лишь прозвучал последний аккорд. Простилась со всеми. Мать в прихожую вышла. Обнялись, чего не бывало раньше. Мартина крепко поцеловала ее в щеку, и еще раз прижала к себе.

— Ты чего это? — мать отшатнулась в испуге, — что это у тебя здесь? Где грудь?

— Мам, в следующий раз расскажу, — Мартина уворачивалась, пытаясь скрыть слезы.

— Больна что ли? Почему раньше молчала?

— Потом, завтра.

— Сейчас скажи, серьезное что-нибудь?

— Нет, пустяки, завтра поговорим.

— С утра приходи, как проснешься.

— Хорошо, утром:, - и, не заботясь больше ни о чем, кинулась вниз по ступенькам.

У подъезда постояла немного, успокоила дыхание и пошла прочь. Наступила глубокая ночь, а она все шла и шла, не останавливаясь, не оглядываясь по сторонам. Казалось, давно должна была подойти к дому, но знакомая улочка, куда обычно сворачивала, чтобы сократить путь, не попадалась. Справа тянулся длинный бетонный забор, а слева грустные пятиэтажки. На небе ни звездочки, облаками затянуло, низко, рядом с крышами чуть оттаяло: луна тщится пробить себе путь. Ночная прохлада спустилась на землю и потянуло сыростью. Мартина ни о чем больше не беспокоилась, просто шла, куда глаза глядят.

-: Открой, Нин, Христом Богом прошу, — отлетело от стены эхо.

Уличный фонарь вырвал одинокого неопрятного мужчину, что ломился в какую-то дверь. Она махнула ему на прощание и, вдруг подпрыгнув, полетела. Словно крылья за спиной выросли, сильные, тренированные. Она увидела, как, потеряв ориентир, оступилось ее тело и некрасиво упало в канаву рядом с забором. Головой на край камня. Подскочил мужик, потянул за руку, но, почесав в затылке, отошел на цыпочках к фонарю.

Мартина, все еще не веря в освобождение от ненавистной плоти, приманку для идиотов, отчаянно кружилась рядом. Но быстро встрепенулась и понеслась дальше от нелепой ночной сцены. В последний миг, соблазненная мыслью еще раз оглянуться на свою жизнь, подлетела к дому и впорхнула в открытое настежь окно. Промчалась по комнате и притормозила у подоконника. Безжизненные, бездыханные вещи захламили пространство. Она поразилась, что раньше не замечала нагромождения этих существ, соседство с которыми может погубить даже самый сильный дух. «Как я не задохнулась здесь?! Склеп для мертвецов! Ни единой мысли, ни воли к свободе! Мертвым оставляю мертвое! Распорядитесь по своему разумению, Вы, мертвые!» И, уже спеша к неизведанным берегам обретенной мудрости, засмеялась возбужденно и радостно.

Смех ее подхватили и мгновенно переложили на музыку небесные арфы. Грандиозный, торжественный оркестр праздновал победу!

— Свободна, свободна! — дирижировала Мартина золотым смычкам, — Ах, Боги, даже если вы все умрете в один день, я и тогда не покину благословенный источник мгновений!

Пролетая мрачные, одинокие кафе, смеялась над фиолетовыми руками, подающими напитки на изящных серебряных блюдцах.

— Вам хорошо знакома тоска и скука. На обратном пути приготовьте элексир, что окрасит небо в пурпурный цвет! А сейчас в путь!:

— Толик! — вдруг дико закричала, внезапно увидев его, ползущего к вершине горы.

От неожиданности тот прилип всей грудью к камням. Пальцы, стертые в кровь и жалкое истомленное тело.

— Мартина, — он беспомощно закрутил головой в поисках ее.

— Тише, Толик, я здесь, рядом: смотри вверх, не оборачивайся, — Мартина испугалась, вспомнив, что он боится высоты.

— Так вот ты какой, — растерялась она, словно поняв и объяв его единым взмахом, — вот почему бегал от меня, ото всех:

— Что со мной, Мартина? — завопил он, — почему не вижу тебя?

— Увидишь, обещаю, просто ты ослеп от ноши, которую взвалил на себя.

Там, на вершине, прозреешь. А сейчас будь осторожней. Я не смогу тебе помочь, если сорвешься.

— Я справлюсь?

— Похоже на то.

— Ты выше меня, Мартина?

— Не выше и не ниже, я — другая! Ты же выбрал дорогу, по которой редко кто ходит, разве что дикие звери, но они не тронут тебя, потому что они — это ты. Ты в теле и духе. Ты — тело и дух!

— Хочу с тобой!

— Я твоя, Толик, надо только вдохнуть побольше воздуха в легкие.

— Какой дорогой идешь ты?

— Дорогой смерти. Я прошла ее, и я свободна.

— Свободна от чего?

— От обетов, Толик, от обещаний жить. Я больше не вьючная лошадь! Я — есть любовь! Ничего, кроме любви!

VI

Море страдало, выбрасывая волны далеко на берег. Пляжи опустели. Поднялся буйный ветер — вот, вот разразится гроза. Вольно на сердце в такую погоду!

С презрением смотрела Лиданька сверху на больные страхи маленьких людей перед стихией.

— Хочу вас всех, сразу, — кричала она морю и черному небу.

Лиданька жила весело. Всей душой привязавшись к самшитовому деревцу, каждое утро, просыпаясь, бежала поздороваться с ним. Она соорудила из его веточек небольшой гребень и подолгу, присев рядышком, расчесывала волосы, пересказывая деревцу сны. Во сне Лиданька непременно с кем-то сражалась, то с Галькой за мужика, то в очереди, чтоб пошевеливались, то насмерть дралась с соседкой по комнате, то кидалась чем-нибудь тяжелым в Толика или Мартину. Просыпалась возбужденной и утоляла жажду только вблизи деревца. Оно, похоже, также признало в Лиданьке подругу. Всё в ней было мило ему, особенно, когда та, самозабвенно предавалась вслух воспоминаниям о жизни внизу.

— Сынок вздумал меня дурить, нет, ты скажи! И эта, Галька-то, тоже Бог весть что с собой вытворила! Итак на чёрта была похожа! А сейчас? Разве можно людям на глаза показаться, на смех поднимут в таком виде.

С каждым днем Лиданька распоясывалась все больше и больше, чувствуя себя полноправной хозяйкой. Даже в походке, во внешности её появилась королевская усталость и снисходительность к окружающим вещам. Запросто карабкалась на самые крутые холмы поорать от души в небо, пихала в стороны цветы, мешавшие ходьбе, ругалась на птиц, что будили ни свет, ни заря.

— Ладно бы красиво, да складно пели, а то галдят, точно сороки!

Однажды утром Лиданька примостилась рядом с деревцем чем-то обеспокоенная. Раскинула волосы по плечам и застыла с гребнем в руке. Долго смотрела в одну точку, а потом сообщила.

— Не знаю, верить или нет. По дороге сюда Аполло встретила. За камнем сидел, казалось, будто за мной следит. Молодой, красивый. Кликнула, но он убежал.

Деревце затряслось в беззвучном смехе.

— Весело? — усмехнулась она, — Он! Точно! Не могла ошибиться. Колени полные и гладкие, как у женщины. Тело налитое, словно спелая дыня:

Деревце повалилось на бок со смеху. Пригнувшись, как бы невзначай заглянуло Лиданьке под юбку. Та шутливо оттолкнула его.

— Пень старый, а туда же.

Самшитик, увернувшись от шлепка, опять полез под юбку. Лиданька, наблюдая, как тревожится ткань, наподобие легкой ширмы, скрывшей таинство, прикинула: «Не убудет от меня! Где еще такое увидит?» Раскрылась навстречу с особым удовольствием. Деревце, сплетя ветви кольцом, тут же проскочило внутрь. Лиданька и охнуть не успела. Сотрясаемая могучей силой, лишилась дара речи. А через час, когда заговорила вновь, только и смогла вымолвить: «Уф!» Лежа в траве, осатанев от блаженства, поглаживала блеклые цветочки на сухоньких веточках. Соображала и немного сердилась: «Друг называется!», но в целом осталась довольна.

— Ладно, чего уж там, давай мириться! Скажи, если в другой раз захочешь, — она потрепала деревце по макушке, — не насильничай, не люблю этого.

Деревце лихо и радостно зашумело.

— Хоть и глубоко живешь, но понять людей не можешь, — Лиданьке не понравилась его беззаботность. В ней она усмотрела неблагодарность и, своего рода, заносчивость от легкой победы.

С этих пор, однако, не проходило и дня, чтобы не открывала для себя что-то новенькое. К примеру, заметила, что ночью деревья, влажные от росы, не такие величественные, как днем. Скинув маски, входят хозяевами в общую спальную и предаются неслыханным излишествам. Появление Лиданьки оживило их сексуальную жизнь, принятая на «ура», стала вроде верховной жрицы. Себя называла не иначе, как «Похитительница грез». Чтобы не бегать в кромешной тьме, ругаясь с камнями, которые холодными ежами расползались по тропинкам, соорудила гамак и поселилась в спальной. Днем, укрытая осоловевшей от ночных бдений листвой, крепко спала. Своего прежнего друга, самшитовое деревце, обходила стороной и, поглядывая издали, как возмущено оно ее отсутствием, злорадно усмехалась.

— Так тебе и надо!

— Непременно посвятить в наше братство. Не сомневаюсь, в душе ты уверена, что мы промышляем позорным ремеслом, — будто невзначай обмолвился старинный ротанг и назначил ночь.

Лиданька напоминала похотливую валькирию. Ее потащили на задворки и тщательно вымыли в сколоченной специально для этого лохани из молодого клена. Затем натерли неизвестной травой с кислым и неприятным запахом и листьями коки. Особенно старались между ног, так что передвигаться самостоятельно после этого она не могла. На собрание ее доставила старая, скрипучая карета, и, не смотря на то, что была глубокая ночь, Лиданька не расставалась с легким пальмовым опахалом, прячась в его тени: «Неудачное освещение, — злилась на луну, — всему придает иссиня-стальной блеск». Деревья закружили хоровод под аккомпанемент тягостной и горестной песни, которая возникла ниоткуда и исчезала в никуда. Натертый клитор походил на член. Размеры его ужасали. Лиданька упала на колени и покатилась по траве, по-царски складывая руки и вопя, что было силы: «Возьмите мое тело, возьмите всю меня без остатка!» Песня внезапно умолкла, и степенные деревья в восхищении от разнузданности человека яростно кинулись на него. Лиданька верещала, как резанная, пихая в себя, что попадалось под руку. Все шло в ход: корни и разлапистые ветви, шишки, пестики и упавшие листья, огромные грибные опухоли и даже стредних размеров стволики. Как нельзя кстати пришелся и выросший клитор. Он легко и непринужденно подавался в любую точку в отчаянии захапать и завладеть всем. Жадность Лиданьки не знала границ — первым пал родедендрон: оплакивая потухшие бутоны, отполз подальше, а следом, утратив силу, сдались и все остальные. Луна засмеялась и поменяла окраску. Начался тропический ливень, неслыханный для здешних мест.

— Говорила вам, что я — Похитительница грез! Не верили? Теперь смотрите сами! — в прыжке выпрямилась Лиданька.

У ног появилось красивое блюдо, на котором расположились чудесные вещицы — кольца и браслеты, цепи и колье, крошечные шкатулки и амулеты: На том месте, где стоял самшитовый друг, чернела свежевырытая яма. Через секунду ее поглотила вода.

— Батюшки мои, кого хороним, — хохотала Лиданька, — к чему эти мелкие жертвы? Приму единственную жертву — вашу общую волю к жизни! На меньшее не соглашусь!

Она подлетела к тису, в стволе которого было выдолблено огромное дупло, ловко вскарабкалась и устроилась на ночлег.

— Волю к жизни, запомнили? К утру что б все было готово!

— Ты гружена семенем многих из нас, — дрогнул корой тис, и муравьи прыснули из щели — кто примется в тебе?

Лиданька с силой треснула по стенке.

— Молчи лучше, без тебя разберусь! Спать хочу!

Ливень продолжался три дня. Изредка открывая глаза, Лиданька видела безрадостную картину. Деревья, вобрав в себя гекатонны воды, не двигались с места, будто пораженные неизвестной болезнью.

На четвертые сутки выглянуло солнце. День обещался быть жарким. Оправившись ото сна, Лиданька пошла гулять по развороченным просторам. Около камня вновь увидела Аполло. На этот раз он стоял во весь рост, преградив путь. Лиданька хмыкнула.

— Чего надо?

— Подрочишь мне?

Она опешила. Но тут же трезво рассудила: «Почему нет? Кто не мечтает о здоровом, резвом хуе?» Аполло ей нравился, и то что он стоял перед ней, не стесняясь своей наготы, восприняла, как приглашение к игре.

— У Богов свои причуды, догоняй! — крикнула и бросилась в рощу. Краем глаза увидела, что он помчался за ней вприпрыжку, хуй весело подпрыгивает. Лиданька бежала быстрее рыси, не разбирая дороги, путаясь мыслями, где остановиться, где меньше глаз и шорохов. Везде глаза и шорохи.

— Отчего, — думала она, — всегда намеренно нерасторопная в таких делах, мчусь от своего счастья сейчас? Надо остановиться! Это уже не похоже на игру, он рассердится.

Задохнувшись, обхватила лавр и без сил повисла на ветках. Аполло упал рядом.

— Аполло, — заговорила Лиданька, отдышавшись, — хочу в траве с тобой лежать и наблюдать звезды, наблюдать иные планеты, что проносятся в суетливом движении над нашими головами.

Замерла, обалдев от собственных речей.

— Подрочишь мне? — во второй раз не выдержал Аполло.

Будто холодным душем обдало. Лиданька протрезвела в миг и неожиданно для себя снова подумала, что подрочить молодой и горячий хуй никогда не поздно, а сейчас надо бежать. Бросившись наутек, поняла, что совершает непоправимую ошибку. Но злой рок гнал все дальше и дальше. Аполло скакал следом с хуем наперевес.

Опять лежали рядом, и Лиданька молила небо снизойти на нее, но стоило потянуться к хую, чтобы заученным движением исполнить божественную просьбу, как тут же неведомая сила поднимала на ноги, направляла прочь. Уже солнце спускалось в морскую раковину, и вечерние тени восходили на трон, а Лиданька и Аполло носились наперекор судьбе. Лиданька плакала навзрыд, кусала в кровь непослушные руки, однажды попыталась дотянуться даже ногой до чресел Аполло, но и тогда была обращена в бегство.

«Что тебе стоит, — с ненавистью смотрела вверх, — сделать меня любовницей того, о ком и мечтать не смела!»: И опять бежала, и вновь изнеможденно падала, вскакивала и в лихорадке прокладывала путь, чтобы снова упасть, зыравшись в траву в дикой истерии.

Аполло вконец разозлился.

— Стоять тебе на одном месте! На то моя божественная воля! Быть тебе не любовницей моей, но неподвижным деревом!

Лиданька упала на колени и взмолилась.

— Уму непостижимо. Сжалься Аполло! Не подрочить, так дай отсосу!

— Я выбираю дорогу к наслаждению, я! — стоял тот на своем.

— Аполло, дорогой, — хитро, как к старинному другу, обратилась Лиданька, сооблазняя иной, не менее приятной перспективой — отсосу с оттяжкой, медл:

— Я не пересматриваю решений! — прервал он резко.

И, игнорируя лиданькино заманчивое предложение, заговорил дальше.

— Спору нет, ты многих свела с ума, и многие бросили в тебя драгоценные капли в надежде на твой правильный выбор. Но они ошиблись — решать буду я! Ты хотела бы стать рядом с тисом? Но зачем ему такая жена?! Ты вообще не жена, а назойливая маленькая муха:

— Подожди, Аполло, — испугалась Лиданька сурового наказания, — сейчас ты обижен и сердит, а значит все, что ни сделаешь, обернется против тебя.

— Ах, ты неисправима даже перед лицом судьбоносных решений!

Лиданька распсиховалась.

— Ты спросил, я вообще кем-нибудь хочу становиться?! Тисом! Ах ты, Господи! Скажи еще самшитик заменить, он раньше всех вас постарался!

Но Аполло не слушал ее. Грозно сведя золотые брови, стоял в раздумьях.

— Ты разгневала меня, не исполнив пустяшной просьбы! А потому быть тебе яблонькой, прозаичной в цветении и зрелости, ветхой, раскачиваемой всеми ветрами мира, и, схватившись за член, в бешенстве затряс им, — будешь стоять вдалеке от всех, чтобы никто, нечаянно прельстившись дешевой, парфюмерной красотой, не вкусил от твоих горьких плодов!

Всю ночь ухал филин, предвестник несчастий. Лиданька стояла насмерть пронизанная страхами, холодом, одиночеством. Раздражали яблоки, что громоздились везде и неприятно тянули к земле. Только к утру, вполне осознав случившееся и, увидев в низеньком кривом деревце себя, рассвирепела.

— Ах, тварь, что удумал!

Обрушила гнев на Аполло, но того и след простыл. Набушевавшись вдоволь, затихла и припомнила яблоньку в деревенском дворе. Всегда тихую и скромную, незатейливо одетую, с блаженным личиком, а ближе к осени беременную, унизительно согбенную в три погибели. Слезы навернулись от жалостной картины.

— Не верю, — плакала Лиданька, мелко волнуясь всем существом, — так глупо кончить. Позволить какому-то проходимцу принизить столь гордую натуру!

Ее бывшие друзья и любовники стояли поодаль, потупив взор и стыдливо пряча свои нарядные одежды от нее. Она еще пуще озлилась, увидев их.

— Не потерплю вас рядом, убирайтесь вон! Придете, когда позову. И ты, тис, изведи всех муравьев, что б духу не было.

Филин, покачавшись на ветке, повис вниз головой, извещая о наступающем рассвете. Огнем окрасилось все вокруг, словно пожар, охвативший землю изнутри, вырвался наружу. И Лиданька зачаровалась. Внизу колыхалось безбрежное море. Волны, смешанные с восходящим солнцем, катились к берегу. Плюхались в песок и скакали брюшками кверху серебряные рыбки. Ни души кругом. Дикая первобытная радость природы! Первый вселенский день! Вдруг взгляд остановился на маленьком отвратительном существе, величиною с точку, которое мелко топталось по краю скалы, карабкаясь к вершине. Лиданька разозлилась: точка омрачала пейзаж, словно бородавка на гладком лице. Широкая ложбина, основанием выходящая к морю, разделяла их. Пепеля взглядом горы, увидела, что точка резко сорвалась и, кувыркаясь в воздухе, полетела вниз.

— Ну, — едко заговорила Лиданька, едва существо приземлилось рядом и склюнуло с земли зернышко, другое, — явился-таки?

Словно кол в землю вонзила.

И Толик очнулся ото сна.

— Что новенького скажешь?

«Откуда этот голос?»

— Не пялься, отвечай на вопрос.

— Ничего новенького, — холодея до кончиков волос, крутился тот по сторонам.

Лиданька без всякого интереса глядела на растрепанное существо.

— Женился?

— Нет.

— Отчего ж?

— Не знаю, — в жалком комочке трудно было узнать покорителя вершин.

«Всегда таким был, ни рыба, ни мясо, — Лиданька скучала, — хуже самшитика. Тот хоть умер во время. А этот? И живет не во время, вряд ли живет вообще, где ж ему сообразить, когда умирать?»

— Не знаешь? А я знаю, — и, чтобы побыстрее завершить пустой разговор, показала розовый, аккуратно срезанный у основания, член.

— Забыл? Меня вздумал обыграть? Ах, дурачок, дурачок. Я — властительница твоих снов и похитительница фантастических грез! Не переступишь меня. Не перешагнешь этой черты. Навсегда останешься там, где стоял. В детях своих, во внуках, в правнуках на этом же самом месте! По закону вечного возвращения, смысл которого не разгадаешь. Никогда не прыгнешь так высоко, что б оттуда все с ноготок показалось. Кишка тонка!

Ветерок нетерпеливо шебуршал листвой, подгоняя Лиданьку разделаться со всем, что мешало и отвлекало от дел грядущего дня. А дел предстояло великое множество.

— Эй! — крикнула она на прощание, щедро осыпая яблоки, сверху соленые от морского пара и кисло-сладкие внутри. Долго еще вкус их помнится.

ЭПИЛОГ

Машенька, не дожидаясь ночи, крепко заснула на плече полного, красивого мужчины. Тот крепился из последних сил, однако, на секунду прикрыв веки, захрапел. Они не заметили, как в открытое окно коварной змейкой скользнула молния и замерла у сдвинутых кроватей. Она много чего могла бы сказать, но, увидев простые человеческие сны, тут же угасла.

Толика взяли через день после убийства старухи. Вечером, взвесив все за и против, отринув последнюю встречу с матерью, как собственную галлюцинацию, и, уже вполне уверовав в бесконечную жизнь, объявился у Мартины. Дверь была на запоре. Повозившись с нехитрым замком, вошел в комнату. Все, как всегда: неприбранная постель, шмотки на стульях, грязная посуда в раковине. Поиски ни к чему не привели: ни прощальной записки, никаких распоряжений по наследству. Толик предвидел крупные осложнения в своей, теперь без конца и края, жизни, а именно: тот скромный, но достаток, что приносила работа Мартины, с ее исчезновением, прекратился. Он ринулся к матери — там его и арестовали, с утра караулили, позволили в дом войти, и влетели следом, много, человек пять или шесть. Скрутили руки, под конвоем провели к машине. Толик не отпирался. Никто не усомнился, что злодеяние было совершено в здравом рассудке. На суде вел себя нагло и высокомерно. В последнем слове понес, что переживет всех, а на Страшном Суде спляшет джигу перед тем, как их вздернут. Сказал, что ни о чем не жалеет. На вопрос гражданского судьи, сколько бы хотел получить, засмеялся и без запинки ответил: 327 лет. За это время он обучится ремеслу колесования и в будущем надеется на приличный заработок. Судья только бровью повел и согласился.

В тот злополучный вечер, когда поезд понес Лиданьку навстречу самой себе, Наташка ждала Бориса. Но минули все сроки, и она успокоилась. Разглядывая глянцевый путеводитель по Крыму, подумала, «что пора континентами брать, вон Сашка в Америку собрался, почему бы и нет?» Скорчила рожицу в зеркало. Наташка была красивой. К тому же обладала легким характером. Не обремененная ни семьей, ни детьми, жила одним днем, одним мужиком на этот день, легко переживала потери, порою вовсе не замечая их в пестрой мозаике летящих, словно пух, дней. Поведение Бориса было необъяснимым, и она не тревожилась объяснениями. Встала, как есть, прихватила бутылочку, направилась в соседний дом. Сашка, вторую неделю пивший запоем, увидев, что Наташка не пустая, вскинулся от нетерпения.

— Когда улетаешь? — просто спросила она.

— Через два дня, завтра опохмелюсь и в завязку, на дно лягу.

— Сегодня ложись.

— Это еще почему?

— Говорю сегодня, завтра дел полно.

— Нет у меня никаких дел, кроме, как на дне лежать, — заартачился тот.

— Не может быть, чтобы у такого красавца дел не было.

Сашке вспыхнул от комплимента.

Но это уже другая история.

 

Москва — Сан Франциско 1999 г.

ИНТЕРВЬЮ С ЗЕРКАЛОМ

— Ты очень красивая, элегантная, светская. Ты совсем не похожа на писательницу.

— Кого же я напоминаю? Я — женщина? Я — кто?

— Честно? Ты похожа на породистую трибаду. Догадываешься ли ты, что возбуждаешь маленьких девочек?

— Еще бы, поэтому на месте их матерей я была бы порасторопней.

— Неужели ты сама написала эту книгу?

— Не помню, ты все о книге?

— Сейчас ты повернулась в профиль и стала похожа на мужчину, так кто ты?

— Я выращиваю родедендроны и лимонное дерево. Лаская тугие бутоны, подолгу удерживаю их в руке. Я — садовник.

— У тебя есть член? Он бы пошел тебе.

— Нет. Не веришь? Смотри сюда.

— А если бы завтра он появился, ты бы очень взволновалась?

— Ничуть. Я уже заготовила контромарки.

— Для своих любовниц?

— У меня нет любовниц. Котромарки я раздам старухам в соседнем дворе. У них все валится из рук, и они ничем не дорожат. Зачем им мой член? Их волчья память простирается далеко назад, туда, где бьет воспаленный родник греха. Они на удивление скабрезны и охотно отдадут то, что с трудом удерживают скрюченные пальцы.

— Почему ты назвала книгу "Учитесь плавать"?

— Потому что это важно — уметь плавать. Позавчера у меня лопнули барабанные перепонки от воплей тонущих. Они заглушили все окрест и украли Тишину. Они мешали слушать Малера. Я вышла на балкон и встретилась глазами со старым онанистом, что стоял внизу, у тротуара и орал громче всех.

— Ты хорошо плаваешь?

— Лучше всех.

— О чем ты мечтаешь?

— Стать злым, маленьким духом и хулиганить на спиритических сеансах.

— Опять о книге. Извини. Ты дрочила, когда писала ее?

— О, да, слишком много, практически изведя клитор. Для следующей книги я заказала специальное писательское кресло с встроенным в сиденье искусственным членом.

— У тебя двое сыновей, ты хорошая мать?

— Я не мать вовсе и желаю своим сыновьям как можно быстрее забыть обо мне.

— Скажи, каким образом тебе удается так хорошо выглядеть? Ты слишком много куришь.

— Мне все идет на пользу.

— Твои герои — это ты сама?

— Смеешься? Разве я вела бы себя так? Намного нахальней. Я не позволила бы Аполло превратить себя в дерево. К тому же столь непрезентабельное. Не он, а я бы принимала решения. Я вырвала бы ему хуй по самые яйца. У меня так и чесались руки, когда Лиданька, как сумасшедшая, носилась от него по лесу.

— Ты пишешь о боли. Что тебе в ней?

— Отчего в боли так много любви? Ах, если бы поменьше. Я доверилась бы качелям или марокканским бабочкам.

— Есть ли кто-нибудь из твоих героев, соблазнительный для тебя?

— Если это не я сама, то только Ветер.

— Ты любишь женщин?

— Ненавижу. Особенно пишущих женщин. Моя будущая подруга никогда не сможет писать. Я обрублю ей руки и вырву язык. Вычищу матку и заткну фаллоппиевы трубы. Я вижу ее на одной ноге, смиренно подающей мне чай с выжатым лимоном. С наступлением сумерек она напомнит, что пора приподняться с кресла и подмыться. Чтобы удовлетворить наши эротические фантазии одной вульвы явно недостаточно, поэтому у нее их будет, как минимум, три. Моя подруга должна серьезно отличаться от всех женщин.

— Ты случайно обмолвилась о следующей книге. О чем она?

— Не знаю. Смешно говорить о чем-либо, коли, никто не верит в абсолютную чистоту моих помыслов. Необходимо отречься от меня. Забыть, забросить в дальний угол. Насрать на лицо и высмеять повадки. Обвинить в скотоложстве, за то, что сплю со своей собакой в одной постели. Придумать, что я переписываю дневники корабельных крыс. Рыщу по Африке в поисках древних папирусов, валяюсь в грязи и меняю цвет кожи. Под видом учительницы совращаю малолеток. Левитирую перед единственным публичным домом в Стамбуле. Отращиваю задницу, на которой легко уместятся ладошки пятидесяти наложниц. Страдаю от зубной боли и боюсь дневного света. Я охуевшая, наглая гадина.

— Откуда ты берешь свои образы?

— Они насилуют меня в булочной, настигают на унитазе, сучат в ресницах, когда онанирую:

— Я люблю тебя, и сама вырву себе руки… У нас будет четыре вульвы, нам хватит их на неделю.

ПОСЛЕСЛОВИЕ

Это женская литература? Да. Когда мужчины пишут книги, это мужская литература, когда женшины — женская. Общечеловеческое случается лишь в грезах социальных утопистов. Ортега-и-Гассет в книге "Человек и люди" рассказывает следующее: однажды он на борту океанского лайнера галантно и вкрадчиво беседовал с двумя красивыми американками. Наконец, эмансипантки взорвались: неужели вы не можете с нами разговаривать как просто с людьми? Простите, удивился философ, до сих пор я считал, что люди разделяются на мужчин и женщин.

Вероятно, только гермафродиты умеют создавать общечеловеческие ценности.

Итак, следует классифицировать Евгению Дебрянскую как писательницу. Чем писательница отличается от писателя? Тем же, чем мужчина отличается от женщины.

Евгения Дебрянская современна? Нет, если под современностью понимать курс валюты, полеты в космос и лишенные юмора бомбардировки. Она искательница вечного мифа, вернее, мифического пространства. Где-то, пронизывая, смещая физическую реальность, ныне принятую за основную, в беспокойных, прихотливых турбуленциях пульсирует вечная эротическая напряженность — в таком силовом поле рождаются рассказы Евгении Дебрянской. Подобный климат серьезно отличает ее от женских творческих настроений. Генрих Гейне иронически заметил: " Когда женщина пишет, один ее глаз устремлен на мужчину, другой на бумагу, кроме графини Ган-Ган, у которой только один глаз". В наше время ситуация иная: глаза женщины устремлены на другую женщину. Сейчас преобладают феминистки, путешественницы в женскую вселенную, изобретательницы суггестивных монологов, воюющие под знаменами Гертруды Стайн или Симоны де Бовуар.

Стиль Евгении Дебрянской можно характеризовать следующим рядом эпитетов: странно, откровенно, резко, бесстыдно, жестоко, иронически, пейзажно-элегантно. Закаты и рассветы, увиденные вполне наивно, тусклым мерцанием озаряют дикий русский быт, целенаправленный галлюциноз, сексуальные поиски абсолюта. На этом полигоне друзья, подруги, случайные знакомые занимаются выяснением смутных отношений, генитальной комбинаторикой, идентификацией партнеров в сновидческих миражах. Хорошие охотничьи угодья для психоаналитика: здесь и penis envie, и комплекс кастрации, и пожирающая mater magna, и фаллический культ. Но все эти психологические формулы распадаются в зыбких контекстах. Речевые и событийные фиксации обнаженных фактов погружаются в сомнамбулическую тьму и после подобного соития проявляются смутные, нелепые, сумасшедшие силуэты. Эротика ведет к мучительным и гротескным метаморфозам: "Она, Людка, только сейчас рядом была, в ванной, я в руках тело держал, отдаваясь. А она вдруг растворяться начала, из рук, будто мыло, выскользнула, быстро так растворилась, с водой смешалась, а потом с шумом заспиралилась и в отверстии ванной исчезла". Удар эротического тока искажает заученную вещность: "Вдруг привычные предметы подернулись дымкой, комната удлинилась и чуточку наклонилась влево. Диваны медленно поползли туда же, увлекая за собой меня".

Создается мифическое пространство, неопределимое системой бытовых или нравственных координат. Канат основной реальности обрывается, и мы уходим в так называемое безумие, то есть в свободное плаванье. Однако, обычный пловец сохраняет рациональную ось, а здесь пропадают любые оси и способности различения. Поэтому тематику рассказов Евгении Дебрянской лишь условно можно назвать драстической, шокирующей, эпатирующей. Здесь отсутствует вызов социальной догматике, ибо, где нет греха, нет и добродетели. Парадигма данных рассказов, их внутренняя идея — в поиске раскаленной чистоты, единства, которое не отрицает противоположностей, но представляет и поощряет.

Е. Головин



Произошла ошибка :(

Уважаемый пользователь, произошла непредвиденная ошибка. Попробуйте перезагрузить страницу и повторить свои действия.

Если ошибка повторится, сообщите об этом в службу технической поддержки данного ресурса.

Спасибо!



Вы можете отправить нам сообщение об ошибке по электронной почте:

support@ergosolo.ru

Вы можете получить оперативную помощь, позвонив нам по телефону:

8 (495) 995-82-95





Устаревший браузер

Внимание!

Для корректной и безопасной работы ресурса необходимо иметь более современную версию браузера.

Пожалуйста, обновите ваш браузер или воспользуйтесь одним из предложенных ниже вариантов: