Владимир Владимирович Шахиджанян:
Добро пожаловать в спокойное место российского интернета для интеллигентных людей!
Круглосуточная трансляция из офиса Эргосоло

Второй пол

Часть третья. Глава 1

История показала нам, что реальная власть всегда была в руках мужчины; с самого начала эпохи патриархата они считали полезным держать женщину в состоянии зависимости; их законодательство было направлено против нее; и таким образом она была конкретно конституирована как Другой. Это положение отвечало экономическим интересам мужчин, но оно также удовлетворяло их онтологические и моральные запросы. Когда субъект пытается утвердить себя, ограничивающий и отрицающий его Другой все же ему необходим, ибо он может достичь себя только через такую реальность, что не есть он сам. Именно поэтому жизнь человека никогда не может быть полнотой и покоем, она всегда нехватка и движение, всегда борьба. Человек сталкивается с противостоящей ему Природой; он обладает «подступом» к ней и пытается присвоить ее. Но она неспособна заполнить внутреннюю пустоту. Либо она осознается только в чисто абстрактном противопоставлении, и тогда она — препятствие и остается чуждой; либо она пассивно подчиняется воле человека и дает ему себя ассимилировать; он может владеть ею, только потребляя, то есть разрушая ее. В обоих случаях он остается один; один, когда берет в руки камень, один, когда поедает плод. Присутствие другого возможно, только если другой — это представший перед ним он сам, то есть подлинно «Другое» — это «Другое» сознания, существующего отдельно от моего и в то же время ему идентичного. Только благодаря существованию других людей каждый человек может вырваться из своей имманентности, обнаружить подлинность своего бытия, осуществиться в трансценденции, выходя к объекту, как проект. Но эта посторонняя свобода, подтверждающая мою свободу, еще и вступает с ней в конфликт; в этом трагедия несчастного сознания; каждое сознание претендует на то, чтобы только себя одного полагать в качестве суверенного субъекта. Каждый стремится к самоосуществлению через порабощеиие другого. Но и раб в труде и страхе тоже ощущает себя как существенное, а несущественным в результате диалектического поворота оказывается хозяин. Драму эту можно преодолеть, если каждый свободно признает в другом личность, полагая одновременно себя и другого и как объект и как субъект во взаимно направленном движении. Но дружба, великодушие, через которые совершается это признание свобод, — нелегкие добродетели; без сомнения, они представляют собой высшую реализацию человека, через них он достигает своей истинности; но истинность эта предполагает постоянно намечающуюся и постоянно устраняемую борьбу; она требует, чтобы человек ежеминутно превозмогал себя. Другими словами можно сказать, что человек приходит к подлинно моральному поведению, когда отказывается быть,  чтобы взять на себя ответственность за свое существование; этим обращением он отрекается и от всякой установки на обладание, ибо обладание — один из способов поиска возможности быть; однако это обращение, в результате которого он достигает истинной мудрости, никогда не может совершиться до конца — его надо совершать беспрерывно, оно требует постоянного напряжения. Получается, что, неспособный реализоваться в одиночестве, человек, общаясь с себе подобными, постоянно подвергается опасности: жизнь его — это трудное предприятие, успех которого никогда не может быть обеспечен.

Но трудностей он не любит, опасности — боится. Сам себе противореча, он жаждет жизни и покоя, существования и возможности быть; он, конечно же, знает, что «волнение духа» — это расплата за то, что дух развивается, а дистанция по отношению к объекту — расплата за само наличие объекта; но он все равно мечтает о покое в беспокойстве, и о непроницаемой полноте, которая–де живет в его сознании. Эта мечта в воплощенном виде как раз и есть женщина; она — то самое промежуточное звено между чуждой человеку природой и слишком похожим на него ближним1. Она не противопоставляет ему ни враждебного молчания природы, ни суровой требовательности взаимного признания; ей дана исключительная привилегия быть сознанием, и в то же время ею вроде бы можно обладать телесно. Благодаря ей появляется возможность избежать неумолимой диалектики отношений хозяина и раба, источник которой — во взаимной направленности свобод.

Мы уже видели, что не было никогда никаких свободных женщин, которых бы потом поработили мужчины, и что разделение на два пола не привело к разделению на касты. Уподоблять

1 «…Женщина — это не бесполезное повторение мужчины, а зачарованное место, где осуществляется живая связь человека и природы. Исчезни она, и мужчины останутся одни, чужестранцы без паспорта в ледяном мире. Она — сама земля, вознесенная к вершинам жизни, земля, ставшая ощутимой и радостной; а без нее земля для человека нема и мертва», — пишет Мишель Карруж («Les pouvoirs de la femme». — «Cahiers du Sud», № 292).

женщину рабу — это ошибка; среди рабов были женщины, но были всегда и свободные женщины, то есть те, что обладали религиозным и социальным достоинством: они соглашались на мужское верховенство, и мужчина не чувствовал угрозы бунта, который мог бы самого его превратить в объект. Таким образом, женщина представлялась как несущественное, которое никогда не станет существенным, как абсолютно Другой в одностороннем порядке. Все мифы о сотворении мира выражают это ценное для мужчины убеждение, и среди прочих — легенда «Бытия», которая через христианство утвердилась в западной цивилизации. Ева была сотворена не одновременно с мужчиной; ее сделали не из какого–то другого материала, но и не из той же глины, что пошла на изготовление Адама, — она вышла из ребра первого мужчины. Само рождение ее не было автономным; Бог не просто так решил сотворить ее ради нее самой и ради того, чтобы она в ответ поклонялась ему непосредственно; он дал ее Адаму, чтобы спасти его от одиночества, в муже — ее источник и цель; она его дополнение, как и следует несущественному. Таким образом, она представляется привилегированной жертвой. Она — природа, просветленная сознанием, она — сознание, подчиненное от природы. Чудесная надежда, которую мужчина часто связывает с женщиной, заключается в том, что он надеется полностью состояться как бытие, телесно обладая другим бытием, и в то же время утвердиться в сознании своей свободы благодаря близости со свободой покоренной. Ни один мужчина не согласился бы стать женщиной, но все они хотят, чтобы женщины были. «Возблагодарим Господа за то, что он сотворил женщину». «Природа добра, ибо даровала мужчинам женщину». В этих и подобных им фразах мужчина который раз с вызывающей наивностью утверждает, что его присутствие в этом мире — факт неизбежный, его право, а вот присутствие женщины — простая случайность, но случайность счастливая. Будучи воспринимаема в качестве Другого, женщина тем самым воспринимается как полнота бытия в противоположность тому существованию, что заставляет человека ощущать внутри себя ничто; Другой, определенный как объект в глазах субъекта, полагается как «вещь–в–себе», то есть как бытие. В женщине позитивно воплощается отсутствие чего–то, которое человек носит в своем сердце, и он надеется реализовать себя, пытаясь через нее добраться до самого себя.

В то же время она представляла для него не единственное воплощение Другого, не всегда в истории ей придавалось такое значение. Бывали моменты, когда ее затмевали другие идолы. Когда гражданина поглощает Город, Государство, у него уже нет возможности заниматься своей частной судьбой. Посвященная государству спартанка имела более высокое положение, чем другие греческие женщины. Но зато ее и не преображала никакая мужская мечта. Культ вождя, будь то Наполеон, Муссолини, Гитлер, исключает всякий иной культ. При военной диктатуре, при тоталитарном режиме женщина перестает быть привилегированным объектом, и, разумеется, женщину обожествляют в богатой стране, жители которой не слишком представляют себе, во имя чего им жить, — что и происходит в Америке, Зато социалистические теории, требующие уравнивания всех людей, не признают, чтобы в будущем и даже уже в настоящем какая–либо категория людей была объектом или идолом: в подлинно демократическом обществе, о котором возвещает Маркс, нет места Другому. И все же немногие мужчины в точности соответствуют образу солдата, борца, который они для себя выбрали; и в той мере, в какой они продолжают оставаться личностями, женщина сохраняет в их глазах особую ценность. Я видела письма немецких солдат к французским проституткам, где, несмотря на нацизм, наивно просматривалась живучая традиция голубого цветка. Коммунистические писатели, вроде Арагона во Франции или Витторини в Италии, в своих произведениях выводят на первый план женщину — возлюбленную и мать. Быть может, когда–нибудь миф о женщине угаснет: чем больше женщины утверждают себя как человеческие существа, тем скорее умирает в них чудесное качество Другого, Но пока миф этот живет в сердцах всех мужчин.

Любой миф предполагает наличие Субъекта, проецирующего свои чаяния и опасения в трансцендентное небо. Поскольку женщины не полагали себя как Субъект, они не создали мужского мифа, в котором отразились бы их проекты; у них нет ни религии, ни поэзии, которые принадлежали бы собственно им: они и мечтают посредством мужских мечтаний. Они поклоняются богам, придуманным мужчинами. Последние для собственного восхваления создали великие мужественные образы: Геракла, Прометея, Парсифаля; в судьбе этих героев женщина играет второстепенную роль. Конечно, существуют стилизованные образы мужчины, в которых он запечатлен в своих отношениях с женщиной, — это образы отца, соблазнителя, мужа, ревнивца, хорошего сына, дурного сына; но их опять же создали мужчины, и до уровня мифа они не поднялись; практически это всего лишь клише. А вот женщина определяется исключительно в своих отношениях с мужчиной. Асимметрия отношений между мужской и женской категориями проявляется в одностороннем построении сексуальных мифов. Иногда говорят «пол», позразумевая под этим женщину; она — плоть и связанные с плотью наслаждения и опасности. А что для женщины сексуальное и плотское воплощено в мужчине — это истина, которая не провозглашалась никогда, потому что провозглашать ее было некому. Изображение мира, как и сам мир, — это дело мужчин; они описывают его со своей точки зрения, которую они путают с абсолютной истиной, Описать миф всегда трудно; его никак не охватишь, не очертишь, он неотступно присутствует в сознании людей, но никогда не предстает перед ними как застывший объект. Он так изменчив, так противоречив, что не сразу понимаешь, насколько он цельный: Далила и Юдифь, Аспазия и Лукреция, Пандора и Афина, женщина — это одновременно Ева и Дева Мария. Она идол, прислуга, источник жизни, мощь тьмы; она — элементарное молчание истины; она — лукавство, болтливость и ложь; она — целительница и колдунья; она — добыча мужчины, она же — его погибель, она — все, чем он не является, но что хочет иметь, она его отрицание и смысл его жизни.

«Быть женщиной, — говорит Кьёркегор1, — это что–то настолько странное, настолько смешанное и сложное, что ни один предикат не может этого выразить, а если употребить все те многочисленные предикаты, которые хочется употребить, они будут настолько противоречивы, что выдержать это под силу только женщине». Происходит это потому, что женщину рассматривают не позитивно, как она есть для себя, но негативно, как она представляется мужчине. Ибо если и есть другие Другие помимо женщины, она тем не менее всегда определяется как Другой. И амбивалентность ее — это амбивалентность самой идеи Другого, амбивалентность положения человека, как он определяет себя в своем отношении к Другому. Мы уже говорили, Другой — это Зло; но будучи необходимым Добру, оно оборачивается Добром; через Другого я подступаю ко Всему, но он же меня от Всего отделяет; он — врата в бесконечность и мера моей конечности, И поэтому женщина не воплощает никаких застывших понятий; через нее неустанно совершается переход от надежды к краху, от ненависти к любви, от добра к злу, от зла к добру. Под каким углом зрения ни рассматривай ее, прежде всего бросается в глаза эта амбивалентность.

Мужчина ищет в женщине Другого как Природу и как себе подобного. Однако известно, какие амбивалентные чувства внушает человеку Природа. Он эксплуатирует ее, но она его подавляет; он рождается из нее и в ней умирает; она — источник его бытия и царство, которое он подчиняет своей воле; это материальная оболочка, в которой томится душа, и это — высшая реальность; она — случайность и Идея, конечность и тотальность; она — то, что противостоит Духу, и сам Дух. То союзница, то враг, она представляется сумрачным хаосом, откуда бьет жизнь, и самой жизнью, и потусторонним миром, к которому она устремлена, — женщина же олицетворяет природу как Мать, Супруга и Идея; образы эти иногда смешиваются, иногда противостоят друг Другу, и у каждого из них два лица.

Человек уходит своими корнями в Природу; он был рожден, как животные и растения; он прекрасно знает, что существует, только пока живет. Но со времен наступления патриархата Жизнь в его глазах приобрела двойственный характер; это сознание, воля, трансценденция, это — дух; но это и материя, пассивность, имманентность, это — плоть, Эсхил, Аристотель, Гиппократ провозгласили, что на земле, как и на Олимпе, подлинно творческое начало — это начало мужское: от него происходят форма, число, движение; колосья преумножаются благодаря Деметре, но первопричина колоса и его истинность — в Зевсе; плодовитость женщины стала рассматриваться лишь как пассивная добродетель. Она — земля, мужчина же — семя, она — вода, он — огонь. Сотворение мира часто представлялось как брак огня и воды; живые существа рождаются из теплой влаги; Солнце — супруг Моря; Солнце, Огонь — это божества мужского пола; а Море — это один из наиболее универсальных материнских символов. Инертная вода терпит воздействие палящих лучей, которые ее оплодотворяют. И так же неподвижная, возделанная трудами человека пашня принимает зерна в свои борозды. Между тем ее участие необходимо: она питает семя, хранит его в себе, дает ему плоть. Поэтому даже после свержения с престола Великой Матери мужчина продолжал поклоняться богиням плодородия1; Кибеле он обязан своим урожаем, стадами, своим благополучием. Он обязан ей собственной жизнью. Он возносит воду до высот огня. «Слава морю! Слава пучине, объятой священным огнем! Слава волне! Слава огню! Слава чудному событию!» — пишет Гёте во второй части «Фауста»: Слава чуду и хваленье Морю в пламени и пене! Слава влаге и огню! Слава редкостному дню! 2

Он почитает Землю — «The matron Clay» («Матрону Плоть»), как называет ее Блейк. Один индийский пророк советует своим ученикам не копать землю, ибо «грех уязвить, порезать, разорвать нашу общую мать, возделывая ее под пашню,., Возьму ли я в руки нож, чтобы вонзить его в грудь моей матери?.. Покалечу ли плоть ее, чтобы добраться до костей?.. Как посмел бы я остричь волосы матери моей?» В Центральной Индии байжа также считают за грех «плугом разрывать чрево земли–матери», И наоборот, Эсхил говорит об Эдипе, что он «дерзнул обронить семя в борозду, из которой был рожден». Софокл говорит об «отцовских бороздах» и о «пахаре, хозяине далекого поля, в которое наведывается лишь раз в пору сева». Возлюбленная из египетской песни

1 «Я буду воспевать землю, всеобщую матерь на незыблемых опорах, почтенную прародительницу, питающую в своем лоне все сущее», — говорится в одном гомеровском гимне. Эсхил тоже прославляет землю, которая «порождает все существа, питает их, а потом снова принимает от них плодотворное семя».

2 Перевод Б. Пастернака.

заявляет: «Я — земля!» В исламских текстах женщину называют «полем… виноградом». Святой Франциск Ассизский в одном из своих гимнов говорит о «сестре нашей земле, матери нашей, хранящей и лелеющей нас, производящей самые разнообразные плоды с разноцветными цветами и травой». Мишле, принимая грязевые ванны в Аккуи, восклицает: «О дорогая наша общая мать! Мы с тобой одно. Из тебя я пришел, к тебе возвращусь!..» Были даже целые эпохи, когда утверждался витальный романтизм, желавший, чтобы Жизнь восторжествовала над Духом, — и тогда магическая плодовитость земли, женщины представляется большим чудом, чем продуманные действия мужчины; тогда мужчина мечтает снова слиться с сумраком материнского лона, чтобы там обрести истинный источник своего бытия. Мать — это корень, уходящий в глубины космоса и всасывающий в себя его соки, она — ключ, из которого бьет живая вода, она же — питающее молоко, горячий источник, грязь из земли и воды, исполненная живительных сил!.

Но, как правило, человек восстает против своего плотского состояния; он считает себя падшим богом: проклятие его в том, что он пал с лучезарного и упорядоченного неба в хаотический сумрак материнского чрева. И этот огонь, это активное и чистое дуновение, в котором ему хочется узнавать себя, женщина держит в плену землистой грязи. Он желал бы стать необходимым, как чистая Идея, как Одно, Все, Абсолютный Дух, а вместо этого томится в пределах тела, в пространстве и времени, которые он не выбирал, куда его не звали, бесполезный, громоздкий, нелепый. Случайность плоти — это случайность самого его бытия, которое он вынужден сносить при всей своей оставленности и ничем не оправданной никчемности, Случайность обрекает его на смерть. Тот дрожащий желатин, что вырабатывается в матке (потаенной и закрытой, как могила, матке), слишком напоминает влажную вязкость падали, чтобы он не отвернулся от нее с содроганием. Всюду, где идет процесс созидания жизни, в прорастании зерна, в ферментации, эта жизнь вызывает отвращение, ибо созидание ее возможно только через разложение; скользкий зародыш открывает цикл, который заканчивается гниением смерти. Поскольку человека ужасает никчемность и смерть, его ужасает и то, что сам он был зачат; он хотел бы отречься от своих связей с животным миром; фактом своего рождения он оказывается во власти смертоносной Природы. У примитивных народов роды окружены строжайшими табу; в частности, плаценту следует непременно сжечь или выбросить в море, ибо тот, кто завладеет ею, будет держать в своих руках судьбу новорожденного; эта оболочка, в которой формировался плод, — символ его зависимости; уничтожение ее  позволяет человеку оторваться от живой магмы

«Буквально женщина — это Исида, плодовитая природа. Она — река и Русло реки, корень и роза, земля и вишневое дерево, лоза и виноградина» (М. К α ρ ρ уж.  Цит. соч.).

и реализовать себя как автономное существо. Скверна рождения падает на мать. Левит и все древние своды законов предписывают роженице совершение очистительных обрядов; и во многих деревнях церемония взятия молитвы продолжает ту же традицию. Известно, какую неловкость, часто маскируемую смешком, непроизвольно ощущают дети, девушки, мужчины при виде живота беременной женщины или налившихся грудей кормилицы. В музеях Дюпюитрина любопытные разглядывают восковых зародышей и законсервированные плоды с тем нездоровым интересом, что вызвал бы у них вид разрытой могилы. При всем уважении, которым функция деторождения окружена в обществе, она все же внушает непроизвольное отвращение. И если в раннем детстве маленький мальчик чувственно привязан к материнской плоти, то, когда он вырастает, входит в общество, осознает индивидуальность своего существования, эта плоть вызывает у него страх; он предпочитает ничего не знать о ней и видеть в матери только нравственную личность; и если он жаждет видеть ее чистой и целомудренной, то виной тому не столько любовная ревность, сколько отказ признать, что у нее есть тело. Подросток смущается и краснеет, если, гуляя с приятелями, встречает мать, сестер или еще какую–нибудь родственницу; присутствие их возвращает его в область имманентности, откуда от хочет улететь, обнаруживает корни, от которых он хочет оторваться. Раздражение, которое испытывает мальчик от поцелуев и ласк матери, имеет тот же смысл; он отвергает семью, мать, материнское чрево. Он хотел бы, как Афина, вступить во взрослый мир вооруженным с головы до пят, неуязвимым1. То, что он был зачат и рожден, — это проклятие, тяготеющее над его судьбой, нечистота, пятнающая его бытие. А еще это возвещение о смерти. Культ прорастания всегда ассоциировался с культом мертвых. Мать–Земля поглощает во чреве своем останки своих детей. Именно женщины — парки и мойры — ткут человеческую судьбу; но они же и обрывают ее нить. В большинстве народных представлений Смерть — женщина, и женщинам надлежит оплакивать мертвых, потому что

смерть — это их дело2, Таким образом, у Женщины–Матери на лице печать тьмы: она — хаос, из которого все вышло и куда все должно однажды вернуться, она — Ничто. В Ночи сходятся многочисленные аспекты мира, на смену которым приходит день: это ночь духа, томящегося в плену универсальной и непроницаемой материи, ночь сна и

1 См. немного далее наш анализ Монтерлана, который дает образцовое воплощение этой точки зрения.

2Дeмeтpa представляет собой тип mater dolorosa (скорбящей матери). Но другие богини — Иштар, Артемида — жестоки. Кали держит в руках череп, наполненный кровью. «Головы свежеубиенных быков твоих висят на шее твоей, как ожерелье… Тело твое прекрасно, как дождевые облака, ноги твои забрызганы кровью», — говорит о ней один индийский поэт.

пустоты. В морских глубинах царит ночь: женщина — это Маге tenebrarum (сумрачное море), внушавшее страх древним мореплавателям; и в недрах земли тоже царит ночь. Эта ночь, грозящая поглотить человека, ночь, представляющая собой обратную сторону плодовитости, вселяет в него ужас. Он стремится к небу, к свету, к залитым солнцем вершинам, к чистому и прозрачному, как кристалл, холоду лазури; а под ногами у него влажная, теплая, темная, готовая вобрать его в себя бездна; множество легенд повествуют о героях, навеки канувших после того, как однажды попали в материнский сумрак — в пещеру, в пропасть, в ад.

Но здесь снова проявляется амбивалентность: всегда вызывая ассоциацию со смертью, прорастание в то же время несет в себе идею плодовитости. Ненавистная смерть представляется как новое рождение и сразу становится священной. Умерший герой воскресает, как Озирис, каждой весной, новые роды дают ему новую жизнь. Высшая надежда человека, говорит Юнг, «это чтобы сумрачные воды смерти стали водами жизни, чтобы смерть и ее холодные объятия стали материнским чревом, подобно морю, которое хоть и поглощает солнце, но заново рождает его в своих глубинах»!. Погребение бога–солнца в морской пучине и его новое блистательное явление — это общая тема многих мифологий, И человек тоже одновременно хочет жить, но стремится к покою, сну, его влечет к себе ничто. Он не хочет быть бессмертным, а через это может научиться любить смерть, «Неорганическая материя — это материнское чрево, — пишет Ницше. — Быть освобожденным от жизни — значит снова стать истинным, завершиться. И понимающий это отнесся бы к возвращению в состояние бесчувственного праха как к празднику». Чосер вкладывает в уста старика, который никак не может умереть, такую мольбу: Палкой моей ночью и днем

Стучусь я в землю, дверь матери моей, И говорю: «О мать! Впусти меня».

Человек хочет утвердить свое существование во всей его исключительности и обрести гордое спокойствие от осознания своего «существенного отличия», но также он желает сломать преграды своего «я», слиться с водой, землей, ночью, с Ничем и со Всем. Женщина, обрекающая мужчину на конечность, в то же время позволяет ему выйти за пределы своего «я»: отсюда и связанная с нею двусмысленная магия.

Во всех цивилизациях и даже в наши дни она внушает мужчине ужас: он проецирует на нее ужас перед собственной плотской случайностью. Девочка, не достигшая половой зрелости, не таит в себе угрозы, не окружена никакими табу, в ней нет ничего сакрального. Во многих примитивных обществах даже ее половой орган представляется невинным: с самого детства мальчикам и девочкам дозволяются эротические игры. Женщина становится нечистой с того момента, как может зачать. Часто встречаются описания строгих табу, окружавших в примитивных обществах девочку в день ее первой менструации; даже в Египте, где к женщине относились с исключительным почтением, на протяжении всего периода месячных ее держали взаперти 1. Часто ее выгоняют на крышу какого–нибудь дома, отправляют в хижину, расположенную за пределами деревни, ее нельзя ни видеть, ни трогать — больше того, она сама не может касаться рукой своего тела; у народов, ежедневно занимающихся вычесыванием вшей, ей дают палочку, чтобы она могла почесаться; ей нельзя прикасаться пальцами к пище; иногда ей вообще запрещается есть; в других случаях мать и сестра могут покормить ее с помощью какого–нибудь инструмента; но все предметы, которых она касалась в этот период, должны быть сожжены. После первого испытания связанные с менструацией табу перестают быть настолько суровыми, но по–прежнему остаются строгими, В Левите, в частности, говорится; «Если женщина имеет истечение крови, текущей из ее тела, то она должна сидеть семь дней во время очищения своего. И всякий, кто прикоснется к ней, нечист будет до вечера. И все, на чем она ляжет… и все, на чем сядет, нечисто. И всякий, кто прикоснется к постели ее, должен вымыть одежды свои и омыться водою и нечист будет до вечера». Этот текст в точности совпадает с тем местом, где речь идет о нечистоте в результате заболевания гонореей. И очистительная жертва в обоих случаях одинакова. Очистившись от истечений, следует отсчитать семь дней и принести двух горлиц или двух молодых голубей священнику, который принесет их в жертву Всевышнему. Следует отметить, что в матриархальных обществах менструации приписывались амбивалентные свойства. С одной стороны, она парализует социальную деятельность, подрывает жизненные силы, от нее вянут цветы и падают плоды; но она может действовать и благотворно: выделения используются для приготовления любовных напитков и лекарств, в частности для врачевания порезов и синяков. Еще сегодня у некоторых индейцев, когда они отправляются сражаться с фантастическими чудовищами, населяющими их реки, принято вывешивать на носу лодки пучок волокон, смоченных менструальной кровью: ее испарения губительно действуют на их сверхъестественных врагов, В некоторых греческих городах девушки несли в знак поклонения в храм Астарты белье, запачканное первой

1 Впрочем, разница между мистическими и мифологическими верованиями и жизненным опытом человека сказывается в следующем факте: ЛевиСтрос свидетельствует, что «молодые люди племени ниммебаго посещают своих любовниц, пользуясь покровом тайны, которым они окружены в результате уединения, предписанного в период месячных».

кровью. Однако с пришествием патриархата подозрительной жидкости, истекающей из женского органа, приписывались лишь губительные свойства. Плиний в своей «Естественной истории» говорит: «Женщина в период менструации портит урожай, опустошает сады, губит ростки, заставляет падать плоды, губит пчел; если она коснется вина, оно превращается в уксус; молоко скисает…» Древний  английский  поэт  выражает  те  же  чувства, говоря: Oh! menstruating woman, thou'st a fiend From whom all nature should be screened!

О женщина! Твои менструации — это бедствие, От которого следовало бы оберегать всю природу!

Эти верования сильны даже в наши дни. В 1878 году один член Британской медицинской ассоциации дал интервью «Бритиш медикэл джорнэл», где заявил следующее: «Не вызывает сомнений, что мясо портится, если к нему прикасаются женщины, имеющие в это время менструацию»; он утверждает, что сам лично наблюдал два случая, когда окорок испортился при подобных обстоятельствах. В начале нашего века на сахарных заводах Севера устав запрещал женщинам появляться на предприятии в период того, что англосаксы называют «curse» — «проклятия», ибо иначе сахар чернеет, В Сайгоне женщин не берут на фабрики по производству опиума: из–за их месячных опиум сворачивается и становится горьким. Подобные верования до сих пор сохранились во многих французских деревнях. Любая хозяйка знает, что у нее ни за что не получится майонез во время женского недомогания или в присутствии женщины, у которой в этот момент месячные. В Анжу недавно один старый садовник, поставив в погребе сок из годового урожая яблок, писал хозяину дома: «Надо попросить живущих в доме и приглашенных молодых дам не заходить в погреб в определенные дни месяца, а то сидр не будет бродить». Кухарка, узнав об этом письме, пожала плечами. «Это никогда не мешало сидру бродить, — сказала она, — это только для сала плохо: нельзя солить сало перед женщиной, у которой эти дела, а то оно стухнет»l .

Было бы совершенно недостаточно сводить это отвращение к тому чувству, что всегда вызывает вид крови: конечно, кровь сама

Один врач из Шера рассказал мне, что в той местности, где он живет, женщинам при подобных обстоятельствах нельзя входить в помещения для выращивания шампиньонов. Еще сегодня продолжается спор о том, есть ли У этих предрассудков какое–нибудь основание. Единственный факт, который приводит в их оправдание доктор Вине, — это наблюдение Шинка (пересказанное Виньи). Шинк якобы видел, как цветы завяли в руках у испытывающей недомогание служанки; приготовленное этой женщиной дрожжевое тесто якобы поднялось всего на три сантиметра вместо пяти в обычных условиях. Во всяком случае, факты эти явно бедноваты и неопределенны, если учесть, насколько велико значение и широко распространение связанных с ними верований, очевидно имеющих мистическое происхождение.

по себе — священный элемент, как ничто другое проникнутый таинственной маной,  одновременно являющий собой жизнь и смерть. Но пагубные свойства менструальной крови имеют исключительный характер. Она воплощает сущность женственности. А потому истечение ее таит в себе опасность для самой женщины, мана  которой таким образом материализуется. Девушек племени чаго увещевают получше прятать свою менструальную кровь. «Не показывай ее матери, а то она умрет. Не показывай ее подругам, ибо если есть среди них недоброжелательница, она может завладеть бельем, которым ты вытиралась, и брак твой будет бесплодным. Не показывай ее злой женщине, которая возьмет твое белье и вывесит на крыше своей хижины — и тогда ты не сможешь иметь детей. Не бросай белье на дорогу или в кусты. Кто–нибудь злой может сотворить с ним дурное. Закопай его в землю. Прячь кровь от глаз твоего отца, твоих братьев и сестер. Если ты позволишь увидеть ее, это грех»1. У алеутов, если отец увидит дочь во время первых месячных, она может ослепнуть или онеметь. Считается, что в этот период в женщину вселяется дух и она обладает опасной силой. Некоторые примитивные народы верят, что кровь выделяется в результате укуса змеи, так как женщина подозрительным образом связана со змеей и ящерицей и кровь ее имеет нечто общее с ядом ползучих тварей. Левит сближает менструацию и гонорею; кровоточащий женский орган — это не просто рана, но весьма сомнительная язва. И Виньи ассоциирует понятие нечистоты с болезнью, когда пишет: «Женщина — дитя больное, нечистое двенадцать раз». Будучи плодом непонятной внутренней алхимии, периодическое кровотечение, которым страдает женщина, странным образом увязывается с лунным циклом — ведь и у луны бывают опасные капризы2. Женщина — это часть жуткого механизма, от которого зависит ход планет и солнца, она вся во власти космических сил, управляющих судьбами звезд, приливов и отливов и оказывающих опасное воздействие на людей своими излучениями. Но особенно поразительно, что воздействие менструальной крови сближается с представлением о свернувшихся сливках, несхватившемся майонезе, с идеей брожения и разложения; утверждают также, что от этого воздействия бьются хрупкие предметы, рвутся струны на скрипках и арфах; но особенно сильное влияние менструальная кровь

1  Цит. по: C. L é v i–S t r а и s s. Les  Structures élémentaires de la Parenté.

2 Луна — это источник плодородия; она представляется «господином женщин»; нередки представления о том, что она совокупляется с женщинами в образе мужчины или змеи. Змея — это ипостась луны; она меняет кожу и регенерирует, она бессмертна; это сила, через которую распространяются плодородие и наука. Именно она охраняет священные источники, древо жизни, источник молодости и т. д. Но она же лишила человека бессмертия. Рассказывают, что она совокупляется с женщинами. В персидской традиции, а также среди раввинов считается, что менструация обязана своим возникновением сношениям первой женщины со змием.

имеет на органические субстанции, находящиеся на полпути от материи к жизни; и не столько потому, что это кровь, сколько потому, что выделяется она из детородного органа; даже когда точная функция ее неизвестна, ясно, что она связана с зарождением жизни; не зная о существовании яичника, древние даже видели в менструальных выделениях дополнение к сперме. В действительности дело не в том, что кровь эта делает женщину нечистой, — скорее она просто свидетельствует о нечистоте женщины; она появляется в тот момент, когда женщина может быть оплодотворена; а когда она исчезает, женщина, как правило, снова становится бесплодной; она течет из того самого чрева, где формируется зародыш. На нее переносится ужас, который мужчина испытывает по отношению к женской плодовитости.

Среди табу, связанных с женщиной в состоянии нечистоты, ни одно не может сравниться по строгости с запрещением всяких половых сношений. Левит осуждает мужчину, преступившего это правило, на семь дней нечистоты. Законы Ману на этот счет более суровы; «Мудрость, энергия, сила, жизнеспособность окончательно гибнут в мужчине, приблизившемся к женщине, нечистой от менструальных выделений». На мужчин, имевших половые связи во время менструации, налагалась пятидесятидневная епитимья. Поскольку считается, что женское начало достигает в этот период максимальной силы, возникает опасение, как бы при интимном контакте оно не возобладало над мужским началом. Еще более неопределенно то чувство отвращения, которое мужчина испытывает, обнаруживая в женщине, которой обладает, пугающую его материнскую сущность; он старается разъять эти два аспекта женственности: поэтому запрещение инцеста в форме экзогамии или в более современных вариантах является универсальным законом; поэтому мужчина избегает полового сближения с женщиной в те моменты, когда она особенно предана исполнению своей воспроизводящей роли; во время месячных, когда она беременна или кормит грудью. Эдипов комплекс — описание которого, впрочем, следовало бы обновить — не противоречит такому отношению, а, наоборот, подразумевает его. Мужчина защищается от женщины постольку, поскольку это смутный источник мира и неясное органическое становление, Между тем в этом же самом обличье женщина позволяет обществу, отделившемуся от космоса и богов, поддерживать с ними связь. До сих пор у бедуинов и ирокезов от нее зависит плодородие полей; в античной Греции она слышит подземные голоса; ей внятен язык ветра и деревьев — она Пифия, Сибилла, прорицательница; ее устами говорят мертвые и боги. Она и сегодня сохраняет дар прорицания; она — медиум, хиромантка, гадалка, ясновидящая, вдохновленная свыше; она слышит голоса, у нее бывают видения. Когда мужчины ощущают потребность вновь погрузиться в лоно растительной и животной жизни — как Антей, прикасавшийся к земле, чтобы восстановить силы, — они взывают к женщине. Хтонические культы сохранились, пройдя через рационалистские цивилизации Греции и Рима. Как правило, они развиваются вне официальной религиозной жизни и даже приобретают, как в Элевсине, форму мистерий: их смысл противоположен тому, что заключен в солярных культах, в которых человек утверждает свою волю к отделению и духовности; но они и дополняют эти культы; человек пытается вырваться из одиночества с помощью экстаза; такова цель мистерий, оргий, вакханалий. В отвоеванном мужчинами мире дикие и магические свойства Иштар и Астарты были узурпированы богом–мужчиной, Дионисом; но вокруг его образа опять же неистовствуют женщины: менады, тиады, вакханки призывают мужчин к сакральным возлияниям, к священному безумию. Аналогична и роль священной проституции: речь идет о том, чтобы одновременно освободить и направить в нужное русло силы плодородия. Еще и поныне народные празднества характеризуются вспышками эротизма; и тогда женщина представляется не просто объектом наслаждения, но средством достичь того hybris1, где личность выходит за пределы самое себя. «Все то потерянное, трагическое, что несет в себе человек, это «ослепляющее чудо» можно познать только в постели», — пишет Ж. Батай.

В эротическом исступлении прижимая к себе возлюбленную, мужчина стремится потеряться в бесконечной тайне плоти. Однако мы видели, что нормальное мужское сексуальное чувство различает Мать и Супругу. Таинственная алхимия жизни вызывает у него отвращение, в то время как его собственная жизнь питается и наслаждается сочными плодами земли; он жаждет обладать ими; он страстно желает Венеру, только что явившуюся из морских вод. Поскольку верховный творец — мужчина, женщина при патриархате раскрывает себя в первую очередь как супруга. Прежде чем стать матерью рода человеческого, Ева была подругой Адама; она была дана мужчине, чтобы он имел и оплодотворял ее, как он имеет и оплодотворяет землю; а через нее он делает своим царством всю природу. В половом акте мужчина ищет не только мимолетного субъективного удовольствия. Он хочет завоевывать, брать, владеть; обладать женщиной — значит победить ее; он входит в нее, как лемех в борозду; он делает ее своею, как и обрабатываемую им землю; он пашет, сажает, сеет — образы эти стары, как письменность; от античности до наших дней подобных примеров можно привести тысячи. «Женщина подобна полю, а мужчина — посеву», — гласят законы Ману. На одном из рисунков Андре Массона изображен мужчина, лопатой вскапывающий сад женского органа^. Женщина — добыча своего супруга, его имущество.

1 Гордыня (греч.).

2 Рабле называет мужской орган «пахарем природы». Мы уже говорили о религиозных и исторических корнях ассимиляции фаллос — лемех, женщина — борозда.

Колебания мужчины между страхом и желанием, между боязнью оказаться во власти неконтролируемых сил и стремлением ими завладеть поразительным образом отражаются в мифах о Девственности. То страшащая мужчин, то желанная и даже требуемая, она представляет собой наиболее завершенную форму женской тайны; это одновременно ее самый тревожный и самый завораживающий аспект. В зависимости от того, чувствует ли себя мужчина подавленным окружающими его силами или самонадеянно полагает, что способен ими овладеть, он отказывается или настаивает, чтобы супруга досталась ему девственницей. В самых примитивных обществах, где превозносится могущество женщины, верх одерживает страх; женщине следует лишиться девственности до первой брачной ночи. Марко Поло говорит о жителях •У  Тибета, что никто из них не пожелал бы жениться на девственнице. Иногда этот отказ получал рациональное обоснование: мужчина не хочет жениться на женщине, никогда не возбуждавшей мужских желаний. Арабский географ Аль–Бекри рассказывает о славянах: «Если мужчина женится и обнаруживает, что жена его девственна, он говорит ей: «Если бы ты чего–нибудь стоила, тебя бы любили мужчины и кто–нибудь из них похитил бы твою девственность». После чего он прогоняет ее и расторгает брак». Утверждают даже, что у некоторых примитивных народов мужчины женятся только на женщинах, уже имеющих детей и таким образом доказавших свою способность рожать. Но подлинные мотивы столь распространенных обычаев дефлорации — мистического свойства. У некоторых народов бытуют представления о живущей во влагалище змее, которая может укусить супруга в момент разрыва девственной плевы; девственной крови приписываются ужасающие свойства, она сближается с менструальной кровью и тоже может уничтожить мужскую силу. В этих образах выражена идея, что женское начало, оставаясь нетронутым, обладает большей мощью и таит в себе большую угрозу!. Бывают случаи, когда вопрос о дефлорации вообще не возникает; например, у туземцев, описанных Малиновским, девушки вообще не бывают девственными, поскольку половые игры разрешены с самого детства. Иногда мать, старшая сестра или какая–нибудь замужняя женщина систематически дефлорирует девочку и расширяет вагинальное отверстие на протяжении всего периода детства. Бывает также, что в момент наступления половой зрелости женщины осуществляют дефлорацию при помощи палки, кости или камня, что воспринимается просто как хирургическая операция. В других племенах девочку, достигшую половой зрелости, подвергают дикой процедуре: мужчины отводят ее за пределы деревни и дефлорируют насильно и даже при помощи каких–нибудь орудий. Один из

^ Отсюда и та мощь, которой предание наделяет девственниц в ратном деле: вспомним валькирий или Орлеанскую деву.

наиболее часто встречающихся обычаев заключается в том, что девственниц отдают случайным прохожим, либо полагая, что на них не распространяется опасное воздействие маны, предназначенной только для мужчин своего племени, либо вовсе не заботясь о тех бедах, которые могут пасть на их головы. Еще чаще невесту лишает девственности накануне брачной ночи жрец, или врач, или касик, то есть вождь племени; на Малабарском берегу эта операция возложена на брахманов, и они, похоже, занимаются этим без всякого удовольствия и требуют солидного вознаграждения. Известно, что все священные предметы опасны для человека светского, однако посвященные могут иметь с ними дело, ничем не рискуя; а потому понятно, что жрецы и вожди способны укротить зловещие силы, от которых следует беречься супругу. В Риме от этих обычаев осталась лишь символическая церемония: невесту сажали на фаллос каменного Приапа, преследуя при этом двойную цель; увеличить ее плодовитость и обезвредить чересчур мощные, а потому пагубные флюиды, которые от нее исходят. Иногда муж защищается по–другому; он сам дефлорирует девственницу, но обставлено это так, что в критический момент он оказывается неуязвимым; например, он делает это в присутствии всей деревни с помощью палки или кости. На Самоа он орудует пальцем, предварительно обернув его куском белой материи, а потом раздает присутствующим окровавленные лоскутки. Бывает также, что ему разрешается дефлорировать жену естественным путем, при условии что он не будет извергать в нее семя раньше, чем по прошествии трех дней, так чтобы девственная кровь не соприкасалась с оплодотворяющим семенем.

Согласно классическому перевороту в восприятии священных вещей, в менее примитивных обществах девственная кровь становится символом благотворным. Во Франции еще сохранились деревни, где наутро после свадьбы на обозрение родственников и друзей вывешивают окровавленную простыню. А дело в том, что при патриархальном режиме мужчина стал хозяином женщины; и те же самые свойства, которые вызывают страх, когда встречаются в неукрощенных стихиях, становятся ценными качествами для собственника, сумевшего их приручить. Необузданный нрав дикого скакуна, неистовую силу молнии и водопадов человек превратил в средства собственного процветания. А потому и женщину он хочет получить со всем таящимся в ней богатством, нетронутой. Конечно, рациональные мотивы играют определенную роль в том, что девушке предписывается блюсти невинность; как и добродетельность супруги, целомудрие невесты необходимо, чтобы отец не рисковал передать свое имущество чужому ребенку. Но когда мужчина рассматривает супругу как свою личную собственность, требование девственности носит более непосредственный характер. Прежде всего идею обладания никак нельзя воплотить позитивно; на самом деле никто никогда ничего и никого не имел; а потому люди стараются осуществить ее негативно; самый верный способ настоять на том, что некое имущество принадлежит мне, — это помешать другим пользоваться им. Да и потом человека больше всего прельщает то, что еще никогда никому не принадлежало: тогда победа представляется событием уникальным и абсолютным. Первопроходцев всегда манили целинные земли; каждый год кто–нибудь из альпинистов гибнет из–за желания покорить нетронутую вершину, а то и просто из–за попытки проложить новый путь по склону горы; а некоторые любопытные рискуют жизнью, чтобы спуститься под землю и добраться до еще не исследованных пещер. Уже покоренный человеком предмет становится инструментом; потеряв связь с природой, он лишается самых глубинных своих свойств; неукрощенный поток водопада обещает больше, чем вода городского фонтана. Девственное тело свежо, как скрытые источники, бархатисто, как нераскрывшийся бутон на заре, и светится, как жемчужина, не обласканная солнечными лучами. Человек, как дитя, заворожен всеми сумрачными, закрытыми местами, куда никогда не проникал живительный луч сознания, которые ждут, чтобы в них вселили душу; он считает, что все, что ухватил или куда проник лишь он один, на самом деле — его творение. А еще одна из целей любого желания — это потребление желаемого предмета, подразумевающее его разрушение. Разрывая девственную плеву, мужчина владеет женским телом более интимно, чем если в результате проникновения она останется нетронутой; этим необратимым актом он недвусмысленно превращает тело женщины в пассивный объект и утверждает свою власть над ним. Этот смысл в точности выражает легенда о рыцаре, продирающемся через колючий кустарник, чтобы сорвать розу, аромат которой еще никому не ведом; он не только находит ее, но еще и ломает стебель и только тогда завладевает ею. Образ настолько прозрачен, что в народном языке «похитить цветок» у женщины означает лишить ее невинности, и от этого выражения происходит слово «дефлорация».

Но девственность обладает эротической привлекательностью только в сочетании с юностью, иначе тайна ее снова начинает вселять беспокойство. Многие мужчины сегодня испытывают сексуальное отвращение к слишком затянувшейся девственности; на «старых дев» смотрят как на сварливых и злобных матрон, исходя не только из соображений психологического плана. Проклятие заключено в самом их теле, теле, не ставшем объектом ни для какого субъекта, ничьим желанием не превращенном в желанное, расцветшем и увядшем, не найдя себе места в мужском 'мире; не отвечая своему назначению, оно становится странным и нелепым объектом, вызывающим беспокойство, как непередаваемая мысль сумасшедшего, Я слышала, как один мужчина грубо сказал о сорокалетней женщине, еще красивой, но, как предполагалось, девственнице: «Там полно паутины…» И действительно, погреба и чердаки, куда никто уже не заходит и которые никому не нужны, заволакивает нечистая тайна; в них охотно наведываются призраки; покинутые людьми дома становятся жилищами духов. Если только женщина не посвятила свою девственность какому–нибудь богу, ее охотно подозревают в связи с демоном. Девственниц, не покоренных мужчиной, старых женщин, ему не подвластных, охотнее, чем всех остальных, принимают за ведьм; ибо поскольку предназначение женщины — посвятить себя Другому, то, избежав гнета мужчины, она легко может подпасть под влияние дьявола.

Супруга, если из нее изгнали злых духов при помощи обрядов дефлорации или, наоборот, если она чиста благодаря своей девственности, может оказаться желанной добычей. Сжимая ее в объятиях, любовник хочет овладеть всеми богатствами жизни. Она — это вся фауна и вся флора земли: газель, лань, лилия и роза, бархатистый персик, ароматная малина; она — драгоценные камни, перламутр, агат, — жемчуг, шелк, небесная лазурь, свежесть ключевой воды, воздух, пламя, земля и вода. Все поэты Востока и Запада преображали женское тело в цветы, плоды, птиц. Если с этой точки зрения взглянуть на античность, средние века и современную эпоху, получится целая толстая антология цитат. Всем известна «Песнь песней», где возлюбленный говорит возлюбленной: Глаза твои голубиные…

Волосы твои — как стадо коз…

Зубы твои — как стадо выстриженных овец…

Как половинки гранатового яблока — ланиты твои…

Два сосца твои — как двойни молодой серны…

Мед и молоко под языком твоим…

Андре Бретон обращается к этой вечной песни в «Аркане 17»; «Мелюзина в момент второго крика: она явилась из бедер ее, чрево ее — как весь урожай августовской пшеницы, торс ее взмывает ввысь, как фейерверк, из стройного стана, вылепленного по образу ласточкиных крыльев, груди ее как горностаи, плененные собственным криком, слепящие очи огнем раскаленных углей их пламенеющего зева. А руки ее как душа поющих и благоухающих ручьев…»

Мужчина находит в женщине сияние звезды и мечтательность луны, солнечный свет и пещерный сумрак; но женщина — это и цвет дикого кустарника, и горделивая садовая роза. Деревни, леса, озера, моря и песчаные равнины полны нимф, дриад, сирен, ундин, фей. Ничто так глубоко не укоренилось в сердце мужчин, как этот анимизм. Море для моряка — это опасная, коварная, непокорная женщина, которая тем не менее дорога ему, потому что ее трудно укротить. Горделивая, строптивая, девственная и злобная гора — женщина для альпиниста, который с риском для жизни стремится ею овладеть. Принято считать, что такие сравнения свидетельствуют о сексуальной сублимации; однако скорее они выражают изначальное, как само разделение на два пола, родство женщины и стихий. От обладания женщиной мужчина ждет не просто утоления инстинкта; она — наиболее подходящий объект, через который он покоряет Природу. Случается, что эту роль играют другие объекты. Иногда мужчина ищет песчаных берегов, бархатных ночей, аромата жимолости на теле молодых мальчиков. Но телесное овладение землей может осуществиться не только путем полового проникновения. В романе «Неведомому Богу» Стейнбек рисует человека, выбравшего в качестве посредницы между собой и природой поросшую мхом скалу; в «Кошке» Колетт описывает молодого мужа, сосредоточившего свою любовь на любимице кошке, потому что через это дикое и нежное животное он постигал чувственный мир, чего не могло ему дать человеческое тело его подруги. В море или горе Другой может найти столь же полное воплощение, что и в женщине; они оказывают мужчине такое же пассивное и непредсказуемое сопротивление, позволяющее ему осуществить себя; они — отказ, который нужно побороть, добыча, которой нужно овладеть. И если море и гора — женщины, то только потому, что женщина для любовника — тоже море и гора1.

Но не всякой женщине дано стать посредницей между мужчиной и миром; мужчине недостаточно обнаружить у партнерши половые органы, дополняющие его собственные. Нужно, чтобы она воплощала дивный расцвет жизни и при этом таила в себе ее непостижимые тайны. А потому от нее прежде всего требуется молодость и здоровье, ибо, сжимая в объятиях нечто живое, мужчина окажется во власти его чар, только если забудет, что

Симптоматична фраза Самивеля, приводимая Башларом («Земля и блуждания Воли»): «Эти со всех сторон окружившие меня горы я понемногу перестал воспринимать как врагов, которых надо побороть, как самок, которых надо попирать ногами, как трофеи, которые надо завоевать, чтобы иметь в собственных глазах и в глазах всех остальных доказательство собственной ценности». Амбивалентность отношения гора — женщина устанавливается через идею наподобие «врага, которого надо побороть», «трофея» и «доказательства» мощи.

Та же самая взаимосвязь прослеживается, например, в следующих стихах Сангора: г г ι —·

Нагая женщина, объятая тьмой женщина!

Созревший плод, чья плоть тверда, экстазы сумрачные черного вина,  уста, что сообщили дар поэтический моим устам.

Бескрайняя саванна, чей горизонт так чист, саванна, что трепетать заставил бурей ласк своих восточный ветр.

И: О Конго, лежишь ты на ложе лесном, царица земель африканских покорных.

И твой балдахин поднимают высоко фаллосы гордых утесов.

, «- женщина ты, говорит мне моя голова, и язык говорит мой, и чрево, что женщина ты. fr.

жизнь всегда несет в себе смерть. Он желает большего: ему надо, чтобы возлюбленная его была еще и красива. Идеал женской красоты меняется; но некоторые требования остаются постоянными; например, поскольку предназначение женщины в том, чтобы быть обладаемой, ее телу должны быть свойственны инертность и пассивность объекта. Мужская красота состоит в приспособленности тела к исполнению активных функций — это сила, ловкость, гибкость, это явленная трансцендентность, одушевляющая тело, которому надлежит никогда не замыкаться на самом себе. Женский идеал может оказаться сходным в таких обществах, как Спарта, фашистская Италия, нацистская Германия, где женщина предназначается для государства, а не для личности, где ее рассматривают только как мать и совсем не оставляют места эротизму. Но когда женщина дана во владение мужчине, он требует, чтобы тело ее было представлено исключительно в своей «неподлинности». Ее тело воспринимается не как ореол субъективности, но как нечто увязшее в имманентности; тело это не должно напоминать об остальном мире, не должно обещать ничего, кроме самого себя; ему надлежит возбуждать желание. В самой наивной форме это требование выражается в готтентотском идеале пышнобедрой Венеры, поскольку ягодицы — это часть тела, где меньше всего нервных окончаний, где плоть представляет собой ни для чего не предназначенную данность. Пристрастие восточных мужчин к полным женщинам того же свойства; им нравится абсурдное изобилие разросшихся жировых тканей, не одушевленных никаким проектом, не имеющих иного смысла, кроме того, что они есть l. Даже в цивилизациях с более тонкой чувственностью, где существуют понятия формы и гармонии, груди и ягодицы остаются излюбленными объектами в силу немотивированности, случайности их пышного расцвета. Нравы и мода часто способствовали тому, чтобы лишить женское тело способности к трансценденции: китаянка с перетянутыми ногами едва может ходить, накрашенные ногти голливудской звезды лишают ее рук, высокие каблуки, корсеты, фижмы, панье, кринолины были призваны не столько подчеркнуть линию женского тела, сколько сделать его еще более бессильным. Отягченное жиром или же, наоборот, полупрозрачное, неспособное ни на какие усилия, парализованное неудобной одеждой и правилами благопристойности, оно в самом деле пред-

1 «Готтентоты, у которых стеатопигия развита не так сильно и встречается не так часто, как у бушменских женщин, считают такое сложение эстетичным и с самого детства массируют ягодицы своих дочерей, чтобы лучше развить их. Точно так же в некоторых африканских регионах встречается искусственное ожирение женщин, самый настоящий откорм, заключающийся в неподвижности и потреблении в больших количествах соответствующих продуктов, в частности молока. Это также практикуется среди зажиточных арабов и евреев, живущих в городах Алжира, Туниса и Марокко» (L и q и е t. —  «Journal de Psychologie», 1934. Les Vénus des cavernes).

 

ставляется мужчине его собственностью. Косметика и украшения также способствуют окаменению тела и лица. Функция женского украшения очень сложна; у некоторых примитивных народов оно носит священный характер; но обычно его роль — в том, чтобы окончательно превратить женщину в идола. Идола неоднозначного: мужчина хочет, чтобы в нем ощущалась плоть, его красота должна быть сродни красоте цветов и плодов; но кроме того, он должен быть гладким, твердым, вечным, как камень. Роль украшения в том, чтобы одновременно еще теснее связать женщину с природой и вырвать ее оттуда, чтобы сообщить трепетной жизни застывшую необходимость искусственности. Примешивая к своему телу цветы, меха, драгоценные камни, раковины, перья, женщина превращает себя в растение, в пантеру, в бриллиант, в перламутр; она пользуется духами, чтобы благоухать, как роза или лилия; но перья, шелк, жемчуг и духи служат также и для того, чтобы скрыть животный дух ее собственного тела. Она красит губы и щеки, чтобы придать им прочную неподвижность маски; она заключает свой взгляд в оковы косметического карандаша и туши для ресниц, и он становится лишь переливающимся украшением ее глаз; заплетенные в косы, завитые и уложенные волосы теряют свою волнующую растительную тайну. Природа присутствует в убранной женщине, но это уже природа–пленница, человеческой волей приведенная в соответствие с человеческим желанием.

Женщина тем желаннее, чем полнее раскрывается в ней природа и чем строже она порабощена: идеальным эротическим объектом всегда была «замысловатая» женщина. Вкус же к более естественной красоте часто бывает всего лишь благовидной формой той же замысловатости. Реми де Гурмон желает, чтобы женщины носили распущенные волосы, свободные, как ручьи и трава прерии, — однако струение вод и колосьев можно ощутить, лишь лаская локоны какой–нибудь Вероники Лэйк, а не взлохмаченную шевелюру, действительно предоставленную самой природе. Чем моложе и здоровее женщина, тем больше кажется, что ее юное лощеное тело сохранит свою свежесть навеки, и тем меньше она нуждается в искусственности; но следует всегда скрывать от мужчины телесную слабость сжимаемой в объятиях добычи и грозящее ей увядание. Кроме всего прочего, мужчина боится случайности ее судьбы, мечтает, чтобы она оставалась неизменной, необходимой, а потому ищет в лице женщины, в ее стане и ногах точного воплощения идеи, У примитивных народов идея сводится к усовершенствованному народному типу: народ с полными губами и плоскими носами ваяет Венеру с полными губами и плоским носом; позже к женщинам применяют более сложные эстетические каноны. Но, во всяком случае, чем более гармоничными выглядят черты и пропорции женщины, тем больше радует она серДЦе мужчины, потому что ему кажется, что она избежала превратностей всего естественного. Мы приходим, таким образом, к странному парадоксу: желая в женщине ухватить природу — природу преображенную, — мужчина обрекает женщину на искусственность. Она не только «физис», но в такой же степени «антифизис»; и это не только в цивилизованных странах, где делают электрический перманент, удаляют волосы при помощи воска и носят эластичные пояса, но и там, где ходят негритянки с подносами, в Китае и повсюду на земле. Эту мистификацию разоблачил Свифт в знаменитой оде к Селии; он с отвращением описывает снаряжение кокетки и с отвращением напоминает о животных функциях ее тела; возмущаясь, он не прав вдвойне; ибо мужчина хочет, чтобы женщина одновременно была зверем и растением и скрывалась под рукотворной броней; он любит ее выходящей из морской пены и из дома моделей, обнаженную и одетую, обнаженную под одеждой, именно такую, какой привык видеть ее в человеческом мире. Горожанин ищет в женщине животное начало; а для молодого крестьянина, проходящего военную службу, бордель воплощает всю магию города. Женщина — это поле и пастбище, но одновременно — Вавилон.

Между тем в этом состоит первая ложь, первое предательство женщины — предательство самой жизни, которая, даже принимая самые привлекательные формы, всегда несет в себе ферменты старения и смерти. Уже одно то, как мужчина использует женщину, разрушает самые ценные ее качества: под тяжестью материнства она утрачивает эротическую привлекательность; даже если она бездетна, годы идут и искажают ее прелести. Немощная, безобразная, старая женщина вызывает ужас. Тогда говорят, что она поблекла, увяла, как сказали бы о растении. Конечно, у мужчины дряхлость тоже страшна; но нормальный мужчина не рассматривает других мужчин как плоть; с этими автономными, посторонними телами его связывает только абстрактная солидарность. А вот наблюдая женское тело, это ему предназначенное тело, он ощутимо сталкивается с умиранием плоти. «Прекрасная оружейница» Вийона смотрит на увядание своего тела враждебными глазами мужчин. Старая, безобразная женщина — это не только непривлекательный предмет; она вызывает ненависть, смешанную со страхом. В ней снова выявляется пугающая ипостась Матери, тогда как прелести Супруги — меркнут.

Но и Супруга — тоже опасная добыча. В выходящей из вод Венере, в свежей пене и золотистых колосьях притаилась Деметра; завладевая женщиной через извлекаемое из нее наслаждение, мужчина одновременно будит в ней коварные силы плодовитости; он проникает в тот самый орган, который производит на свет детей. Поэтому во всех обществах множество табу оберегают мужчину от угрозы, таящейся в женском половом органе. Обратное утверждение неверно, женщине нечего бояться от мужчины; его орган воспринимается как светский, несвященный. Фаллос может быть вознесен до уровня бога, но в поклонении ему нет ни малейшего элемента ужаса; в повседневной жизни женщина не нуждается в мистической защите от него, он только благотворен

для нее. Примечательно, впрочем, что во многих обществах с материнским правом половая жизнь очень свободна — но только в детские годы и в ранней юности женщины, когда половой акт не связан с идеей деторождения. Малиновский с некоторым удивлением рассказывает, что молодые люди, свободно занимающиеся любовью в «доме холостяков», охотно выставляют напоказ свои отношения; а дело в том, что, если девушка не замужем, считается, что она неспособна родить, и тогда половой акт воспринимается как мирное мирское развлечение. Но как только она выходит замуж, супруг, наоборот, ничем не должен выдавать свои чувства к ней, не должен к ней прикасаться, а любой намек на их интимную близость становится святотатством: а все потому, что теперь она соприкасается с грозной материнской сущностью, а половой акт становится священнодействием. Отныне он сопровождается запретами и предосторожностями. Половое сношение не разрешается во время обработки земли, сева и посадки растений: причина в данном случае заключается в том, что оплодотворяющие силы, необходимые для выращивания обильного урожая, а значит, для общего блага, не должны расходоваться в межличностных отношениях; такая экономия предписывается из почтения к связанным с плодородием силам. Но в большинстве случаев воздержание оберегает мужественность супруга; мужчине следует воздерживаться перед рыбной ловлей, перед охотой и особенно когда он собирается на войну; в союзе с женщиной мужское начало ослабевает, а потому мужчине следует избегать близости всякий раз, когда ему требуются все его силы. Возникает вопрос, вызывает ли женщина отвращение у мужчины потому, что он вообще испытывает отвращение к проявлениям пола, или наоборот. Можно констатировать, что, в частности, в Левите ночная поллюция рассматривается как нечистота, хотя женщина тут ни при чем. А в наших современных обществах опасной и греховной считается мастурбация; многие мальчики и молодые люди, предающиеся этому занятию, испытывают при этом невыносимую тревогу. Уединенное наслаждение превращается в порок из–за вмешательства общества и особенно родителей; но не один юноша испытал неожиданный испуг при виде своих первых эякуляций: любое выделение его собственной субстанции, будь то кровь или сперма, кажется ему тревожным; из него утекает его жизнь, его мана.  В то же время, даже если субъективно мужчина может иметь некоторый эротический опыт, где женщина не присутствует, объективно она все равно присутствует в его сексуальной жизни: как говорил Платон в мифе об андрогинах, мужской организм предполагает женский организм. Обнаружив свой пол, мужчина обнаруживает женщину, даже если она не дана ему ни во плоти, ни в изображении; и наоборот, женщина страшна тем, что воплощает в себе все, что относится к полу. Никогда нельзя разделять имманентный и трансцендентный аспекты жизненного опыта: то, чего я боюсь или желаю, — всегда одно из превращений моего собственного существования, но ничто не может произойти со мной без помощи того, что не является мною. «Не–я» содержится в ночных поллюциях, в эрекции, если и не в ярко выраженном женском облике, то, во всяком случае, в качестве Природы и Жизни: человек чувствует, что им овладевает чуждая ему магия. Амбивалентность его чувств к женщине сказывается и в отношении к собственному половому признаку: он им гордится, посмеивается над ним и стыдится его. Маленький мальчик заносчиво сравнивает свой пенис с пенисами товарищей; первая эрекция вселяет в него гордость и страх. Мужчина хочет, чтобы в его члене видели символ трансцендентности и могущества; он кичится им как морщинистым мускулом и одновременно как магическим даром: это свобода, обогащенная всей случайностью данности, и данность, подвластная свободному волеизъявлению; эта противоречивость приводит мужчину в восхищение; но он подозревает об обмане; орган, с помощью которого он собирается самоутверждаться, не слушается его; он полон неутоленных желаний, напрягается неожиданно, часто облегчается во сне, то есть являет собой подозрительную и капризную жизненную силу.

Мужчина утверждает, что Дух в нем торжествует над Жизнью, активность над пассивностью; его сознание держит природу на расстоянии, его воля видоизменяет ее, но он обнаруживает в самом себе жизнь, природу и пассивность в виде полового члена. «Половые органы — это настоящий очаг воли, а противоположный ему полюс — мозг», — пишет Шопенгауэр. То, что он называет волей, — это привязанность к жизни, которая есть страдание и смерть, тогда как мозг — это мысль, дающая представление о жизни, а значит, отделившаяся от нее; половой стыд — это, считает он, стыд, который мы испытываем перед глупым упрямством своей плоти. Даже при том, что мы не разделяем свойственного его теориям пессимизма, следует признать его правоту в том, что в оппозиции половой член — мозг он видит выражение двойственного характера человека. В качестве субъекта он полагает мир и, оставаясь вне пределов полагаемого им универсума, делается его властелином; если же он осознает себя как плоть, как пол, он уже не является автономным сознанием, кристально чистой свободой: он врастает в мир, он — ограниченный и обреченный на смерть объект. Конечно, акт зачатия превосходит границы тела — но он же их и устанавливает. Отец всех детей, пенис аналогичен матери–матке; мужчина, который сам вышел из зародыша, вскормленного в материнском чреве, несет в себе новые зародыши, и через это дающее жизнь семя отрицается его собственная жизнь. «Рождение детей — это смерть родителей», — сказал Гегель, Извержение семени — это предупреждение о смерти, оно утверждает примат рода над особью; наличие полового члена и его активность отрицают гордую исключительность субъекта. Именно это вытеснение духа жизнью делает половой член чем–то скандальным. Мужчина превозносит фаллос постольку, поскольку воспринимает его как трансцендентность и активность, как средство овладения Другим; но он стыдится его, когда видит в нем лишь пассивную плоть, превращающую его в игрушку темных сил Жизни. Стыд этот охотно маскируется под иронию. Чужой член легко вызывает смех; эрекция часто кажется смешной, оттого что имитирует обдуманное действие, тогда как на самом деле переносится пассивно; одно упоминание о гениталиях возбуждает веселье. Малиновский рассказывает, что дикарям, среди которых он жил, достаточно было назвать «эти стыдные места», чтобы вызвать неудержимый смех; большинство шуток, называемых фривольными или сальными, не идут дальше элементарной игры слов такого рода. У некоторых примитивных народов женщины в период прополки садов имеют право грубо изнасиловать незнакомца, который рискнет забрести в их деревню; они набрасываются на него все вместе, часто доводят до полусмерти: мужчины племени смеются над этим подвигом; такое насилие закрепляет представление о жертве как о пассивной и зависимой плоти; мужчиной овладевают женщины, а через них — и их мужья, тогда как в нормальном половом сношении мужчина стремится утвердить себя как собственник.

Но именно тогда ему предстоит с наибольшей очевидностью столкнуться с двусмысленностью своего плотского существования. Он с гордостью принимает свои половые свойства в качестве средства присвоения Другого; но эта мечта об обладании никогда не сбывается. В подлинном обладании Другой полностью уничтожается, потребляется, разрушается — но только султан из «Тысячи и одной ночи» может себе позволить обезглавливать любовниц, едва утренняя заря поднимет их из его постели; женщина переживает объятия мужчины и тем самым ускользает от него; стоит ему разжать руки, и добыча снова становится ему чужой; она опять новая, нетронутая, готовая столь же мимолетно отдаться новому любовнику. Заветная мечта мужчины — «отметить» женщину, чтобы она навсегда осталась его; но даже самый самолюбивый знает, что ничего, кроме воспоминаний, ему не останется и что самые жгучие образы холодны, если утрачено ощущение. Этому краху посвящена целая литература. Направлена она всегда против женщины, которую называют непостоянной, изменницей, потому что тело предназначает ее для мужчины вообще, а не для какого–то определенного мужчины. Больше того, ее измена коварна еще и потому, что она сама превращает любовника в добычу. Только тело может соприкоснуться с другим телом; чтобы подчинить себе желанную плоть, мужчине самому надо стать плотью; Ева дана Адаму, чтобы через нее он реализовал свою трансцендентность, а она увлекает его во мрак имманентности; оболочку тьмы, сотканную матерью для сына, из которой он так хочет вырваться, воссоздает из непроницаемой глины любовница в момент головокружительного наслаждения. Он хотел обладать — а обладают им самим. Запах, испарина, усталость, скука — столько всего написано об унылой страсти сознания, ставшего плотью. Желание, часто таящее в себе отвращение, оборачивается отвращением, когда оно утолено. «Post coïtum homo animal triste» («После совокупления мужчина — грустное животное») — «Плоть грустна», А между тем мужчина даже не нашел в объятиях возлюбленной полного успокоения. Вскоре в нем снова пробуждается желание; и часто он не просто хочет женщину вообще, но именно эту самую женщину. Тогда она приобретает исключительно тревожную власть. Ибо мужчина воспринимает сексуальную потребность своего тела как самую обычную потребность вроде голода и жажды, не направленную ни на какой объект в частности: значит, узы, связывающие его с определенным женским телом, — это работа Другого. Это узы таинственные, как нечистое и плодовитое чрево, куда уходит корнями его жизнь, это своего рода пассивная сила — это магические узы. Набившая оскомину лексика газетных романов, где женщина описывается как волшебница, обольстительница, которая околдовывает, завораживает мужчину, отражает древнейший, универсальнейший миф. Женщина предназначена для волшебства. Волшебство, говорил Ален, — это дух, бродящий во всех вещах; действие можно назвать волшебным, когда его никто не производит, а оно само возникает из пассивности; а на женщину мужчины всегда смотрели именно как на имманентность данности; хоть она и порождает хлеба, плоды и детей, это не является актом ее воли; она не субъект, не трансценденция, не созидательная сила, но объект, начиненный флюидами.

В обществах, где мужчина поклоняется подобным тайнам, женщина благодаря этим свойствам тоже становится частью культа и почитается как жрица; но когда мужчина стремится добиться торжества общества над природой, разума над жизнью, воли над инертной данностью, тогда женщина воспринимается как ведьма. Разница между священнослужителем и волшебником известна; первый повелевает силами, которые он покорил в полном согласии с богами и законами, на благо общины и от имени всех ее членов; волшебник действует в стороне от общества, вопреки богам и законам, руководствуясь собственными страстями. Женщина же не полностью интегрирована в мир мужчин; в качестве Другого она противостоит им; естественно, что она пользуется имеющимися в ее распоряжении силами не для того, чтобы распространить на все мужское общество и в будущее влияние трансценденции, но, будучи сама отрезана и противопоставлена, стремится увлечь мужчин в одиночество отрезанности и во тьму имманентности. Она — сирена, из–за пения которой матросы разбивались о рифы; она — Цирцея, превращавшая своих любовников в животных, ундина, увлекающая рыбака на дно пруда. Плененный ее прелестями мужчина уже не имеет ни воли, ни проекта, ни будущего, он уже не гражданин, но тело — раб своих желаний, он вычеркнут из общежития, ограничен мгновением, пассивно поддается смене мук и наслаждений; извращенная волшебница восстанавливает страсть против долга, настоящий момент — против единства времени, она держит путника вдали от родного очага, она дарует забвение. Стремясь завладеть Другим, мужчина должен оставаться самим собой; но, ощутив крах своего стремления к невозможному обладанию, он пытается стать тем самым Другим, с которым ему не удается воссоединиться; тогда он отчуждается, теряется, выпивает волшебный напиток, делающий его чужим самому себе, погружается в быстротечные смертные воды. Мать обрекает сына на смерть, давая ему жизнь; любовница склоняет любовника отречься от жизни и отдаться высшему сну. Связь между Любовью и Смертью была патетически воспета в легенде о Тристане, но есть в ней и более изначальная истина. Рожденный из плоти, мужчина в любви осуществляется как плоть, а плоть предназначена могиле. Тем самым подтверждается союз Женщины и Смерти; великая жница — это перевернутый лик плодородия, благодаря которому растут колосья. Но она же представляется ужасной невестой, скрывающей свой скелет под обманчивой нежностью плоти1.

Итак, в женщине, будь то любовница или мать, мужчина прежде всего лелеет и ненавидит застывший образ собственной животной судьбы, жизнь, необходимую для его существования, но обрекающую его на конечность и смерть. В день своего появления на свет человек начинает умирать; эту истину и воплощает Мать. Зачиная, он утверждает примат вида над самим собой — именно это он постигает в объятиях супруги; в смятении и наслаждении он еще до зачатия забывает об исключительности своего «я». Даже если он пытается разделить себя и возлюбленную, в обоих очевидно для него только одно: их плотская природа. Он одновременно стремится полностью осуществиться как плоть — почитает мать, желает любовницу — и восстает против плоти с отвращением и страхом.

Есть один весьма знаменательный текст, где мы найдем синтез почти всех этих мифов, — я имею в виду то место в «Курдской ночи», где Жан–Ришар Блок описывает, как молодой Саад сжимает в объятиях женщину намного старше его, но еще красивую, во время разграбления города: «Ночь стирала контуры предметов и ощущений. И уже не женщину прижимал он к своей груди. Он наконец приближался к цели нескончаемого путешествия, длившегося с сотворения мира. Он понемногу растворился в необъятности, колыхавшейся вокруг него, бескрайней и безликой. Все женщины перепутались в одной стране, гигантской, неприступной, унылой, как желание, Например, в балете Превера «Свидание» и в балете Кокто «Юноша и Смерть» Смерть представлена в образе молодой возлюбленной.

знойной, как лето… Между тем он с робким восхищением узнавал сокрытое в женщине могущество, длинные, обтянутые атласом бедра, колени, напоминавшие два холма из слоновой кости. Когда он пробегал глазами вдоль полированной оси спины от поясницы к плечам, ему казалось, что он озирает тот самый свод, на котором зиждется мир. И снова его неотступно манил живот, упругий и нежный океан, где рождается и куда возвращается любая жизнь, пристанище из пристанищ, со своими приливами и отливами, горизонтами, безграничными просторами.

И тогда им овладело яростное желание пронзить эту восхитительную оболочку и добраться наконец до самого источника ее прелестей. Они сплелись, брошенные друг к другу одновременным порывом. Женщина теперь существовала лишь затем, чтобы разверзнуться, как земля, открыть ему свои внутренности, насытиться влагой возлюбленного. Восторг обернулся убийством. Их слияние напоминало удар кинжала.

…Он, одинокий, отъединенный, отсеченный человек, вот–вот должен был выплеснуться из собственной сущности, вырваться из темницы плоти и влиться материей и душой в универсальную материю. Ему было уготовано высочайшее, никогда ранее не испытанное счастье превзойти границы сотворенного существа, сплавить в едином восторге субъект и объект, вопрос и ответ, отсечь у бытия все, что не есть бытие, и достичь в последнем содрогании царства недостижимого.

…Каждое новое движение смычка извлекало из вибрировавшего в его руках ценного инструмента все более и более высокие ноты. Вдруг последний спазм оторвал Саада от зенита и низверг на землю, в грязь».

Желание женщины остается неутоленным, она сжимает любовника между бедрами, и он чувствует, как помимо его воли в нем снова растет желание: тогда она представляется ему враждебной силой, отнимающей у него мужество, и, снова обладая ею, он впивается зубами ей в горло, так глубоко, что убивает ее. Так завершается цикл, сложными, витиеватыми путями ведущий от матери к любовнице и к смерти.

В этой ситуации мужчина может вести себя по–разному в зависимости от того, какой аспект плотской драмы для него важнее. Если он не имеет понятия об уникальности жизни и не заботится о своей особой судьбе, если он не страшится смерти, то с радостью примет свою животную природу. У мусульман женщина низведена до состояния полного ничтожества благодаря феодальной структуре общества, не допускающей вмешательства государства в дела семьи, и благодаря религии, которая, выражая воинственный идеал этой цивилизации, прямо предназначила мужчину Смерти и не оставила в женщине ничего магического: чего может бояться на земле тот, кто в любую секунду готов окунуться в сладострастные оргии магометанского рая? Мужчина, таким образом, может спокойно наслаждаться женщиной, не думая о том, чтобы защищаться от себя самого и от нее. Сказки «Тысячи и одной ночи» рассматривают ее как источник приторных наслаждений, вроде фруктов, варенья, сытных пирожных и благовоний. Сегодня такую склонность потакать собственной чувственности можно встретить у многих средиземноморских народов; щедро одаренный мгновением, не претендующий на бессмертие, южный человек, видя сияние неба и моря, воспринимает Природу в самом роскошном виде, а потому будет любить женщин, смакуя удовольствие; по традиции он достаточно презирает их, чтобы не считать за людей: он не видит большой разницы между привлекательностью женского тела и красотой песка или воды; ни женщины, ни он сам не вызывают у него ужаса перед плотью. В «Сицилийских беседах» Витторини совершенно спокойно рассказывает о том восхищении, которое он испытал в возрасте семи лет, впервые увидев обнаженное женское тело. Греческий и римский рационализм дает обоснование этому стихийно сформировавшемуся мироощущению. Оптимистическая философия греков превзошла пифагорейское манихейство; нижестоящий подчинен вышестоящему и в качестве такового полезен ему; подобные гармоничные идеологии не проявляли никакой враждебности по отношению к плоти. Человек, обращенный к небосводу Идей или к Городу и Государству, воспринимает себя как Nous (Ум) или как гражданина и считает, что преодолел свою животную природу: предается ли он чувственным наслаждениям или живет как аскет, женщина, прочно интегрированная в мужское общество, имеет лишь второстепенное значение. Разумеется, торжество рационализма никогда не было полным, и эротический опыт в этих цивилизациях сохраняет свой амбивалентный характер: мы можем судить об этом по обрядам, мифологиям, литературе. Но притягательные и опасные стороны женственности предстают здесь в смягченном виде. Ужасающий магнетизм женщина вновь обретает с пришествием христианства; страх перед противоположным полом — это одна из форм, в которые обращается для человека разорванность несчастного сознания. Христианин отделен от самого себя; он окончательно распадается на тело и душу, на жизнь и дух: первородный грех делает тело врагом души; все плотские привязанности представляются дурными*.

Человек может быть спасен только потому, что грехи его искуплены Христом и что взор его обращен к царству небесному; но изначально он всего лишь гниль; самим рождением он обречен

Вплоть до конца XII века теологи — за исключением святого Ансельма Кентерберийского — считали, согласно доктрине Блаженного Августина, что первородный грех содержится в самом законе размножения рода человеческого. «Похоть — это порок… рождающаяся с ее помощью человеческая плоть — это плоть греховная», — пишет Блаженный Августин. И у святого Фомы Аквинского: «Поскольку со времен первородного греха союз двух полов сопровождается похотью, грех этот передается и младенцу».

не только на смерть, но и на проклятие; только благодаря божественной благодати может открыться для него небо, но на всех превратностях его естественного существования лежит печать проклятия. Зло — это абсолютная реальность; а плоть — это грех. И разумеется, поскольку женщина по–прежнему остается Другим, никому не приходит в голову, что мужчина и женщина — плоть друг для друга; плоть, которая для христианина враждебный Другой, отождествляется с женщиной. В ней воплощены искушения земли, пола, демона. Все Отцы Церкви настаивают на том, что именно она склонила Адама к греху. Снова напрашивается высказывание Тертуллиана; «Женщина! Ты врата дьявола. Ты смогла убедить того, против которого дьявол не осмеливался выступить в открытую. Это из–за тебя Сыну Божьему пришлось умереть; тебе следовало бы всегда ходить в трауре и в лохмотьях». Вся христианская литература стремится обострить чувство отвращения, которое мужчина может испытывать по отношению к женщине. Тертуллиан определяет ее как «Templum aedificatum super cloacam» («Храм, возведенный над клоакой»). Блаженный Августин с ужасом подчеркивает близость половых и экскреторных органов: «Inter fœces et urinam nascimur» («Мы рождаемся между задним проходом и мочевым пузырем»). Отвращение христианства к женскому телу доходит до такой степени, что оно соглашается обречь своего Бога на чудовищную смерть, только бы избавить его от скверны рождения: Эфесский собор Восточной Церкви и Латеранский собор на Западе утверждают догмат девственного рождения Христа. Первые Отцы Церкви — Ориген, Тертуллиан, Иероним — думали, что Мария рожала в крови и нечистотах, как другие женщины; но утвердилось мнение святого Амвросия и Блаженного Августина. Чрево Божьей Матери осталось закрытым. Начиная со средних веков сам факт наличия у женщины тела считался позорным. Это отвращение надолго парализовало даже развитие науки. Линней в трактате о природе обходит стороной как нечто «омерзительное» исследование женских половых органов. Французский врач Де Лоран, возмущаясь, задается вопросом, как «такое божественное животное, обладающее разумом и здравым смыслом, именуемое человеком, может испытывать влечение к непристойным частям женского тела, запачканным выделениями и постыдно расположенным в самом низу туловища». Сегодня на христианские представления накладываются многие другие влияния; да и христианство предстает в разных видах; но, например, в пуританском мире ненависть к плоти укрепилась весьма прочно; она, в частности, выражается в романе Фолкнера «Свет в августе»; первые сексуальные испытания вызывают у героя тяжелейшую травму. В литературе вообще часто изображается молодой человек, у которого потрясение после первого полового акта доходит до рвоты; и если в действительности такая реакция встречается довольно редко, описывают ее так часто не случайно. Так, в англосаксонских странах, проникнутых пуританским духом, большинству подростков и многим мужчинам женщина внушает ужас, признаются они в этом или нет.

Существует такое восприятие и во Франции, Мишель Лерис пишет в «Поре зрелости»: «Обычно я склонен воспринимать женский орган как что–то грязное и похожее на рану, не менее привлекательное от этого, но опасное само по себе, как все кровавое, слизистое, зараженное». Страхи эти отражаются и на представлении о венерических болезнях; не женщина пугает тем, что может передать болезнь, а болезни представляются омерзительными оттого, что происходят от женщины: мне рассказывали о молодых людях, которые воображали, что достаточно иметь частые половые сношения, чтобы получить гонорею. Охотно верят также, что в результате полового акта мужчина теряет в мускульной силе, в ясности ума, у него расходуется фосфор, притупляются органы чувств. Правда, онанизм влечет за собой те же опасности, и даже, в силу моральных причин, общество считает его более вредным, чем нормальные половые сношения. Законный брак и воля к продлению рода предохраняют от порчи эротизма. Но я уже говорила, что в любом половом акте подспудно присутствует Другой; и обычно у него женское лицо. Именно столкнувшись с женщиной, мужчина наиболее отчетливо ощущает пассивность собственной плоти. Женщина — вампир, шлюха, пожирательница, поглотительница; ее половой орган жадно кормится органом мужчины. Некоторые психоаналитики хотели подвести под эти представления научную основу; все удовольствие, извлекаемое женщиной из полового акта, якобы происходит оттого, что она символически оскопляет мужчину и присваивает себе его член. Но, кажется, сами эти теории нуждаются в психоанализе, а врачи, которые их изобрели, перенесли в них страхи своих предков1.

Все эти страхи проистекают из того, что в Другом, как его ни присоединяй, по–прежнему содержится «другое». В патриархальном обществе женщина сохранила многие из внушавших опасение свойств, которыми она обладала в примитивном обществе. А поэтому ее никогда не уступают Природе, но окружают табу, очищают обрядами, устанавливают над ней контроль священнослужителей; мужчину наставляют избегать ее природной наготы, приступать к ней только через церемонии, таинства, отрывающие ее от земли, от плоти и преображающие в человеческое существо; и тогда ее магическим свойствам задают нужное направление, как молнии с изобретением громоотвода и электростанций. Появляется даже возможность использовать их в интересах сообще–Мы уже показали, что миф о самке богомола не имеет никакой биологической основы.

 

ства: здесь мы видим новую фазу в том колебательном движении, которое определяет отношение человека к своей самке. Он любит ее постольку, поскольку она принадлежит ему, и боится ее постольку, поскольку она остается Другим; но именно в качестве ужасного Другого он хочет сделать ее еще в большей степени своею: это и приведет к тому, что он признает за ней человеческое достоинство и станет относиться к ней как к себе подобной.

В патриархальной семье женская магия была сильно одомашнена. Женщина позволяет обществу своим посредничеством интегрировать в себе космические силы. В труде «Митра–Варуна» Дюмезиль сообщает, что в Индии, как и в Риме, у мужчины есть два способа утвердить свою власть; в Варуне и Ромуле, в гандхарвах и луперкиях — агрессивность, насилие, беспорядок, hybris; и тогда женщина предстает существом, которое надо захватить, взять силой; похищенные сабинянки оказываются бесплодными, и их стегают ремнями из козлиной кожи, жестокостью отвечая на жестокость. Но Митра, Нума, брахманы и фламины, наоборот, обеспечивают порядок и разумное равновесие в городе: тогда жена связывается с мужем сложными обрядами бракосочетания и, сотрудничая с ним, обеспечивает ему господство над всеми женскими силами природы; в Риме, если у фламина Юпитера умирает жена, он слагает с себя полномочия. В Египте Исида, утратив свое всемогущество богини–матери, все же остается великодушной, улыбающейся, доброжелательной и мудрой, став блистательной супругой Озириса. А когда женщина предстает союзницей мужчины, его дополнением, его половиной, она обязательно наделена сознанием, душой; он не смог бы находиться в такой тесной зависимости от существа, не приобщенного к человеческой сущности. Мы уже видели, что законы Ману обещали законной супруге такой же рай, как и ее мужу. Чем больше мужчина индивидуализируется и отстаивает свою индивидуальность, тем больше он склонен признать в своей подруге личность и свободу. Восточный человек, не заботящийся о собственной судьбе, довольствуется самкой, она для него — объект наслаждения; мечта же западного человека, поднявшегося до осознания своей исключительности, — это чтобы его признала чья–то чужая, покорная ему свобода. Грек не находит в затворнице гинекея себе подобного существа, которое ему требуется; а потому он обращает свою любовь на партнеров мужского–пола, в чьем теле, как и в его собственном, живет сознание и свобода, или же посвящает ее гетерам, чьи независимость, культура и ум ставят их почти наравне с мужчиной. Но когда позволяют обстоятельства, именно супруга может лучше всех удовлетворить требования мужчины. Римский гражданин видит в матроне личность — в Корнелии и Аррии он владеет своим двойником. Парадоксально, но именно христианство в определенном плане провозгласит равенство мужчины и женщины. В женщине оно ненавидит плоть; но если она отречется от себя как от плоти, то станет таким же, как мужчина, Божьим созданием, искупленным Спасителем; и вот она уже вместе с мужчинами среди душ, чающих небесных радостей. И мужчины и женщины — слуги Господни, почти столь же бесполые, как ангелы, вместе при помощи благодати отвергающие земные искушения. Если женщина согласится отречься от своей животной природы, она, именно потому, что воплощала грех, станет самым радужным воплощением торжества избранных, побеждающих грех1. Конечно, божественный Спаситель, осуществляющий искупление людей, — мужчина; но человечество должно и само позаботиться о своем спасении, и его призывают выразить свою смиренную добрую волю, приняв самый униженный и самый порочный облик. Христос — Бог; но над всеми людьми царит женщина — Дева Мария. Правда, только секты, развивающиеся вне общества, воскрешают в женщине древние преимущества великих богинь. Церковь выражает интересы патриархальной цивилизации, где женщине надлежит быть в подчинении у мужчины. Она может стать благословенной святой, если сделается его покорной рабой. Так в недрах средневековья складывается совершенно законченный образ женщины, благоволящей мужчинам: лик Матери Христа окружается сиянием славы. Это образ, обратный грешнице Еве; она попирает ногой змия; она — посредница в деле спасения, как Ева была посредницей в деле проклятия.

Женщина страшила прежде всего как Мать; значит, ее следует преобразить и покорить именно в ее материнской сущности. Негативная ценность в особенности усматривается в девственности Марии: та, через кого была искуплена плоть, сама бесплотна; никто к ней не прикасался, никто ею не обладал, У азиатской Великой Матери тоже, по преданию, не было супруга; она породила мир и царствовала над ним в одиночку; она могла быть похотливой, если вздумается, но бремя, возлагаемое на супругу, никогда не снижало ее величия как Матери. Итак, Мария не знала скверны, которую несет с собой половая жизнь. Уподобленная воительнице Минерве, она — башня из слоновой кости, цитадель, неприступная твердыня. Античные жрицы, как и большинство христианских святых, тоже были девственницами: женщина, посвященная добру, должна быть посвящена во всем великолепии своих нетронутых сил; она должна хранить свое женское начало во всей его неукрощенной цельности. В Марии отказываются видеть супругу, чтобы превозносить в ней единственно Женщину–Мать. Но прославлять ее будут, только если она согласится на отведенную ей подчиненную роль. «Я служанка Господня». Впервые в ис–Отсюда то особое место, которое отводится женщине, например, в творчестве Клоделя.

тории человечества мать преклоняет колена перед сыном; она свободно признает его превосходство. В культе Марии воплощена высшая мужская победа — это реабилитация женщины через ее окончательное поражение. Иштар, Астарта, Кибела были жестоки, капризны и похотливы; они были могущественны; будучи источником смерти, равно как и жизни, они порождали мужчин и тем самым делали их своими рабами. Поскольку в христианстве жизнь и смерть зависят только от Бога, выйдя из материнского чрева, человек навсегда покидает его, а земле достанутся только его кости; судьба человека решается в таких сферах, где мать уже не имеет никакой власти; таинство крещения делает смешными церемонии сожжения или потопления плаценты. На земле больше нет места волшебству: единственный царь — Бог. Изначально природа — это зао, но она бессильна перед лицом благодати. Материнство как природное явление не дает никакой власти. Если женщина хочет изжить в себе изначальный порок, ей ничего не остается, как склониться перед Богом, который отдает ее в подчинение мужчине. А через эту покорность она может получить новую роль в мужской мифологии. Когда она хотела господствовать, пока не отреклась во всеуслышание от своих притязаний, ее били и попирали ногами; как вассалка она может стать почитаемой. Она не теряет ни одного из своих первобытных атрибутов; они просто меняют знак; из пагубных они становятся благотворными, черная магия оборачивается белой магией. Став служанкой, женщина приобретает право на величайшие почести.

Поскольку покорена она была именно в качестве Матери, то и любить и почитать ее будут прежде всего как мать. Из двух древних ликов материнства мужчина сегодня признает только один — улыбающийся. Ограниченный во времени и пространстве, имеющий только одно тело и одну конечную жизнь, мужчина — всего лишь индивид посреди чуждых ему Природы и Истории. Ограниченная, как и он, похожая на него, ибо и в ней живет дух, женщина принадлежит Природе, через нее проходит нескончаемый поток Жизни, а значит, она выступает посредницей между индивидом и космосом. Когда мать предстала в образе утешительницы, святой, понятно, что мужчина обратился к ней с любовью. Потерявшись в природе, он старается из нее выбраться, отделившись же от нее, стремится вновь с нею воссоединиться. Мать, прочно обосновавшаяся в семье, в обществе в полном согласии с законами и нравами, — это само воплощение Добра, — и природа, к которой она причастив, тоже становится доброй; она перестает быть враждебной духу; если она и остается таинственной, то это тайна с улыбкой на устах, вроде той, что сокрыта в мадоннах Леонардо да Винчи. Мужчина не хочет быть женщиной, но мечтает вобрать в себя все сущее, а значит, и женщину, которой он не является: через культ своей матери он пытается завладеть чуждыми ему богатствами. Признать себя сыном своей матери — значит признать ее в самом себе, вобрать в себя женственность как связь с землей, с жизнью, с прошлым. Именно за этим приезжает герой «Сицилийских бесед» Витторини к своей матери: ему нужна родная земля, ее запахи и плоды, его детство, воспоминание о предках, традиции, корни, от которых оторвало его индивидуальное существование. Само ощущение связи с корнями преисполняет мужчину гордости от преодоления границ своего «я»; ему нравится любоваться собой, когда он вырывается из материнских объятий и отправляется навстречу приключениям, будущему, войне; отъезд этот был бы куда менее трогательным, если бы никто не пытался его удержать, — тогда он показался бы случайностью, а не победой, купленной дорогой ценой. Ему нравится также сознавать, что эти объятия всегда готовы принять его. После напряжения действия герой любит вновь вкусить покой имманентности возле своей матери: она для него — пристанище, сон; ощущая ласковые прикосновения ее рук, он вновь погружается в лоно природы, отдается великому потоку жизни, спокойно подхватывающему его, как утроба, как могила. Потому он и умирает, по традиции призывая мать, что под материнским взором сама смерть представляется прирученной, аналогичной рождению, неразрывно связанной со всей плотской жизнью. Мать продолжает ассоциироваться со смертью, как в античном мифе о парках; ей надлежит хоронить мертвых и оплакивать их. Но роль ее заключается именно в том, чтобы сделать смерть составной частью жизни, общества, добра. Поэтому культ «героических матерей» систематически поощрялся; если обществу удается добиться, чтобы матери отдавали своих сыновей на смерть, оно начинает считать, что имеет право их убивать. Мать обладает таким влиянием на своих сыновей, что обществу выгодно прибрать ее к рукам: поэтому мать окружают всяческими знаками внимания, наделяют всевозможными добродетелями, создают вокруг нее религию, уклониться от которой нельзя под страхом святотатства и богохульства; из нее делают хранительницу морали; служа мужчине, служа властям, она тихо–спокойно поведет детей по проторенным дорожкам. Чем более оптимистически настроено сообщество, тем скорее оно признает этот нежный авторитет и тем больше преобразится в нем мать. Американская Мом стала идолом, описанным Филиппом Уилли в «Поколении змей», потому что официальная идеология Америки — это самая упрямая разновидность оптимизма. Прославлять мать — значит принимать рождение, жизнь и смерть одновременно в их животном и социальном виде, значит провозглашать гармонию природы и общества. Огюст Конт делает женщину божеством будущего Человечества, потому что мечтает об осуществлении этого синтеза. Но по той же  самой причине все восстающие ополчаются на образ матери; глумясь над ним, они отрицают ту  данность, которую им стараются навязать через хранительницу нравов и законов1.

Ореол уважения над головой Матери, окружающие ее запреты оттесняют враждебное отвращение, непроизвольно примешивающееся к той плотской нежности, которую она внушает. И все же в скрытом виде ужас перед материнством сохраняется. В частности, интересно отметить, что во Франции еще со времен средневековья сформировался один вспомогательный миф, позволяющий свободно изливаться чувству омерзения, — это миф о Теще. От фаблио до водевилей мужчина, издеваясь над матерью своей супруги, не охраняемой никакими табу, нападает на материнство в целом. Ему ненавистна сама мысль, что любимую женщину когда–то рожали: теща — наглядный образ дряхлости, на которую она обрекла свою дочь, дав ей жизнь; ее полнота и морщины возвещают о полноте и морщинах, которые ждут новобрачную, и таким образом перед глазами оказывается печальный прообраз ее будущего; рядом с матерью она выглядит уже не индивидуальностью, а моментом в жизни рода; она уже не желанная добыча, не милая подруга, потому что ее уникальное существова–Здесь следовало бы привести целиком стихотворение Мишеля Лериса «Мать». Вот несколько характерных отрывков: «Мать, в черном ли, в сиреневом, в лиловом, — ночная воровка, ведьма, чье тайное хозяйство дает вам жизнь, та, что качает вас, балует и в гроб кладет, когда не суждено доверить заботе ваших рук последнюю игрушку — погребенье ее морщинистого тела.<-..>

Мать — немая статуя, сам рок, возвысившийся на неоскверненном алтаре, — природа, ласкающая вас, и опьяняющий вас ветер, и мир, что целиком в вас проникает, и возносит к небесам (минуя бесчисленные витки спирали), и предает вас тленью.<…>

Мать — юна или стара она, сияет красотой иль безобразна, великодушна иль упряма — то карикатура, ревнивое чудовище–жена, утративший величье Прототип, — ведь это как Идея (та увядшая пифия, что взгромоздилась на треножник своей заглавной буквы), которая всего лишь пародия на легкие, живые, искрящиеся мысли…

Мать — округло или сухо ее бедро, упруга или дрябла грудь — закат неотвратимый, что ждет любую женщину с рожденья, постепенное крошенье сверкающей скалы, что точит менструальная волна, растянутое погребенье — в песках пустыни лет — роскошнейшего каравана, что на себе везет груз красоты.

Мать — ангел смерти, что нас всех подстерегает, и универсума, что все объемлет, и любви, что волны времени выносят на берег, — раковина безумных очертаний (верный признак яда), что кинуть надо в глубокий водоем, та, что порождает круги для вод забытых.

Мать — лужа мрачная, что траур носит вечно по всем, по нам самим, — то смрадные пары, что всеми цветами радуги сияют и протыкают, надувая, пузыри ее огромной звериной тени (о стыд плоти и молока) и завесу, что должна была бы разорваться от удара молнии, рождение которой впереди…

Придет ли когда–нибудь на ум одной из этих невинных шлюх идти босыми ногами сквозь века вымаливать прощенье за преступленье нас на свет родить».

ние растворяется в универсальной жизни. Ее особенность будто в насмешку опровергается всеобщностью, независимость духа — глубинной привязанностью к прошлому, к плоти — и эту самую насмешку мужчина объективирует в гротескном персонаже; и если в его смехе столько затаенной злобы, то это потому, что он отлично осознает: судьба его жены — это удел всякого человека и его собственный, В легендах и сказках всех стран жестокий аспект материнства воплощен также во второй супруге. Именно мачеха хочет погубить Белоснежку. В злой мачехе — вроде г–жи фишини, которая бьет Софи в книгах г–жи де Сегюр, — продолжает жить древняя Кали, носящая ожерелье из отрубленных голов.

Между тем за спиной у освященной по всем правилам Матери толпится целая когорта добрых волшебниц, поставивших на службу человеку соки трав и звездные излучения: бабушки, старушки с глазами, светящимися добротой, великодушные служанки, сестры милосердия, сиделки с удивительными руками, возлюбленная, о которой мечтал Верлен: О женщина, с душой и льстивой и простой, Кого не удивишь ничем и кто, порой

Как мать, с улыбкою, вас тихо в лоб целует! 1

Они владеют светлой тайной узловатой виноградной лозы и свежей воды; они перевязывают и врачуют раны; мудрость их — это безмолвная мудрость жизни, они понимают без слов. Рядом с ними мужчина забывает всякую гордость; он знает, как приятно вверить себя им, вновь стать ребенком, ведь борьба за влияние между ними невозможна — он не может завидовать нечеловеческим свойствам природы; а ухаживающие за ним мудрые посвященные в своей преданности признают себя его служанками; он покорен их благотворному могуществу, потому что знает, что и в покорности остается их господином. В эту благословенную армию входят все будущие матери — сестры, подруги детства, невинные девушки, И даже супругу, когда рассеиваются ее эротические чары, многие мужчины воспринимают не столько как любовницу, сколько как мать их детей. Раз мать освящена и порабощена, ее можно, не страшась, обнаружить и в подруге, в свою очередь освященной и покорной. Искупление матери — это искупление плоти, а значит, и плотского союза, и супруги.

Лишенная магического оружия с помощью свадебных обрядов, экономически и социально подчиненная мужу, «добродетельная супруга» — самое ценное сокровище для мужчины. Она настолько глубоко принадлежит ему, что составляет с ним одно целое: «Ubi tu Ga&#239;us, ego Ga&#239;a»; она носит его имя, поклоняется его

Перевод В. Брюсова.

богам, он за нее в ответе — он зовет ее своей половиной. Он гордится женой, как и своим домом, землей, стадами, богатствами, а то и больше; через нее он демонстрирует миру свое могущество; она — его мера, причитающаяся ему на земле доля. У восточных народов женщина обязана быть полной — тогда видно, что ее хорошо кормят, а это делает честь ее господину. Чем больше у мусульманина жен и чем более цветущий у них вид, тем больше его уважают. В буржуазном обществе одна из предназначенных женщине ролей — «держаться с достоинством»: ее красота, обаяние, ум, элегантность — это внешние признаки удачливости ее мужа, равно как и кузов его автомобиля. Богатый муж одевает на жену меха и драгоценности. Тот, что победнее, хвалится ее добродетелями и талантами домашней хозяйки; самый бедный, заполучив жену, которая ему служит, считает, что и он владеет кое–чем на земле; герой «Укрощения строптивой» созывает всех соседей, чтобы показать, какой покорности и уважения он добился от жены. В каждом мужчине в той или иной степени живет царь Кандол: он выставляет напоказ жену, полагая, что демонстрирует собственные заслуги.

Но женщина не только тешит социальное тщеславие мужчины; она для него источник и более интимной гордости: он приходит в восторг оттого, что господствует над ней; когда женщина воспринимается как человек, на смену натуралистическому образу лемеха, вспахивающего борозду, приходят более одухотворенные символы; муж «формирует» свою жену не только эротически, но и морально и интеллектуально; он воспитывает ее, накладывает на нее свой отпечаток. Излюбленная мечта мужчины — пропитать вещи своей волей, смоделировать их форму, проникнуть в сущность; женщина же — это в высшей степени «мягкое тесто», которое пассивно дает себя месить и лепить, но, поддаваясь, она сопротивляется, что и позволяет мужскому действию длиться постоянно. Слишком пластичную материю губит ее податливость; что–то в женщине неуловимо ускользает из рук, и это в ней особенно ценно. Итак, мужчина властвует над реальностью, превышающей его самого, что делает эту власть особенно почетной. Женщина пробуждает в нем незнакомое существо, в котором он с гордостью узнает самого себя; в чинных супружеских оргиях он обнаруживает великолепие своей животной природы; он — Самец. Соответственно, женщина — самка, но в данном случае это слово звучит чрезвычайно лестно: самка, высиживающая, кормящая, облизывающая детенышей, защищающая и спасающая их с риском для жизни, — это пример для человека; мужчина взволнованно требует от своей подруги такого же терпения, такой же преданности. Главе семьи снова нужна Природа, но Природа, исполненная добродетелей, полезных для общества, для семьи и для него самого, — ее–то он и стремится заполучить к себе в дом. У ребенка и у мужчины есть одно общее желание — раскрыть секрет, спрятанный внутри вещи; в этом смысле материя разочаровывает: стоит разломать куклу, как ее живот оказывается снаружи, а внутри уже ничего нет; живое лоно более непроницаемо; живот женщины — это символ имманентности, глубины; частично он выдает свои секреты, например когда на лице женщины отражается наслаждение; но он и скрывает их; мужчина удерживает у себя дома невидимые трепетания жизни, причем так, что обладание не разрушает их тайны. В человеческий мир женщина переносит функции самки животного; она поддерживает жизнь, царствует в сфере имманентности; тепло и уют утробы перемещаются благодаря ей к домашнему очагу; именно она хранит и оживляет жилище, где сложен груз прошлого и предвосхищается будущее; именно она дает жизнь грядущему поколению и кормит уже родившихся детей; благодаря ей существование, которое мужчина растрачивает в работе и действии, распространяя его на мир, собирается воедино, вновь погружаясь в свою имманентность: когда вечером он возвращается домой, он словно бросает якорь в землю; через женщину обеспечивается непрерывное течение дней; с какими бы превратностями ни пришлось ему встретиться во внешнем мире, она гарантирует повторяемость трапез, сна; она исправляет все, что разрушает или изнашивает деятельность: готовит пищу усталому работнику, ухаживает за ним во время болезни, штопает, стирает. В созданный и поддерживаемый ею супружеский мирок она привносит весь необъятный мир: она зажигает огни, разводит цветы, приручает излучения солнца, воды, земли. Один буржуазный писатель, которого цитирует Бебель, вполне серьезно говорит об этом идеале: «Мужчина хочет не только чтобы сердце той, кто будет с ним, билось для него, но и чтобы ее рука вытирала пот у него со лба, чтобы благодаря ей воссияли мир, порядок, спокойствие, безмолвная власть над ним и над всеми вещами, которые он видит каждый день, возвращаясь домой; он хочет, чтобы она напоила все вокруг тем невыразимым женским ароматом, что зовется живительным теплом семейной жизни».

Мы видим, каким одухотворенным стал образ женщины с появлением христианства; красота, тепло, уют, которые желает познать через нее мужчина, — это уже не ощутимые органами чувств качества; она уже не воплощение привлекательной видимости вещей — она становится их душой; в ее сердце есть нечто чистое, более глубокое, чем тайна плоти, нечто такое, в чем отражается истина мира. Она душа дома, семьи, очага. Она душа и более значительных сообществ — города, провинции, нации. Юнг отмечает, что города всегда ассоциировались с Матерью, потому что горожане живут в их чреве; поэтому Кибелу изображали увенчанной башнями; по той же причине принято говорить о «матери–родине»; но не только питающая почва — куда более неуловимая реальность обрела в женщине свой символ. В Ветхом завете и Апокалипсисе Иерусалим и Вавилон — не только матери, они еще и супруги. Существуют девственные города и города–блудницы, как Вавилон и Тир. А еще «старшей дочерью» Церкви называли Францию; Франция и Италия — латинские сестры. Статуи, олицетворяющие Францию, Рим, Германию, а также Страсбург и Лион на площади Согласия, — это женщины вне какой–либо ипостаси. Уподобление это не просто аллегорично — его с чувством повторяет множество мужчин1.

Часто путешественник просит женщину «дать ему ключ» к тем местам, где он оказался: когда он обнимает итальянку или испанку, ему кажется, что он обладает восхитительной сущностью Италии и Испании. «Когда я приезжаю в новый город, я всегда для начала иду в бордель», — говорил один журналист. Если шоколад с корицей может полностью раскрыть для Жида Испанию, то с еще большим основанием поцелуи экзотических уст все расскажут любовнику о стране, ее флоре, фауне, традициях и культуре. Женщина не отражает политические институты и экономические богатства страны, но она воплощает одновременно ее плотскую мякоть и мистическую ману.  От «Грациэллы» Ламартина до романов Лота и новелл Морана — везде чужеземец стремится завладеть душой края с помощью женщин. Миньон, Сильва, Мирей, Коломба, Кармен приоткрывают сокровенную истину Италии, Вале, Прованса, Корсики, Андалусии. Когда Гёте полюбила жительница Эльзаса Фредерика, это показалось немцам символом аннексии Германии; и наоборот, когда Колетт Бодош отказалась выйти замуж за немца, в глазах Барреса это выглядело как отказ Эльзаса подчиниться Германии. Он делает маленькую Беренику символом Эг–Морта и целой утонченной, любящей тепло цивилизации; в ней же отразилась и чувственность самого писателя. Ибо в ней — душе природы, городов, мира — мужчина узнает и своего таинственного двойника; душа мужчины — Психея, женщина.

У Психеи женские черты в «Улялюме» Эдгара По; Я брел по огромной аллее Кипарисов — с моею душой, Кипарисов — с Психеей, душой. Целовал я ее, утешая. «Что за надпись, сестра дорогая, Здесь на склепе?» — спросил я, угрюм 2 .

1  Оно аллегорично в постыдном стихотворении, недавно написанном Клоделем, где он говорит об Индокитае: «Эта желтая женщина»; и наоборот, оно исполнено чувства у негритянского поэта: Душа черной страны, где древние спят, Живет &#965; говорит Сегодня ночью в тревожной силе изгиба твоей спины.

2  Перевод К. Чуковского.

А Малларме, ведя в театре диалог с «душой, или же нашей идеей» (то есть божеством, присутствующим в человеческом духе), называет ее «столь изысканной, ненормальной (sic) дамой»!.

Гармоничное Я, что не есть греза, Гибкая и твердая женщина, у которой безмолвие сменяется

Чистым действием!..

Таинственное Я… —

так обращается к ней Валери. В христианском мире на смену нимфам и феям приходит что–то другое, не столь плотское; но у домашних очагов, в пейзажах, в городах и в самих людях по–прежнему неотвязно присутствует неосязаемая женственность.

Эта истина, погребенная во мраке вещей, сияет также и на небе; будучи абсолютной имманентностью, Душа в то же время и трансцендентное, Идея. Не только города и нации, но даже абстрактные понятия и институты приобретают женские черты: Церковь, Синагога, Республика, Человечество — женщины, равно как и Мир, Война, Свобода, Революция, Победа. Идеал, который ставит перед собой человек, — это для него принципиально Другое, и он видит его в женском облике, потому что женщина — это осязаемый образ Другого; поэтому почти все аллегории, как в языке, так и в иконографии, — женщины2. Душа, Идея, женщина еще и посредница между ними; она — Благодать, ведущая христианина к Богу, она — Беатриче, указующая Данте путь в потустороннем мире, Лаура, зовущая Петрарку к высочайшим вершинам поэзии. Во всех учениях, где Природа уподобляется Духу, она воплощает Гармонию, Разум, Истину. Гностические секты сделали Мудрость женщиной — Софией; ей приписывали искупление мира и даже его сотворение. Итак, женщина уже не плоть, но увенчанное славой тело; ею уже не стремятся обладать, ее почитают во всем ее нетронутом великолепии; бледные покойницы Эдгара По неуловимы, как вода, как ветер, как воспоминание; для куртуазной любви, для прециозных салонов и для всей галантной традиции женщина — уже не животное, но эфирное создание, дуновение, свет. И вот непроницаемость женственной Ночи оборачивается прозрачностью, чернота — чистотой, как в этих текстах Новалиса; «Ночной экстаз, небесный сон, ты спустился ко мне; тихонько приподнялся пейзаж, и над ним воспарил мой дух, освобожденный, возрожденный. Текст стал облаком, а через него я различил преображенные черты Возлюбленной».

1 Написано карандашом в театре.

Физиология мало что проясняет в этом вопросе; все лингвисты согласны в том, что распределение конкретных слов по родам совершенно случайно. Между тем во французском языке большая часть абстрактных поняли — женского рода: «красота», «честность» и т. д. А в немецком языке большая часть заимствованных, иностранных, других  слов — женского рода: «die Bar» (бар, закусочная) и т. д.

«Так и тебе мы тоже милы, темная ночь?.. Драгоценный бальзам течет из твоих рук, луч падает из твоего букета. Ты удерживаешь тяжелые крылья души. Нас охватывает смутное, неизъяснимое волненье; я вижу, как нежно и сосредоточенно склоняется надо мной серьезное, радостно испуганное лицо, и узнаю в обрамлении переплетенных волос юность Матери… Еще более небесными, чем мерцающие звезды, кажутся нам бескрайние очи, которые отверзла в нас Ночь», Исходящее от женщины притяжение поменяло свою направленность; теперь она зовет мужчину не к сердцу земли, а к небесам.

Здесь — заповеданность

Истины всей. Вечная Женственность

Тянет нас к ней 1 , —

восклицает Гёте в финале второй части «Фауста».

Поскольку Дева Мария — самый законченный и наиболее почитаемый образ возрожденной и посвященной Добру женщины, интересно проследить, каким он представляется в литературе и иконографии. Вот отрывок из литаний, с которыми взывали к ней в средние века ревностные христиане: «…Высочайшая Дева, ты плодотворная Роса, Источник Радости, Канал Милосердия. Колодец с живой водой, ты усмиряешь бушующее в нас пламя, Ты Сосок, из которого Бог кормит сирот молоком…

Ты Мозг, Мякиш, Ядро всего благого.

Ты Женщина без хитрости, любовь которой никогда не меняется…

Ты Купель, Снадобье для прокаженных, Искушенная в физике, равной которой не сыщешь ни в Салерно, ни в Монпелье…

Ты Дама с исцеляющими руками, и твои прекрасные, белые, длинные пальцы восстанавливают носы и рты, делают новые глаза и новые уши. Ты гасишь тех, в ком бушует пламя, оживляешь паралитиков, поднимаешь малодушных, воскресаешь мертвых».

В этих обращениях мы находим большую часть женских атрибутов, о которых шла речь. Дева Мария — это плодородие, роса, источник жизни; многие образы сближают ее с колодцем, источником, ключом; выражение «источник жизни» — одно из самых распространенных; она не созидает, но удобряет, заставляет выплеснуться на свет Божий то, что спрятано под землей. Она — реальность, скрытая глубоко под видимостью вещей; Ядро, Мозг. Она усмиряет желания: она дана человеку, чтобы их утолить. Всюду, где жизни грозит опасность, она спасает и восстанавливает ее: она врачует и укрепляет. А так как жизнь исходит от Бога, она, будучи посредницей между мужчиной и жизнью, осуществляет и связь человечества с Богом. «Врата дьявола», — говорил Тертуллиан. Но преображенная, она становится вратами неба; в живописи ее изображают открывающей дверь или окно в рай или же возводящей лестницу от земли к небесам. Еще более прозрачный образ — заступница, ратующая перед Сыном за спасение человечества; на многих картинах Страшного суда Богоматерь изображена обнажающей груди и умоляющей Христа во имя своего славного материнства. В складках плаща она укрывает отпрысков рода человеческого; ее сострадательная любовь следует за ними по морям и океанам, на поле брани, через все опасности. Во имя милосердия она смягчает божественную Справедливость: мы видим изображения «Богоматери с весами», с улыбкой склоняющей в сторону Добра чаши весов, на которых взвешивают души.

Эта милосердная, нежная роль — одна из самых важных ролей, отведенных женщине. Даже всецело принадлежа обществу, женщина неуловимо проникает и за его пределы, потому что ей свойственна коварная щедрость Жизни. В некоторых случаях такое несовпадение задуманных мужчинами построений и случайности природы вызывает беспокойство; но оно становится благотворным, когда женщина, слишком покорная, чтобы угрожать творчеству мужчин, ограничивается тем, что обогащает это творчество и сглаживает чересчур резкие линии. Боги–мужчины представляют собой Судьбу; богини же  обладают ничем не оправданной благожелательностью и своевольной снисходительностью. Христианскому Богу свойственна суровость Справедливости, Деве Марии — мягкость милосердия. На Земле мужчины отстаивают законы, разум, необходимость; женщина же знает об изначальной случайности самого мужчины и той необходимости, в которую он верит; отсюда и таинственная ирония, цветущая на ее губах, и ее гибкое великодушие. Она рожала в муках, она врачевала раны мужчин, она кормит грудью новорожденного и хоронит мертвых; она знает о мужчине все, что уязвляет его гордость и унижает волю. Даже склоняясь перед ним, подчиняя плоть духу, она держится за плотские границы духа; она подвергает сомнению серьезность жесткой мужской архитектоники, смягчает ее углы; она привносит в нее немотивированную роскошь, непредвиденную фацию. Ее власть над мужчинами основана на том, что она нежно призывает их к скромному осознанию своего истинного положения; в этом секрет ее искушенной, болезненной, ироничной и любящей мудрости. Даже легкомыслие, своеволие, невежество у нее — милые добродетели, ибо раскрываются они и по эту и по ту сторону мира, где мужчина предпочитает жить, но не любит чувствовать себя запертым. Рядом с установленными значениями и инструментами, изготовленными для практических целей, она являет тайну нетронутых вещей; от нее по улицам городов и вспаханным полям распространяется дуновение поэзии. Поэзия стремится уловить то, что существует поверх повседневной прозы: женщина — это в высшей степени поэтическая реальность, поскольку на нее мужчина проецирует все, чем сам он стать не решается. Она воплощает Грезу; греза — это нечто такое, что ближе всего человеку и самое для него чуждое, чего не хочет, не делает, к чему стремится и чего никогда не достигнет; и таинственная Другая, являющая одновременно глубокую имманентность и далекую трансцендентность, сообщает грезе свои черты. Так Орелия посещает во сне Нерваля и под видом грезы открывает ему образ всего мира. «Она стала расти в ярком луче света, так что понемногу сад приобретал очертания ее тела, а клумбы и деревья становились кружевным узором, украшающим ее платье; а между тем лицо и руки ее запечатлевали свои контуры на парящих в небе алых облаках. Я терял ее из виду по мере того, как она преображалась, ибо она, казалось, теряла сознание от собственного величия.«О, не оставляй меня! — воскликнул я, — ведь вместе с тобой умирает природа»».

Вполне понятно, что женщина, составляющая существо всей поэтической деятельности мужчины, представляется ее вдохновительницей: все Музы — женщины. Муза — это посредница между Творцом и природными источниками, где он черпает вдохновение. Именно через женщину, чей дух глубоко сопричастен природе, мужчине открывается путь к исследованию бездны молчания и плодовитой ночной тьмы. Сама по себе Муза ничего не создает; это остепенившаяся Сивилла, послушно ставшая служанкой своего господина. Ее советы могут пригодиться даже в конкретных и практических областях. Мужчина хочет добиваться придуманных им целей без помощи себе подобных, и если свое мнение высказал бы другой мужчина, он нашел бы его назойливым; однако он воображает, что женщина говорит с ним от имени других ценностей, от имени другой мудрости, на обладание которой он и не претендует, в которой больше инстинктивного, больше непосредственной связи с реальностью; Эгерия сообщает вопрошающему то, что подсказывает ей «интуиция»; самолюбие не мешает ему советоваться с ней, это как если бы он просил совета у звезд. Эта «интуиция» проникает даже в дела и политику: Аспазия и г–жа де Ментенон и сегодня делают головокружительную карьеру1.

Есть еще одна функция, которую мужчина охотно доверяет женщине: будучи целью деятельности мужчин и источником их решений, она тем самым оказывается мерой ценностей. В ней обнаруживаются качества оптимального судьи. Мужчина мечтает о Другом не только для того, чтобы им обладать, но и для того, чтобы найти подтверждение сйоим действиям; если он станет искать подтверждения у мужчин, у ему подобных, это потребует от него постоянного напряжения; поэтому он хочет, чтобы какой–нибудь взгляд извне сообщил его жизни, его деятельности и ему самому

1 Само собой разумеется, что в действительности они проявляют интеллектуальные способности, абсолютно идентичные мужским.

абсолютную ценность. Взгляд Бога недосягаем, чужд, тревожен; даже в эпохи большой веры только нескольким мистикам довелось испытать его жгучее воздействие. Эта божественная роль часто возлагается на женщину. Живя рядом с мужчиной и под его властью, она не полагает никаких чуждых ему ценностей — ив то же время, в качестве Другого, остается вне мужского мира, а значит, сохраняет способность воспринимать его объективно. Именно она в каждом конкретном случае укажет на наличие или отсутствие мужества, силы, красоты, опираясь на полученную извне универсальную оценку этих качеств. Мужчины слишком заняты своими отношениями сотрудничества или борьбы, чтобы быть публикой друг для друга: они друг за другом не наблюдают. Женщина же остается в стороне от их деятельности, не участвует в поединках и битвах; самим своим положением она предназначается на роль зрителя. Рыцарь бьется на турнире ради своей дамы; поэты добиваются одобрения женщин. Когда Растиньяк хочет завоевать Париж, он прежде всего решает иметь женщин, не столько для того, чтобы обладать ими телесно, сколько для того, чтобы пользоваться репутацией, которую могут обеспечить мужчине только они одни. На своих молодых героев Бальзак проецировал историю собственной юности; его становление проходило под опекой любовниц старше его по возрасту; и не только в «Лилии в долине» женщина играет роль воспитательницы; та же роль отводится ей и в «Воспитании чувств», и в романах Стендаля, и во многих других романах воспитания. Мы уже видели, что женщина — одновременно «физис» и «антифизис»; равно как и Природу, она воплощает Общество; в ней находят отражение цивилизация определенной эпохи, ее культура, о чем можно судить по куртуазной лирике, «Декамерону», «Астрее»; она вводит новую моду, правит салонами, направляет и отражает общественное мнение. Известность, слава — это женщины. «Толпа — женщина», — говорил Малларме.

Заручившись покровительством женщин, молодой человек приобщается к «свету» и к той сложной реальности, что зовется «жизнью». Она — одна из излюбленных целей, к которым стремится герой, авантюрист, индивидуалист. Мы видим, как в античности Персей освобождает Андромеду, Орфей ищет в подземном царстве Эвридику, а Троя сражается, чтобы сохранить Прекрасную Елену. Рыцарские романы едва ли знают иную доблесть, кроме освобождения пленных принцесс. Что бы делал Прекрасный Принц, если бы ему не надо было будить Спящую Красавицу и осыпать дарами Ослиную Шкуру? Миф о короле, который женится на пастушке, столь же лестен для мужчины, как и для женщины. Богатый мужчина испытывает потребность дарить, иначе его бесполезное богатство останется абстрактным; ему нужно, чтобы было кому дарить. Миф о Золушке, который с умилением описывает Филипп Уилли в «Поколении змей», пользуется особенно большим успехом в процветающих странах; в Америке он распространен больше, чем где бы то ни было, потому что мужчины там чувствуют себя более обремененными своим богатством: всю жизнь они бьются над тем, чтобы заработать деньги, так как же их тратить, если не посвятить себя женщине? Орсон Уэллс, в частности, воплотил в «Гражданине Кэйне» империалистическую природу этого ложного великодушия: Кэйн решает засыпать дарами никому не известную певичку и навязать ее публике как великую певицу единственно для утверждения собственного могущества; таких граждан Кэйнов в миниатюре немало найдется и во Франции. В другом фильме, «Лезвии бритвы», герой возвращается из Индии, достигнув абсолютной мудрости, и единственное применение, которое он ей находит, — это подобрать проститутку. Разумеется, воображая себя этаким дарителем, освободителем, искупителем, мужчина желает еще и порабощения женщины; ведь чтобы разбудить Спящую Красавицу, надо, чтобы она спала; чтобы были пленные принцессы, нужны людоеды и драконы. Между тем чем больше мужчине по душе трудные подвиги, тем больше удовольствия он получит, предоставив женщине независимость. Побеждать — это еще заманчивее, чем освобождать или дарить. Идеал среднего западного мужчины — это женщина, которая свободно признает его господство, не принимает безоговорочно его идей, но уступает его доводам, которая умно противостоит ему, чтобы в конце концов дать себя убедить. Чем увереннее чувствует себя его гордость, тем больше ему нравятся приключения потруднее; куда лучше укротить Пентесилею, чем жениться на послушной Золушке. «Воин любит опасность и игру, — говорит Ницше, — поэтому он любит женщину, ибо она — самая опасная из игр». Мужчина, любящий опасность и игру, не без удовольствия смотрит, как женщина превращается в амазонку, если ему удается сохранить надежду ее покорить1, в глубине души ему нужно, чтобы эта борьба оставалась для него игрой, тогда как женщина ставит на карту свою судьбу; это и есть истинная победа мужчины, освободителя или победителя: женщина должна добровольно признать его своей судьбой.

Итак, в выражении «иметь женщину» кроется двойной смысл: функции объекта и судьи связаны друг с другом. Раз женщина воспринимается как личность, ее можно завоевать только с ее согласия; ее надо заслужить. Улыбка Спящей Красавицы вознаграждает Прекрасйого Принца — слезы счастья и благодарности пленных принцесс становятся истинной мерой доблести рыцаря. А с другой стороны, в ее взгляде нет абстрактной суровости, как у

1 Поразительным тому примером могут служить американские или написанные на американский манер детективы. В частности, герои Питера Чейни всегда борются с какой–нибудь крайне опасной женщиной, неукротимой для всех, кроме них: после длящейся на протяжении всего романа дуэли она наконец признает победу Кэмпьена или Колхэма и падает в его объятия.

мужчин, этот взгляд дает очаровать себя. И таким образом героизм и поэзия становятся способами соблазна: но, позволяя себя соблазнять, женщина вдохновляет мужчину на героизм и поэзию. В глазах индивидуалиста у нее есть и более существенное преимущество: она представляется ему не только мерой общепризнанных ценностей, но и отражением его собственных заслуг и самого его существа. Мужчины оценивают себе подобного в соответствии с тем, что он совершил, объективно, руководствуясь принятыми мерками. Но некоторые его свойства, в частности свойства, относящиеся непосредственно к жизни, могут интересовать только женщину; он может быть мужественным, обаятельным, удачливым, нежным, жестоким только по отношению к ней: и если он ценит в себе эти не столь очевидные качества, его потребность в женщине становится абсолютной; благодаря ей он познает чудо увидеть самого себя как Другого — Другого, который в то же время его самое глубокое «я». У Мальро есть одно место, где он замечательно показывает, чего ждет индивидуалист от любимой женщины. Кийо спрашивает себя; «Голоса других людей мы слышим ушами, а наш собственный — горлом. Да. Жизнь нашу мы тоже слышим горлом, а жизнь других?.. Для других я — то, что я сделал… Только для Мэй он не был тем, что он сделал; только для него она была не его биографией, а чем–то совсем иным. Объятия, которыми пользуется любовь, чтобы прилепить одно существо к другому наперекор одиночеству, были даны в помощь не человеку, но безумцу, несравненному чудовищу, которое лучше всего того, чем любое существо является для себя самого, и образ которого он лелеет в своем сердце. С тех пор как умерла мать, Мэй была единственным существом, для которого он был не Кийо Жизором, а воплощением теснейшего сообщничества… Мужчин я не считаю себе подобными, это люди, которые смотрят на меня и судят меня; себе подобными я считаю тех, кто любит меня и не смотрит на меня, кто любит меня вопреки всему, вопреки деградации, низости, предательству, меня, а не то, что я сделал или сделаю, кто будет любить меня до тех пор, пока я сам буду любить себя, вплоть даже до самоубийства» -. Человечным и трогательным отношение Кийо выглядит оттого, что содержит в себе взаимность, оттого, что он просит Мэй любить его таким, каков он есть, а не предлагать его приукрашенное отражение. Требования многих мужчин куда более низменны; вместо точного отображения они пытаются найти в глубине двух живых глаз свой образ в ореоле восхищения и благодарности, образ обожествленный. Женщину еще и потому так часто сравнивают с водой, что она — зеркало, в которое глядится мужчина–Нарцисс: он склоняется над ней, с чистым сердцем или исполненный коварства. Но, во всяком ^учае, ему надо, чтобы она была вне его всем, чего он не может уловить в себе, потому что внутренний мир человека — всего лишь ничто и, чтобы добраться до себя самого, он должен проецировать себя на объект. Женщина для него — высшая награда, поскольку она в чуждой ему форме, которой он может обладать телесно, является его апофеозом. Когда он сжимает в объятиях существо, которое в его глазах вобрало в себя Мир и которому он навязал свои ценности и свои законы, он обнимает то самое «несравненное чудовище», себя самого. И тогда, соединившись с Другим, которого он сделал своим, он надеется добраться до себя самого. Сокровище, добыча, игра и риск, муза, наставница, судья, посредница, зеркало, женщина — это Другой, в котором Субъект превосходит себя, не будучи ограниченным, который противостоит ему, его не отрицая; она — Другой, который дает себя присоединить, не переставая быть Другим. И это делает ее настолько необходимой для радости мужчины и для его торжества, что можно даже сказать; если бы ее не было, мужчины выдумали бы ее.

Они и выдумали1. Но она существует и помимо их вымысла. А поэтому она одновременно и воплощение их мечты и ее крах. Нет ни одной ипостаси женщины, которая тут же не влекла бы за собой свою противоположность: она Жизнь и Смерть, Природа и Искусственность, Свет и Тьма, В каком бы аспекте мы ни стали ее рассматривать, везде найдем все то же колебание, поскольку несущественное непременно оборачивается существенным. В образе Девы — Богоматери и Беатриче продолжают жить Ева и Цирцея.

«Через женщину, — пишет Кьёркегор, — в жизнь является идеальность, а чем был бы без нее человек? Множество мужчин стали гениями благодаря молодой девушке, но ни один из них не стал гением благодаря молодой девушке, чью руку ему удалось получить…»

«Только при негативном отношении женщина дает мужчине возможность созидать в идеальности… Негативные отношения с женщиной могут сделать нас бесконечными… позитивные отношения с женщиной делают мужчину конечным в сколь угодно протяженных пропорциях»2. То есть женщина необходима в той мере, в какой продолжает оставаться Идеей, на которую мужчина проецирует собственную трансцендентность; но она губительна в качестве объективной реальности, существующей для себя и в себе ограниченной. Кьёркегор считает, что установил с женщиной единственно приемлемые отношения, отказавшись жениться на своей невесте. И он прав в том смысле, что миф о женщине, полагаемой как бесконечно Другое, сразу же влечет и свое опровержение.

1 «Мужчина создал женщину — из чего же? Из ребра своего бога, своего идеала» (Ницше. Сумерки кумиров).

А так как она — поддельное Бесконечное, неистинный Идеал, то она оказывается конечностью, посредственностью и одновременно — ложью. Такой она выглядит у Лафорга; все его творчество выражает затаенную обиду из–за некоей мистификации, в которой он одинаково винит мужчину и женщину. Офелия и Саломея — на самом деле всего лишь «маленькие женщины». Гамлет думает: «Итак, Офелия любила бы меня как свое «добро» и потому лишь, что социально и морально я выше, чем добро ее подружек. А какие мелкие фразочки вырывались бы у нее в тот час, когда над благополучием и уютом зажигают свет!» Женщина побуждает мужчину мечтать, тогда как сама думает об уюте и мясе с овощами; ей говорят о душе, а она — всего лишь тело. Любовник верит, что преследует идеал, а сам между тем оказывается игрушкой природы, которая использует все свои мистические свойства в целях воспроизводства. На самом деле она представляет собой повседневность; в ней воплотились глупость, осторожность, мелочность, скука. Это выражено, в частности, в стихотворении, озаглавленном «Наша подружка»;…J'ai l'art de toutes les &#233;coles J'ai des &#226;mes pour tous les go&#251;ts Cueillez la  fleur de mes visages Buvez ma bouche et non ma voix Et n'en cherchez pas davantage: Nul n'y vit clair pas m&#234;me moi. Nos amours ne sont pas &#233;gales Pour que je vous tende la main Vous n'&#234;tes que de na&#239;fs m&#226;les Je suis l'Eternel f&#233;minin! Mon But se perd dans les Etoiles! C'est moi qui suis la Grande Isis! Nul ne m'a retrouss&#233; mon voile Ne songez qu'&#224; mes oasis… 1

…Мне подвластно искусство всех школ, У меня есть души на любой вкус, Возьмите лучшее из моих лиц, Пейте мои уста, но не мой голос И не стремитесь к большему: Никто не может в этом разобраться, даже я.

И я не могу протянуть вам руку, Ибо любовь у нас разная, Ведь вы всего лишь наивные мужчины, А я — Вешая Женственность!

Цель моя теряется в Звездах!

Великая Исида — это я!

Никто не заглядывал под мою вуаль, Думайте только о моих оазисах…

Мужчине удалось поработить женщину, но добился он этого ценой потери всего того, что делало обладание желанным. Женская магия, вовлеченная в семью и в общество, не преображается, а рассеивается; низведенная до положения прислуги, женщина уже не может быть той неукротимой добычей, в которой воплощались все сокровища природы. С момента зарождения куртуазной любви стало общим местом, что брак убивает любовь. Слишком презираемая или слишком уважаемая, слишком повседневная, супруга перестает быть эротическим объектом. Свадебные обряды изначально призваны защитить мужчину от женщины; она становится его собственностью: но все, чем мы владеем, в свою очередь владеет нами; для мужчины брак — тоже тяжкая обязанность; и таким образом он попадает в ловушку, расставленную природой: за то, что когда–то мужчина пожелал свежую молодую девушку, он обязан всю жизнь кормить толстую матрону и высохшую старуху; хрупкая жемчужина, призванная украсить его существование, становится отвратительным бременем: Ксантиппа — это один из тех женских образов, о которых мужчины всегда говорили с величайшим ужасом1. Но даже когда женщина молода, брак содержит в себе мистификацию, поскольку, стремясь привести эротизм в соответствие с требованиями общества, он может только убить его. А дело в том, что эротизм предполагает преобладание мгновения над временем, личности над коллективом; он утверждает разделение, а не связь, он противится любой регламентации; он содержит в себе враждебное обществу начало. Нравы никогда не подчинялись суровости установлений и законов; любовь во все времена утверждала себя вопреки им. В Греции и Риме чувственный лик любви был обращен к молодым людям и куртизанкам; одновременно плотская и платоническая куртуазная любовь предназначалась чужим женам. Тристан — это эпопея адюльтера. На рубеже XIX–XX веков, когда миф о женщине был создан заново, адюльтер становится темой всей литературы. Некоторые писатели, как, например, Бернстайн, изо всех сил отстаивая буржуазные институты, пытаются вернуть браку эротизм и любовь; но куда правдивее «Влюбленная» Порто–Риша, где показана несовместимость этих двух систем ценностей. Адюльтер может исчезнуть только вместе с браком. Ведь в некотором роде цель брака — привить мужчине иммунитет против собственной  жены, остальные же женщины сохраняют в его глазах головокружительную привлекательность; к ним–то он и обращается. Женщины вступают в заговор. Они восстают против порядка, стремящегося их полностью обезоружить. Чтобы вырвать женщину у Природы, чтобы подчинить ее мужчине с помощью церемоний и контрактов, в ней признают человеческую личность

1 Мы видели, что и в Древней Греции, и в средние века это была тема многочисленных жалоб и стенаний.

и наделяют ее свободой. Но свобода — это как раз то, что не поддается никакому подчинению; а если ее предоставляют существу, изначально обладающему губительной мощью, она становится опасной. Опасность эта возрастает оттого, что мужчина ограничивается полумерами; он принимает женщину в мужской мир, только делая ее прислугой и лишая трансцендентности; и полученная ею в приданое свобода может найти лишь негативное применение — она выражается в отказе от самой себя.

Только попав в неволю, женщина стала свободной; она отрекается от этой человеческой привилегии, чтобы вновь обрести мощь природного объекта. Днем она лицемерно играет роль послушной служанки, а ночью превращается в кошку, в лань; она снова покрывается чешуей сирены или, оседлав метлу, улетает водить сатанинские хороводы. Иногда эту ночную магию она обращает прямо на своего мужа; но куда предусмотрительнее скрыть свои метаморфозы от хозяина; в качестве жертвы избираются посторонние; они не имеют на нее прав, и для них она остается растением, источником, звездой, чародейкой. Получается, что неверность — ее предназначение; это единственный конкретный лик, который может обрести ее свобода. Она неверна даже независимо от своих желаний, мыслей, сознания; раз ее воспринимают как объект, она попадает в распоряжение любой субъективности, которая захочет ею завладеть; даже если ее запирают в гареме и прячут под покрывалами, нельзя быть уверенным, что она ни у кого не возбудит желания — а возбудить желание у постороннего уже значит нанести урон супругу и обществу. Но кроме того, она часто сама становится сообщницей этой предопределенности; только ложью и изменой может она доказать, что никому не принадлежит, и пойти наперекор мужским притязаниям. Потому–то так быстро возбуждается мужская ревность; мы знаем по легендам, что женщина может быть заподозрена без всякой причины и осуждена по малейшему подозрению, как Женевьева Брабантская или Дездемона; и даже без всякого подозрения Гризельду подвергают тяжелейшим испытаниям; легенда эта была бы лишена всякого смысла, если бы женщина изначально не казалась подозрительной; ее вину не надо доказывать — это она должна убеждать в своей невиновности. А потому ревность может быть неутолимой; мы уже говорили, что обладание никогда не может быть реализовано позитивно; человек не станет обладателем источника, из которого пьет воду, даже если запретит пить из него всем остальным, — и ревнивцу это хорошо известно. Женщина по сути своей такая же непостоянная, как вода — жидкая; и никакая человеческая сила не может идти вразрез с природной истиной. Во всей мировой литературе, будь то «Тысяча и одна ночь» l&#252;ui «Декамерон», мы видим, как женские хитрости торжествуют над мужской осторожностью. В то же время мужчина делается»чоремщиком, исходя не только из своей индивидуалистской воли: общество делает его — отца, брата, супруга — ответственным заповедение женщины. Ей предписывается блюсти целомудрие по соображениям экономического и религиозного свойства, поскольку каждый гражданин должен быть освидетельствован как сын своего отца. Но очень важно также обязать женщину в точности соответствовать той роли, которую предназначило ей общество. Мужчина предъявляет к женщине двойственное требование, чем обрекает ее на двуличие: он хочет, чтобы она принадлежала ему и в то же время оставалась чужой; он мечтает о служанке и ведьме одновременно. Но только в первом из этих желаний он признается публично; второе требование — скрытое, он прячет его в тайнике своего сердца, своей плоти; оно идет вразрез с моралью общества; оно — злое, как Другой, как строптивая природа, как «дурная женщина». Человек не посвящает себя всецело Добру, которое сам созидает, и которому вроде бы велит следовать; он сохраняет постыдную тайную связь со Злом. Но везде, где последнее дерзнет неосторожно показаться с открытым лицом, он объявляет ему войну. В ночном сумраке мужчина склоняет женщину к греху. Но среди бела дня он отвергает и грех, и грешницу. Женщины же,  будучи грешницами в таинственном постельном ритуале, с тем большей страстью предаются публичному поклонению добродетели.

Подобно тому как мужской половой член был в первобытных обществах чем–то мирским, тогда как женский орган наделялся религиозными и магическими свойствами, вина мужчины в обществах более современных считается лишь незначительной выходкой; часто к ней относятся снисходительно; даже нарушив законы сообщества, мужчина продолжает ему принадлежать; это просто непутевое дитя, не несущее в себе угрозы глубинным основам коллективного порядка. Если же женщина ускользает от общества, она возвращается к Природе и демону и внутри коллектива выпускает на волю неконтролируемые силы зла. К порицанию, которое вызывает бесстыдное поведение, всегда примешивается страх. Если мужу не удается удержать жену в рамках добродетели, ее вина распространяется и на него; его несчастье в глазах общества выглядит бесчестием; нравы бывают настолько суровыми, что ему приходится убить преступницу, чтобы отмежеваться от ее преступления. В иных цивилизациях снисходительного супруга могут подвергнуть публичному осмеянию или же посадить голым на осла и провезти по улицам. Общество же позаботится и о том, чтобы вместо него покарать виновную, ибо она нанесла оскорбление не ему одному, а всему коллективу в целом. Исключительно суровыми были эти обычаи в суеверной, мистической, чувственной, запуганной плотью Испании. Кальдерон, Лорка, Валлье Инклан посвятили этой теме множество драм. В «Доме Бернарды Альбы» Лорки деревенские кумушки хотят наказать соблазненную девушку, приложив раскаленный уголь «к месту, которым она согрешила». В «Божественных речах» Валлье Инклана неверная жена представляется ведьмой, танцующей с демоном;

когда обнаруживается ее вина, вся деревня сбегается, чтобы сорвать с нее одежды, а потом утопить ее. Многие обычаи требовали именно раздеть грешницу; потом ее забрасывали камнями, как свидетельствует Евангелие, заживо хоронили, топили, сжигали. Смысл всех этих казней в том, что ее возвращали Природе, лишив прежде социального достоинства; своим грехом она выпустила на волю злые природные токи — искупление представляло собой нечто вроде священной оргии, когда, срывая одежды, избивая, умерщвляя виновную, женщины в свою очередь выпускали на волю флюиды, таинственные, но благотворные, поскольку действовали эти женщины в согласии с обществом.

Эта дикая суровость теряется по мере того, как ослабевают суеверия и развеивается страх. Однако в деревнях с недоверием смотрят на цыганок, у которых нет ни Бога, ни кола ни двора. Женщина, свободно пускающая в ход свои чары, — авантюристка, вамп, роковая женщина — по–прежнему вызывает опасение. В дурной женщине голливудских фильмов просматривается образ Цирцеи. Женщин сжигали как ведьм просто потому, что они были красивыми. А в ханжеском трепете, который ощущает провинциальная добродетель при виде женщин, ведущих дурную жизнь, продолжает жить ужас былых времен.

Именно эти опасности превращают женщину в захватывающую игру для мужчины, склонного к авантюризму. Отказавшись от прав супруга, не желая опираться на общественные законы, он хочет попробовать победить ее в одиночном бою. Он пытается присвоить женщину вместе со всем ее сопротивлением; он преследует в ней ту самую свободу, благодаря которой она от него ускользает. Тщетно. Здесь недооценивается свобода: свободная женщина часто остается свободной вопреки мужчине. Даже Спящая Красавица может, проснувшись, проявить недовольство, не узнать в том, кто ее будит, Прекрасного Принца и не улыбнуться. Это как раз случай Гражданина Кэйна: его подопечная воспринимается как угнетенная, а под великодушием его проступает стремление к могуществу и тирании; жена героя равнодушно слушает рассказы о его подвигах, Муза, о которой мечтает поэт, зевает, внимая его стихам. Амазонка может, заскучав, отказаться от боя, а может и выйти из него победительницей. Римлянки периода упадка и многие нынешние американки навязывают мужчинам свои капризы или свой закон. Где же Золушка? Мужчина хотел давать, и вдруг женщина начинает брать. Теперь уже не до игры — надо защищаться. С тех пор как женщина свободна, у нее есть лишь та судьба, которую она сама себе свободно создает. Отношения полов становятся отношениями борьбы. Став для мужчины ему подобной, она выглядит столь же устрашающе, как в те времена, когда она противостояла ему как чуждая природа. Кормящая, преданная, терпеливая самка оборачивается жадным, ненасытным зверем. Дурная женщина также уходит корнями в Землю, в Жизнь; но земля — это яма, а жизнь — беспощадная битва;

на смену мифу о хлопотливой пчеле, о курице–наседке приходит миф о ненасытных насекомых: о самке богомола, о паучихе; женщина видится уже не кормящей детенышей, но съедающей самца; яйцеклетка — уже не кладезь изобилия, но ловушка из инертной материи, в которой тонет оскопленный сперматозоид; матка, эта теплая, мирная и надежная пещера, становится засасывающим спрутом, плотоядным растением, пропастью содрогающегося сумрака; в ней живет змея, ненасытно поглощающая мужскую силу. Та же диалектика превращает эротический объект в волшебницу, занимающуюся черной магией, служанку — в предательницу, Золушку — в людоедку и вообще делает женщину врагом; так приходится расплачиваться мужчине за то, что он, покривив душой, утвердил себя как единственно существенное.

Между тем и это враждебное лицо — не окончательный облик женщины. Скорее, манихейство проникает в среду самих женщин. Пифагор ассоциировал доброе начало с мужчиной, а злое — с женщиной. Мужчины попытались преодолеть зло, присвоив себе женщину; частично им это удалось; но подобно тому, как христианство, принеся с собой идеи искупления и спасения, наделило слово «проклятие» всей полнотой смысла, так и дурная женщина полностью проявилась, столкнувшись лицом к лицу с женщиной освященной. На протяжении всех споров о женщине, длящихся со средних веков и по сей день, некоторые мужчины согласны признать только благословенную женщину своей мечты, другие же — проклятую женщину, этой мечте противоречащую. Но на самом деле мужчина потому и может обрести в женщине все,  что у нее одновременно оба эти лица. Она — плотское, живое отражение всех ценностей и антиценностей, благодаря которым жизнь имеет смысл. Вот они, как на ладони, Добро и Зло, противостоящие друг другу в облике преданной Матери и коварной Любовницы; в древнеанглийской балладе «Сын мой Рэндал» молодой рыцарь умирает на руках у матери, отравленный своей любовницей. «Смола» Ришпена повествует о том же, только с большей патетикой и с изрядной долей дурного вкуса. Ангелоподобная Микаэла противопоставляется черной Кармен. Мать, верная невеста, терпеливая супруга заняты тем, что перевязывают раны, нанесенные мужчинам в сердце вампами и колдуньями. Между этими двумя ярко выраженными полюсами вырисовывается множество двусмысленных образов, жалких, ненавистных, грешных, жертв, кокеток, слабых, ангельских, демонических. А отсюда — множество типов поведения и чувств, влекущих к себе мужчину и его обогащающих.

Его завораживает сама сложность женщины: вот она, великолепная супруга, которой он может восхищаться по сходной цене. Кто она — ангел или демон? Неоднозначность превращает ее в Сфинкса, Под его покровительство был отдан один из известнейших публичных домов в Париже. В великую эпоху Женственности, во времена корсетов, Поля Бурже, Анри Батая и френч–канкана неистощимая тема Сфинкса неистовствует в комедиях, стихах и песнях: «Кто ты, откуда ты, загадочный Сфинкс?» До сих пор люди продолжают мечтать и спорить о женской тайне. Именно для того, чтобы сохранить эту тайну, мужчины долго умоляли женщин не отказываться от длинных платьев, нижних юбок, вуалей, длинных перчаток, высоких ботиков — все, что подчеркивает в Другом его отличие, делает его более желанным, поскольку мужчина хочет присвоить себе Другого именно как такового. Мы видим, как Ален–Фурнье в своих письмах упрекает англичанок за мальчишеское рукопожатие — его приводит в волнение стыдливая сдержанность француженок. Чтобы женщине могли поклоняться как далекой принцессе, она должна оставаться таинственной, неведомой; не похоже, чтобы Фурнье был чересчур почтителен к женщинам, встретившимся ему в жизни, но все, что было чудесного в детстве, юности, всю ностальгию по потерянному раю он воплотил в женщине — женщине, чья основная добродетель — быть недоступной. Белым с золотом нарисовал он портрет Ивонн де Гале. Но мужчинам милы даже женские недостатки, если за ними кроется тайна. «У женщины должны быть капризы», — авторитетно заявил один мужчина благоразумной женщине. Каприз непредсказуем; он сообщает женщине постоянно меняющуюся грацию струящейся воды; ложь украшает ее сверкающими переливами; кокетство и даже развращенность придают ей опьяняющий аромат. Именно такая разочаровывающая, ускользающая, непонятная, двуличная, она лучше всего соответствует противоречивым желаниям мужчин; она — Майя с ее бесчисленными превращениями. Стало уже общим местом изображать Сфинкса в виде молодой девушки; мужчины считают девственность одной из самых волнующих тайн, тем более что сами они ведут себя намного вольнее; чистота молодой девушки позволяет надеяться, что под невинностью скрывается развращенность и самые разнообразные пороки; еще близкая животному и растительному миру, уже послушная принятым в обществе обычаям, она и не ребенок и не взрослая; ее робкая женственность вызывает не страх, а только умеренное беспокойство. Понятно, что такому воплощению женской тайны отдается предпочтение. Однако, поскольку «настоящая девушка» исчезает, ее культ немного устарел. Зато тип проститутки, чей облик Гантийон придает Майе в одной нашумевшей пьесе, во многом сохраняет свой престиж. Это один из самых пластичных женских типов, дающих наибольший простор для великой игры пороков и добродетелей.

Для робеющего пуританина она воплощает зло, стыд, болезнь, проклятье; она вызывает ужас и отвращение; она не принадлежит никому из мужчин, но отдается всем и живет на вырученные средства; тем самым она обретает ужасающую независимость похотливых богинь–матерей первобытной эпохи и воплощает Женственность, не утвержденную мужским обществом, по–прежнему несущую в себе пагубные силы; во время полового акта мужчина не может воображать, что обладает ею, — это он оказывается во власти демонов плоти; англосаксы, в глазах которых плоть в той или иной степени проклята, особенно остро ощущают при этом унижение, нечистоту. Зато мужчине, не чурающемуся плоти, нравится, что в проститутке она утверждает себя щедро и вызывающе; он увидит в ней прославление женственности, не опошленной никакой моралью; на теле ее он обнаружит магические свойства, некогда роднившие женщину со светилами и морями; когда мужчина вроде Миллера спит с проституткой, он воображает, что исследует пропасти жизни, смерти, космоса; он соединяется с Богом в глубине влажного мрака гостеприимного влагалища. Поскольку падшая женщина — своего рода пария, изгнанная из мира лицемерной морали, ее можно рассматривать как опровержение всякой официальной добродетели; сама низость падения роднит ее с настоящими святыми; ибо кто был унижен, возвысится; Христос благосклонно отнесся к Марии Магдалине; грех отворяет небесные врата скорее, чем притворная добродетель. А потому именно у ног Сони Раскольников поступается мужским высокомерием и гордыней, приведшими его к преступлению; убийство распалило в нем стремление к разрыву, живущее в каждом мужчине, — и смиренная, всеми покинутая, униженная проститутка может лучше, чем кто бы то ни было, принять у него признание и раскаяние1. Выражение «fille perdue» — «потерянная девица» вызывает волнующие ассоциации; многие мужчины мечтают потерять себя; это не так–то просто, не всем удается легко и естественно достичь Зла в его позитивном обличье; даже демонам претят чрезмерные преступления; женщина позволяет себе, не слишком рискуя, служить черные мессы, где Сатану упоминают, но специально не приглашают; она вне мужского мира — и связанные с ней действия на самом деле не ведут ни к каким последствиям; в то же время она человек, а значит, с помощью нее можно выразить протест против человеческих законов. От Мюссе до Жоржа Батая самый омерзительный и соблазнительный разврат — это посещение «девиц». Именно в женщинах ищут Сад и Захер–Мазох удовлетворения одолевающих их желаний; их ученики и большинство мужчин, имеющих «порочные» склонности, чаще всего обращаются к проституткам. Из

1 Марсель Швоб поэтически излагает этот миф в «Книге Монель»: «Я расскажу тебе о маленьких проститутках, и ты будешь знать, как все начинается… Видишь ли, они издают крик сострадания к вам и гладят вашу руку своей худенькой ручонкой. Они поймут вас, только если вы очень несчастны; они плачут вместе с вами и утешают вас… Ни одна из них, видишь ли, не может остаться с вами. Это слишком опечалило бы их, и потом они стыдятся оставаться с вами, когда вы уже не плачете, они не осмеливаются взглянуть на вас. Они учат вас тому, чему должны научить, и уходят. Сквозь холод и дождь проходят они, чтобы поцеловать вас в лоб, утереть ваши слезы, а потом жуткий мрак забирает их обратно… И не надо думать о том, чем они занимались в этом мраке».

всех женщин они в наибольшей степени подчинены мужчине и в то же время легче ускользают из–под его власти; поэтому они и приобретают множество разнообразных значений. Между тем ни один женский тип — девственница, мать, супруга, сестра, служанка, любовница, неистовая добродетель, улыбающаяся одалиска — не может столь полно отвечать переменчивым мужским устремлениям.

Предоставим психологии, и в частности психоанализу, разбираться, почему человек особенно привязывается к тому или иному аспекту многоликого Мифа и почему воплощает его в той или иной конкретной форме. Но миф этот присутствует во всех комплексах, навязчивых идеях, психозах. В частности, в основе многих неврозов лежит умопомрачение от запрета: оно может возникнуть только в том случае, если уже раньше в обществе сложилось табу; социального давления извне недостаточно, чтобы объяснить это явление; в действительности социальные запреты — не просто условности; они имеют — помимо прочих значений — онтологический смысл, который каждый человек познает на собственном опыте. В качестве примера интересно проанализировать эдипов комплекс; его слишком часто рассматривают как продукт борьбы инстинктивных тенденций и общественных предписаний; но прежде всего это конфликт, происходящий внутри самого субъекта. Привязанность ребенка к материнскому чреву — это прежде всего его связь с Жизнью в ее непосредственной форме, в ее самом общем виде, в ее имманентности; отказ оторваться от груди — это отказ быть брошенным, на что обречен человек, стоит только ему отделиться от Всего; с этого момента и по мере того, как он все больше индивидуализируется и отъединяется, можно считать «сексуальной» сохранившуюся у него любовь к материнской плоти, существующей теперь уже отдельно от него; его чувственность становится теперь опосредованной, превращается в трансценденцию к постороннему объекту. Но чем скорее и решительнее ребенок начинает воспринимать себя как субъект, тем больше тяготит его плотская связь, противоречащая его независимости. И тогда он избегает ласк, а авторитет матери, ее права на него, а то и само ее присутствие вызывают у него чувство, похожее на стыд. Особенно неловко, неприлично кажется ему увидеть в ней плоть, он старается не думать о ее теле; в ужасе, который он испытывает по отношению к своему отцу, или отчиму, или любовнику матери, не столько ревность, сколько возмущение: напомнить ему, что его мать — существо из плоти и крови, значит напомнить и о его собственном рождении — событии, от которого он открещивается всеми силами; он желает по крайней мере придать ей величие большого космического феномена; мать должна воплощать Природу, которая охватывает всех людей, не принадлежа ни одному из них; ему невыносимо видеть ее чьей–то добычей, и не потому, что он, как часто утверждают, хочет обладать ею сам, а потому, что он хочет, чтобы она существовала вне всякого обладания; убогие мерки супруги или любовницы — не для нее.

Правда, когда в пору отрочества он начинает мужать, его иногда возбуждает материнское тело; но это происходит оттого, что через мать он познает женственность вообще; и желание, возникшее при виде бедра или груди, часто затухает, едва лишь молодой человек осознает, что эта плоть — плоть его матери. Большое число случаев извращения объясняется тем, что, будучи порой смятения, отрочество склонно к извращениям, отвращение в этом возрасте ведет к кощунству, а из запрета рождается соблазн. Но не следует думать, будто вначале сын наивно хочет спать с матерью, а потом вмешиваются внешние запреты и подавляют его. Наоборот, именно из–за запрета, сложившегося в душе у человека, рождается желание. Внутренний запрет — это самая нормальная и самая распространенная реакция. Но опять же он проистекает не из общественного предписания, маскирующего инстинктивные желания. Скорее, уважение — это сублимация изначального отвращения; молодой человек не позволяет себе воспринимать мать как плотское существо; он преображает ее, отождествляет с одним из чистых образов освященной женственности, предлагаемых ему обществом. Тем самым он вносит свой вклад в укрепление идеального образа Матери, который придет на помощь следующему поколению. Образ же этот обладает такой силой потому, что необходим для индивидуальной диалектики человека. А поскольку в каждой женщине кроется сущность Женщины вообще, а значит, и Матери, отношение к матери непременно скажется и на отношении к супруге и любовницам; однако процесс этот не так прост, как часто воображают. Юноша, который испытал конкретное, чувственное влечение к своей матери, мог в ее лице желать женщину вообще: и тогда любая женщина сможет усмирить пыл его темперамента; ему не суждено томиться инцестуальной ностальгией1, И наоборот, молодой человек, испытывавший к своей матери нежное, но платоническое почтение, может желать, чтобы в женщине в любом случае было что–то от материнской чистоты.

Всем известно, насколько вопросы пола, а значит, как правило, и все связанное с женщиной, важны при рассмотрении как патологического, так и нормального поведения. Бывает, что феминизируются другие объекты; поскольку и сама женщина — это во многом плод воображения мужчины, он может воображать ее и через мужское тело: в педерастии сохраняется разделение полов. Но обычно Женщину ищут в существах женского пола. Через нее, через все лучшее и худшее, что есть в ней, мужчина учится счастью, страданию, пороку, добродетели, вожделению, отречению, преданности, тирании, учится понимать самого себя; 1 Поразителен пример Стендаля.

она — игра, приключение, но в то же время — испытание; она — торжество победы и более горькое торжество преодоленного поражения; она — умопомрачение потери, притягательная сила проклятия, смерти. Целое море значений существует только благодаря женщине; она — суть действий и чувств мужчин, воплощение всех ценностей, которые стимулируют их свободу. Понятно, что мужчина, даже если он обречен на самое жестокое разочарование, не желает отказываться от мечты, вобравшей в себя все его помыслы и мечтания.

Вот почему женщина двулика и несет в себе разочарование: она — это все, что призывает к себе мужчина и чего он не достигает. Она — мудрая посредница между благосклонной Природой и человеком, она же — искушение всякой мудрости непокоренной Природой. Она телесно воплощает в себе все моральные ценности и их противоположности, от добра до зла; она — сама сущность действия и то, что ему препятствует, «подступ» человека к миру и его поражение; она как таковая — источник всякого размышления человека о своем существовании и всякого выражения, которое он сможет ему придать; в то же время она старается отвлечь его от самого себя, погрузить в безмолвие, в смерть. Он ждет, чтобы она, его служанка и подруга, была бы еще его зрителем и судьей, была бы подтверждением его бытия; а она парирует равнодушием, а то и насмешками и издевками. На нее он проецирует все, чего желает и чего боится, что любит и что ненавидит. Об этом так трудно говорить, потому что мужчина всего себя ищет в ней, потому что она — Все. Только это Все — из мира несущественного; она все Другое. А будучи другим, она другой и по отношению к самой себе, и по отношению к тому, чего от нее ждут. Она — все, а потому никогда не бывает в точности тем,  чем следовало бы ей быть; она — вечное разочарование, разочарование самого существования, которому никогда не удается ни достичь тождества с самим собой, ни примириться со всем множеством существующих.



Произошла ошибка :(

Уважаемый пользователь, произошла непредвиденная ошибка. Попробуйте перезагрузить страницу и повторить свои действия.

Если ошибка повторится, сообщите об этом в службу технической поддержки данного ресурса.

Спасибо!



Вы можете отправить нам сообщение об ошибке по электронной почте:

support@ergosolo.ru

Вы можете получить оперативную помощь, позвонив нам по телефону:

8 (495) 995-82-95





Устаревший браузер

Внимание!

Для корректной и безопасной работы ресурса необходимо иметь более современную версию браузера.

Пожалуйста, обновите ваш браузер или воспользуйтесь одним из предложенных ниже вариантов: