Вообще-то я предполагал полномасштабное интервью с крупным писателем, как и полагается к солидному рубежу. В «датских» материалах есть известная условность: кроме читательского интереса соблюсти негласное правило — угодить юбиляру. Но Палыч, как я его фамильярно называю, позволяя себе в силу давнего знакомства обходиться без различий возраста, сказал: «Да пиши сам что вздумается — в любом случае прочтется как эскиз к некрологу, а при везении — как законченный некролог», — шутка, замечу, в фирменном стиле юбиляра.
В олимпийском Альбервиле после банкета в честь открытия Игр заглянул к нему в комнату — Палыч лежал на кровати, явно утомленный празднеством. Мне обрадовался, но тут же и пожаловался, что некому стакан воды подать человеку в годах (был он тогда лет на тридцать моложе). Вокруг — жили мы в журналистской общаге — было полно народу. И я, конечно, возмутился, что никто из коллег не догадался позаботиться о мэтре. Принимая от меня стакан, он сердечно поблагодарил, пояснив: «А то спирт развести нечем». Спирт свободно продавался в соседней с нашим коттеджем аптеке.
Теория относительности
Помню, как на пышной презентации в середине девяностых Нилин, почти актер по первому образованию, обучавшийся в Школе-студии МХАТ, вел долгую беседу с Олегом Ефремовым в стороне от фуршетного стола, но, разумеется, за бутылкой виски. К ним подошла заведующая труппой МХАТ Татьяна Бронзова, озабоченная тем, что ее шеф уже начал что-то отмечать до приезда на фуршет. Ефремов представил ей Нилина как своего ученика. Она осторожно спросила: «Он артист?» — «Он артист», — с понятной заминкой сказал Ефремов — и тут же нашел более точную формулировку: «Но еще очень глубокий… филолог». «Глубокий» он произнес с особым нажимом.
На похоронах вдовы Антона Павловича Чехова — знаменитой актрисы Ольги Леонардовны Книппер-Чеховой студенту второго курса Нилину директор Школы-студии, приняв во внимание его могучее сложение, поручил нести огромный венок от Малого театра. Нилин рассказывает, что когда он первым, под фанфары из «Гамлета», поставленного в 1913 году Гордоном Крэгом, вышел из подъезда Художественного театра, с его однокашниками, ждавшими на улице выноса гроба, случилась истерика от смеха. Правда, им пришлось вернуться к занятиям, а их товарищ поехал на грузовике с венками на Новодевичье, где великие артисты МХАТа и пианист Рихтер удивлялись, что в холодном марте молодой человек без пальто.
Все-таки Книппер-Чехова, в отличие от героев книг Палыча о Стрельцове, Бескове, Воронине, слишком далека от круга моего интереса. Но, поразмыслив, я понял, что памятные эпизоды из нилинской жизни, собственно, и есть часть минувшей эпохи, недаром же Палыч обмолвился, что рассматривает двадцатый век из сегодняшнего времени как в бинокль.
Нилин — тот самый человек, который на страницах знаменитого журнала «Юность» поразил мою юношескую неискушенность очерками о предшественнике Льва Яшина — знаменитом тигре-Хомиче и о великом боксере Викторе Агееве, дравшемся в открытой стойке с опущенными руками.
Он вспомнил известную многим историю, как на приеме в лондонском Адмиралтействе Хомич обратился к высоким персонам «леди и гамильтоны» вместо «леди и джентльмены», но увидел за этим штришок ко всей картине послевоенной жизни, когда истосковавшаяся по красивой жизни публика ломилась на трофейный фильм «Леди Гамильтон».
Впечатлил и эпизод с боксером Агеевым, когда шли они по Гоголевскому бульвару (сомневаюсь, что в библиотеку), и Нилин беспокойно намекнул герою очерка, ставшему ему близким другом, о возможной потере реакции из-за слишком вольного отношения к спортивному режиму, а боксер в ответ на это, протянув руку, мгновенно поймал пролетавшего воробья.
Меня, еще не задумывавшегося о журналистике, поразило даже не то, как смело вторгается автор во внутреннюю жизнь знаменитостей, а и то, что повествование на условной грани фола кажется не менее захватывающим, чем сам спорт.
Я и не догадывался, что о людях спорта можно так рассказывать, как рассказывает Нилин. Думаю, что первый импульс повернуть свою жизнь к спортивной журналистике возник у меня от нилинских публикаций.
Не уверен, что оправдал какие-то нилинские надежды, когда уже освоился в профессии, но одним из своих учителей Палыча все же считаю.
В начале нулевых «МК» организовал ставший традиционным кинофестиваль отечественных фильмов «Московская премьера», а президентом стал Алексей Баталов — всеми любимый Гоша из меньшовской оскароносной ленты «Москва слезам не верит». Мне досталась представительская от газеты роль — председателя жюри, в которой поначалу ощущал себя не слишком комфортно.
С Баталовым я был не знаком, но вовремя вспомнил, что Палыч давно дружен с семьей Ардовых, где рос и воспитывался будущий народный артист, — в знаменитой квартире на Ордынке подолгу обитала Анна Ахматова и запросто бывал Пастернак.
Я попросил совета у старшего товарища: как держаться с Баталовым? «Не лезь к нему с разговорами о кино, — сказал мне Палыч. — Ты же любишь с детства машины, а Баталов полжизни провел в гараже, копаясь в моторах. О машинах и поговорите».
В правоте Палыча я поначалу засомневался — все же кинофестиваль открывается, а не автосалон, — но рад, что послушался его совета. С Алексеем Владимировичем появилась общая тема для разговоров: обсуждали достоинства двадцать первой «Волги», которую оба считали лучшей машиной в СССР, и отлично ладили все двенадцать фестивальных лет.
Палыч вспомнил, как вошедший в роль физика из «Девяти дней одного года» Баталов беседовал с доктором физико-математических наук Валентиной Абрамовной Иоффе, дочерью основателя советской физической школы — академика Иоффе. Алексей Владимирович поинтересовался: знает ли она, что такое теория относительности?
Собеседница улыбнулась: «Алеша, думаю, сам Эйнштейн затруднился бы коротко и ясно ответить вам». — «А я вам расскажу!» — воскликнул Баталов, недавно случайно прочитавший какую-то популярную брошюру о физике. И рассказал ласково слушавшей его доктору наук свое видение этой теории.
Песни с Высоцким
Как-то сам собой выстраивается мостик от Иоффе к Высоцкому — в его шутливой песенке про физкультуру есть строки: «Главный академик Иоффе доказал — коньяк и кофе…» Высоцкий в Школе-студии учился на курс старше Нилина, и они познакомились в первый же учебный день.
В капустнике, подготовленном старшим курсом младшему, Высоцкий изображал Чарли Чаплина, пел смешные куплеты, сочиненные его школьным товарищем Игорем Кохановским (Палыч и его хорошо знал).
Позднее Нилин говорил, что видит теперь в этом выступлении на капустнике знак будущей судьбы Высоцкого — он будет всем понятен, как Чарли Чаплин.
Я первый раз услышал об их студенческом приятельстве, когда проходили мы как-то мимо сгоревшего театрального ресторана на углу Тверской и площади Пушкина. Вспоминая былую славу своего героя и близкого товарища футболиста Валерия Воронина, Нилин отметил, как бывал польщен в ту пору начинающий артист Высоцкий, оказываясь с Ворониным на общем застолье. Но вот как переменчива судьба. Незадолго до своей кончины всеми незаслуженно забытый Валерий звонил откуда-то Нилину в ночи с просьбой подтвердить, что он, Воронин, был когда-то с Высоцким знаком.
Я, конечно, ожидал от неистощимого рассказчика Нилина больших мемуарных подробностей из жизни Высоцкого. Но Палыч объяснил, что время близости с ним пришлось на раннюю молодость. И вспомнил тут же эпизод, как засиделись они в общежитии на Трифоновской до утра в комнате у студентки факультета музкомедии театрального института Лионеллы Скирды — будущей жены режиссера Ивана Пырьева, а сейчас актера Олега Стриженова. И целую ночь пели — причем не песни Высоцкого, их тогда почти не было, а вообще популярные песни. И весь комизм, считает Палыч, заключался в том, что у него нет слуха — и на людях он пел единственный раз в жизни, но зато с Высоцким.
Как-то в том же ресторане ВТО Высоцкий рассказал Нилину о своем разговоре с главным режиссером своего театра — он только-только поступил на Таганку — Юрием Любимовым. И сказал тому, что готов работать у него даже без зарплаты. «А он что ответил?» — поинтересовался Нилин. Оказывается, Любимов сказал, что одолжений от Высоцкого ему не надо. Пусть работает за деньги, но соблюдает требуемую им в театре дисциплину.
Забавные свидетельства. Но я бы не хотел, да вряд ли бы и Палыч на это согласился, чтобы воспринимали его только как соученика Высоцкого.
Боржоми от Брежнева
Александр Нилин и сам по себе масштабен в книгах и эпохален как рассказчик.
С Галиной Брежневой они вместе работали в АПН. Но роман она крутила не с ним, а с его ближайшим другом Александром Авдеенко, впоследствии редактором газеты «Экран и сцена». Галина пригласила обоих друзей на свой день рождения — с участием папы, конечно, и некоторых ближайших к нему людей (вроде министра обороны Дмитрия Устинова).
Утром Леонид Ильич без гнева, но с долей удивления спросил: «А этот ребенок чего так набрался?»
В это же самое время Александр обнаружил, что ночует не дома и не у кого-нибудь из друзей, а, судя по всему, остался ночевать на даче у Брежнева — на тумбочке стоял боржоми, закупоренный пробкой, как шампанское. Обыкновенные советские люди такого боржоми не видели. По всем протокольным правилам в доме первого лица государства ночевка посторонних лиц невозможна. История фантастическая — и тем не менее… Палыч вспоминает, что успокоился, когда при выезде с дачи на вызванной Галиной машине милиционер взял перед отбывающим восвояси гулякой под козырек.
Будучи сыном одного из классиков советской литературы Павла Нилина, Саша вырос в литературном Переделкине, где жили Пастернак, Фадеев, Симонов, Чуковский, Кассиль, а позднее Вознесенский, Евтушенко, Окуджава, Ахмадулина, Чухонцев…
В этот поселок, названный в бессмертном романе «Мастер и Маргарита» Булгаковым Перелыгином, я и наведывался к Палычу — и наслушался историй о разных литературных судьбах.
Несмотря на то что Сталин строго сказал писательскому куратору от ЦК партии Поликарпову, что «других писателей у него нет» (куратор жаловался вождю на сомнительный моральный облик писателей: вино, карты, женщины…), до войны в Переделкино регулярно наезжали черные энкаведешные автомобили. И тогда происходила ротация-переезд: на освободившуюся от репрессированного писателя дачу въезжали его возможные во всех смыслах преемники.
Семья Нилиных с конца тридцатых поселилась на бывшей даче Бориса Пильняка. Палыч вспоминал, что на соседней даче жил Пастернак, но после ареста Пильняка попросил себе — из суеверия, вероятно, — другую дачу. Трагедия с Пильняком, полагает Палыч (мы сидели с ним в баре писательского Дома творчества в Переделкино), человеком близким к власти, подтверждала, что от печальной участи никто не застрахован. Брать Пильняка приехал на «эмке» чекист — хороший знакомый писателя. И жена, грузинская княжна, даже не поняла сначала, что мужа увозят на Лубянку. Не отсюда ли взял Никита Михалков в «Утомленных солнцем» сюжет, где за героем-командармом на дачу приезжает вроде бы в гости чекист (его играл Олег Меньшиков — мой приятель по дворовому футболу в старом Москворечье)?
А на даче Пастернака поселился Евгений Петров, соавтор «Двенадцати стульев» и «Золотого теленка», погибший потом на войне. Я спросил Палыча, запечатлелся ли у него в сознании образ создателя Остапа Бендера. «Скорее уж он меня запомнил, — услышал я в ответ, — меня ребенком приносили на время бомбежек в бомбоубежище, вырытое на участке у Евгения Петровича».
Он мог оставить Пастернака без Нобелевской премии
Не без удивления узнал я, что именно на участке возле дачи, где вырос Саша, высажен был когда-то тот самый «Ландышевый клин», что воспет Ахматовой в одноименном стихотворении. У Пильняка был с ней роман до женитьбы на княжне — и она приезжала к нему на новую дачу.
Прямо скажу, что в то время я, спортивный журналист, больше бы заинтересовался дачей вратаря Яшина, чем поэта Пастернака. Но согласился, конечно, пройтись с Палычем до дома-музея. По дороге услышал, как пятнадцатилетний Саша, учась водить машину, едва не задавил будущего лауреата Нобелевской премии. Мой экскурсовод изобразил, как Борис Леонидович отпрянул от машины. Нетрудно было догадаться, вспоминал Палыч, откуда он возвращался. Даже я слышал, что Пастернак снимал рядом с Переделкином, в деревне Измалково, избу для своей возлюбленной Ольги Ивинской.
«Ты успел затормозить?» — спросил я. «Нет, как-то вывернул руль», — объяснил Нилин. Мать, сидящая рядом, вскрикнула, но обошлось. Борис Леонидович воспринимался Сашиными родителями прежде всего как дачный сосед. Но, как говорит Палыч, они и тогда знали, что это великий поэт.
Саша дружил с младшим сыном поэта Леней. Бывал у него чуть ли не ежедневно, но с проходившим мимо и радушно кивавшим мальчику Пастернаком никогда не решался заговорить. «Да я еще и не знал по-настоящему его стихов», — признается Палыч.
Фокус для Кио
Видел я Палыча и в некотором смущении от впервые предоставленной ему персональной машины, положенной по статусу первого заместителя главного редактора журнала «Советский Союз». Палыч вспоминает, как, возвращаясь со службы по улице Горького на черной «Волге», наблюдал себя как бы со стороны, предвкушая описание своей номенклатурной жизни, когда из начальников выгонят.
Нилину отвели огромный кабинет, переделанный из библиотеки, выходящий окнами на филиал МХАТ, что придавало происходящему театральности. Нилин вспоминает, как в полуприкрытую дверь заглянул к нему Аджубей. Зять Хрущева Алексей Аджубей, между прочим, однокурсник Олега Ефремова по Школе-студии МХАТ, после падения тестя занимал скромнейшую должность в журнале «Советский Союз» у редактора Николая Грибачева, которому в свое время всесильный Аджубей устроил Ленинскую премию (и себя ею тоже не обошел). Нилин говорил мне, что хорошо представлял себе мысли заглянувшего к нему через дверь бывшего редактора «Известий»: «Боже, до чего докатилась журналистика».
На рубеже веков Нилин безоглядно ринулся из успешного писательства на темы спорта в иную по жанру, катаевского, я бы сказал, направления литературу, ничуть, на мой взгляд, не уступая высоко ценимому им классику.
Совсем недавно он возник на Ютубе в непривычном для его возраста формате — формате внуков, но опять же, как собеседник эпохи (как сказал бы его герой, комментатор Синявский, про его же героя, вратаря Хомича), оказался «на месте» — на месте, со свойственной ему безудержной самоиронией…
Наш общий товарищ, иллюзионист Игорь Кио, пробывший два или три часа в браке с Галиной Брежневой (Леонид Ильич показал Кио, что такое настоящий фокус: кагэбэшники забрали у молодожена паспорт и вернули уже без штампа о браке), говорил мне, что он, который занимался у Константина Бескова в футбольной школе, до выхода книги Нилина «Невозможный Бесков» считал перенесение на бумагу характера этого великого тренера неразрешимой задачей.
Образ Бескова у Нилина совпал с представлением о нем людей спортивного мира, знавших Константина Ивановича по работе гораздо ближе автора. Но, по-моему, Александр Павлович оставил след в футбольной истории никак не меньший, чем сами знаменитые спортсмены, — я имею в виду созданные им бестселлеры о звездных и горьких судьбах великих футболистов Стрельцова и Воронина.
Как-то он сообщил мне, что уезжает в Питер на торжества в честь 130-летия Ахматовой, но сразу оговорился, что будет там сбоку припека, едет в роли сопровождающего своей жены. Жена Александра Павловича, Наталья Иванова, — знаменитый литературный критик, профессор МГУ, доктор филологических наук, один из руководителей лучшего литературного журнала «Знамя».
Я со своей спортивной памятью предположил, что в Северной столице он еще раз переживет ту молодость, в которой мчался ночной «Стрелой» вместе с Валерием Ворониным не пойми зачем в зимний Ленинград, где в ожидании обещанного им застолья у директора магазина устроили прямо на улице товарищеский матч обломком кирпича с двумя известными футболистами, перебравшимися из Москвы в Питер.
Но, положив трубку, я подумал, что организаторам торжеств стоило бы ангажировать и Александра Павловича — заставить вспомнить о временах на Ордынке, когда виделись они в легендарной теперь квартире с Ахматовой иными годами и ежедневно.
Рецепт от Ахматовой
Навещал я в начале нового века Александра Палыча в клинике на Пироговке — и, как положено, расспрашивал больного о самочувствии. Нилин разговор о здоровье не поддержал: «Мы — не медики». И вспомнил о лучших временах, когда болезни приходилось изображать.
Рассказал, как сидел он на Ордынке за столом с братьями Ардовыми, и в комнату величественно вплыла Анна Андреевна и спросила: «А вы, Саша, в университет сегодня не идете?» (Было утро.) Саша ничего лучше не придумал, как сморозить, что плохо себя чувствует. Ахматова любезно осведомилась: «А что с вами?» — «Я, наверное, простудился…» Анна Андреевна посоветовала нагреть на батарее носовой платок и прижать его на некоторое время к переносице. Плохо соображая с утра, поскольку вечер и большая часть ночи были нелегкими, спросил: «А почему это помогает?» — «Саша, я не доктор, а лирический поэт», — напомнила мнимому больному Ахматова.
Отношения сложились такие, что Саша как-то занял у Анны Андреевны десятку для продолжения развлечений. Выдавая ему деньги, не спрашивая даже, зачем ему они, Анна Андреевна деликатно спросила, не очень ли он торопится. Саша сказал, что теперь уже нет — и если он зачем-нибудь ей в данную минуту нужен… Она протянула ему еще пятерку на такси и попросила отвезти Николаю Ивановичу Харджиеву рисунок Модильяни.
В десятом году прошлого века в Париже Ахматова познакомилась с очень красивым молодым итальянцем — безвестным нищим художником Амедео Модильяни. Свидетельством отношений этих великих женщины и мужчины (спустя десять лет Ахматова узнает, что ее парижский друг — один из знаменитейших художников века, его сравнивают с Боттичелли) станут шестнадцать рисунков Ахматовой, сделанных Модильяни.
Один из этих рисунков — единственный уцелевший после пожара в царскосельском доме в Гражданскую войну — всегда висел над кроватью Анны Андреевны, где бы она ни жила. Вот этот рисунок и надо было отвезти выдающемуся нашему искусствоведу Харджиеву.
В записке Николаю Ивановичу, сохраненной им для истории, она пишет: «Модильяни везет Александр Павлович Нилин».
Харджиев что-то измерил, записал, спросив перед тем у посланца, не слишком ли он торопится, и что-то для себя поняв, отправил рисунок обратно Ахматовой. Позже он напишет известное на весь мир эссе — комментарий к этому изображению Ахматовой. «Так что есть и мой посильный вклад в мировую культуру», — заключил рассказ о путешествии с Модильяни в такси Александр Павлович.
«Иосиф вспомнил, что он — Бродский»
С Бродским Палыч познакомился тоже на Ордынке — и говорит, что ни разу не почувствовал при общении с ним высокомерия, которое Бродскому приписывают. Вспоминает, как однажды за столом он сказал Ахматовой: «Посмотрите, Анна Андреевна, сколько за столом красивых людей — и все мои друзья». — «Я смотрю, что Иосиф тоже выпивши», — с долей удивления резюмировала Анна Андреевна.
Для настроения Бродского характерны бывали резкие перепады. Как-то, вспоминает Нилин, шли они, веселые, из гастронома к Ардовым на Ордынку, и вдруг Иосиф без видимой причины сник. Ближайший друг Бродского (Бродский называл его своим учителем) поэт Евгений Рейн пошутил: «Иосиф вспомнил, что он — Бродский»
Тучи над Бродским сгущались — надо было во что бы то ни стало задержать его в Москве. В Питере его уже ждали серьезнейшие неприятности. И Виктор Ардов — известный писатель-юморист, в чьей квартире все и собирались, — по своим связям в медицинском мире устроил Иосифа в психиатрическую клинику.
Саша Нилин вместе с Мишей Ардовым, впоследствии известным священником и писателем, навещали там Бродского. В одно из посещений он поднес к оконному стеклу бумажку, где то ли синим, то ли красным карандашом (Палыч запамятовал) было написано: «Здесь страшно. Скажите Ардову, пусть меня отсюда вытащит».
Бродский рвался в Питер, где любимая женщина ушла от него к поэту Дмитрию Бобышеву. Дальше расправа над поэтом — суд за «тунеядство» и ссылка.
Шашлычная на Маросейке
В квартире юмориста Ардова Саша Нилин, молодой человек, не сразу смог, по собственному признанию, найти себе место в столь талантливой компании — и старался все время шутить. Иногда, вероятно, и удачно. Раз Ахматова сказал ему однажды: «Саша, я в Ленинграде рекламирую ваши остроты».
В интервью Соломону Волкову Бродский, обращаясь к ордынским посиделкам, рассказывал: «Это были мальчишки из хороших семей, как правило, они были журналистами, работали на замечательных предприятиях типа АПН. (Поскольку с Александром Авдеенко Бродский познакомился не на Ордынке, а позднее, в Коктебеле, и даже написал о нем шутливые строчки: «Вдали, подтянутый и ловкий, шел апээнщик с монтировкой», то камешек был брошен в огород Саши Нилина. — П.С.)
Это были люди хорошо одетые, битые, тертые, циничные и очень веселые, удивительно остроумные, на мой взгляд. Более остроумных людей я в своей жизни не встречал. Не помню, чтобы я смеялся чаще, чем за ордынским столом. Это опять-таки одно из самых счастливых моих воспоминаний.
Зачастую казалось, что острословие и остроумие составляет для этих людей единственное содержание жизни. Я не думаю, чтобы их охватывало когда-нибудь уныние. Но, может быть, я несправедлив в данном случае. Во всяком случае, Анну Андреевну они обожали».
Не то чтобы я подобиделся за Палыча, просто был сильно удивлен: никто из наших общих знакомых такого свойства, как цинизм, за ним не замечал… С другой стороны, кто я такой, чтобы спорить с гением… Сам же Нилин отнесся к словам о себе Бродского спокойно — сказал, что увидеть себя под пристальным чужим глазом бывает весьма полезно, тем более когда смотрит на тебя великий поэт. Да и Бродский признается, что не уверен в оценке, вряд ли уж такими циниками были они в двадцать два года.
Наши с Палычем многолетние отношения подразумевают даже не кухонные посиделки — мы, по старой памяти, любим заведения, где сохраняется прежний дух.
Вроде шашлычной вкупе с пивной на Маросейке, тогда еще улице Богдана Хмельницкого, где в прошлом веке Александр Нилин, служивший на тот момент поблизости от заведения, в газете «Советский спорт», оказался в непривычной для себя роли — натуре для другого писателя, необыкновенно знаменитого тогда Василия Аксенова. Компанию им составил кумир ринга Виктор Агеев.
Впечатление от застолья Василий Аксенов превратил в рассказ «Симфония экстаза», где спортивный журналист, прототипом которого стал Палыч, пытается сделать из боксера такого же эстета, как он сам, — и эта затея более чем удается.
Правда, любопытный диалог, происшедший в реальности, в аксеновский текст не вошел. Писатель спросил у боксера: «Как же вы, Витя, с вашим мастерством опускаетесь до драк на улице?» Агеев ответил: «А вы бы, Вася, могли бросить писать?»
Нилину, однако, показалось, что в рассказе он слишком уж благопристойный, благополучный, каким никогда не был: «И мне сделалось не то что не по себе. Все-таки жаль, что автор не увидел меня иначе. Заметил — спасибо, но не увидел». Однако с годами рассказ Нилину стал нравиться больше. Теперь уж и мне сделалось ясным, что у автора нет обязанностей перед натурой — скорее, наоборот.
Ну а у меня какие обязательства? Я могу лишь вовремя подать Александру Павловичу спасительный стакан воды и выразить признание, в том числе и от того юноши, который когда-то нетерпеливо листал оглавление журнала «Юность» в поисках его фамилии.
Петр Спектор