Знакомы ли вам эти строки: «И жалует миром соседей-врагов... Кудесник! Скажи мне, что будет с тобой?.. Безумный старик!..»?
Мучительно знакомы.
С их помощью хорошо разыгрывать приятелей: дескать, откуда они? Чьи?
Кто попроще, восклицает уверенно: «Ясное дело, Пушкин! Да еще «Песнь о вещем Олеге», — хрестоматийное из самого хрестоматийного. Кто похитрее, может быть, предположит, что это наброски к «Песни», фрагменты из «Других редакций и вариантов». Ведь у Пушкина в самом деле неотразимо похоже: «Скажи мне, кудесник, любимец богов, / Что сбудется в жизни со мною? / И скоро ль на радость соседей-врагов.../ Кудесник, ты лживый, безумный старик!..»
Да, это — Пушкин (1822). А то был Николай Языков (1827).
Простое подражание? Перекличка? И если — да, то с какой целью? Может, с полемической?
Разберемся.
Где, полагают исследователи, уж точно была полемика, так это в случае с «Олегом Вещим», думой Кондратия Рылеева. С ее прямолинейным подходом к вечной проблеме: вождь и народ, вернее, толпа: «Весь Киев в пышном пированье / Восторг свой изъявлял / И князю Вещего прозванье / Единогласно дал».
«Единогласно» — слово, которое в XX веке стало особенно выразительным. Знаковым. Выражающим самую суть нашего общества.
Что до Пушкина, то, может, именно с «Песни», кстати, сильно не понравившейся тому же Рылееву, бунтовщику, но притом государственнику, так явно обозначился его «антивождизм», постоянное и отчаянное отстаивание своей внутренней независимости: «Зависеть от царя, зависеть от народа — / Не все ли нам равно?» И жестокий урок, который получает от кудесника, от пророка (несомненный аналог поэта) Олег, олицетворяющий земную власть, пусть на сей раз даже мудрую, «вещую», — как предвестие той угрозы, которую в свое время поэт выскажет «князю» не легендарному, не из летописи: «Беда стране, где раб и льстец / Одни приближены к престолу, / А небом избранный певец / Молчит, потупя очи долу».
Коротко говоря, в «Песни о вещем Олеге» сошлись князь, воплощение власти, и кудесник, пророк, от нее независимый («...покорный Перуну старик одному»). И незачем объяснять, чью руку держит Пушкин, — притом что к этой власти, мудрому и благородному Олегу (сочетание свойств на властных вершинах редкое) он расположен. Просто — что делать? — не князю принадлежит высшее знание, высшая правда.
У Языкова (пора и про него вспомнить) другой сюжет, из другого места летописи. И князь другой, новгородский Глеб. И волхв, кудесник — тоже. Но не зря, думаю, даже уверен, избрана та же, в общем, пара — при косвенном, но назойливом построчном напоминании о пушкинской «Песни».
Волхв, изображенный крайне неприязненно, оказывается, «явился из Чуди», то есть со стороны чужой и чуждой, как бы заграничной (не случайно и князь Вяземский каламбурил, что декабристы принесли с собой «французскую болезнь», имея в виду, конечно, не венерическую, а зараженность тамошней революцией). И смущает своими чудесами православный народ — так, что он отшатнулся и от князя, и от епископа. Пока князь не находит самого простого способа разрешить это противостояние: «Он поднял топор свой тяжелый — и вмиг / Чело раздвоил чародею». Чем усмирил толпу. Вернул к первобытной гармонии. И поэт Языков на стороне не слова, а силы. На стороне топора. Заметим: на следующий год после казни декабристов.
Тут позволю себе схему, упрощенную, как все схемы.
Прошу прощения у убиенного Кондратия Федоровича, но его модель («единогласно дал») была превосходно опробована в советские годы.
Еще более виноватюсь перед Александром Сергеевичем за чудовищное упрощение, но его модель — та, что мы попытались построить в странное время, именуемое «перестройкой», когда современные «волхвы», интеллектуалы, художники слова пошли в депутаты, дабы предостеречь власть, что ни говори, вышедшую из обкомов, от ошибок, связанных с самонадеянностью и некомпетентностью.
Перед Языковым не винюсь. Замечательный поэт сам выбрал до примитивности простой вариант отношений «интеллигенции» (которая, впрочем, была лишь в зародыше) и власти, которую та пыталась учить-наставлять-остерегать: «Беда стране...» Что потом было окончательно подтверждено поздними языковскими «доносами в стихах» (по презрительному выражению Герцена), где сами названия вроде «К не нашим» незагаданно, но не случайно выглядят постыдным предвестием сурковско-путинского изобретения. «Вы все — нерусский, вы, народ!» — а «нерусские», по Языкову, тот же Герцен, Грановский, Чаадаев, Белинский. Лучшие.
О, не сравниваю блистательного (не в этом, так в иных стихотворениях) Николая Михайловича с идеологами «Наших» или, скажем, с большим поклонником именно стихотворений-доносов Николаем Бурляевым. Но пример подан...
Отмечу особо, что, выражаясь по-современному, в пушкинской «Песни» представлен вариант отнюдь не «диссидентский». Напротив. Очевидна нацеленность не на противостояние, а на диалог. Волхв, как бы он ни подчеркивал собственную независимость от власти земной, благожелателен к князю, вернее, благодеятелен, — просто тот при всем своем уме неспособен, к несчастью, понять пророчество не буквально. Не сиюминутно. Да ведь и та же полуугроза: «Беда стране...» не зря является заключением стихотворения, начатого полуоправдывающимися строчками: «Нет, я не льстец, когда царю / Хвалу свободную слагаю...» По наивности, более свойственной гению, чем человеку толпы, Пушкин действительно доверял благим словам Николая, которые принял за благие помыслы.
Однако доверчивость доверчивостью; в одном Пушкин был тверд: в неуступчивости своей свободы, своей независимости. «Вознесся выше он главою непокорной / Александрийского столпа» — и, конечно, «выше» не измеряется погонными метрами. «Волхвы не боятся могучих владык, / И княжеский дар им не нужен...» — то есть нет ни страха, ни зависимости от государственных милостей. Такое стало традиционным для русской поэзии, вообще — для литературы; сам образ вдохновенного кудесника превратился в нечто нарицательное, вроде благородного стереотипа. И звучит совершенно естественно, например, в связи с Михаилом Булгаковым — в пору, когда вокруг твердили наперебой: «Пишите агитационную пьесу!», «Надо сдаваться, все сдались», — один из посетителей опального драматурга, прервав аналогичную свою просьбу, вдруг вспомнил именно пушкинский пример независимости: «Из темного леса выходит кудесник и ни за что не хочет большевикам песни петь...»
В этом ряду не будет слишком смешно и, как говорят, «пафосно» в очередной раз вспомнить монолог «Юры-музыканта», произнесенный в глаза «князю». Ведь смысл этого обращения — быть услышанным. Иначе зачем говорить — дабы испортить собеседнику настроение? И опять же доверчивость — неужели, мол, он сам не видит бедственность положения, которая будет усугубляться, покуда «раб и льстец / Одни приближены...»?
Ужас в том, что наш «князь» непробиваем (Николай I, и тот сперва был тронут пушкинской откровенностью). Вот почему сама шевчуковская смелость, для других времен и властей бывшая бы вполне заурядной (что он такого сказал, чего бы не знали все? Важно, кому сказал!), показалась нонсенсом, таковым и воспринятая даже в среде, каковая должна бы всемерно сочувствовать.
Вот в «Известиях» раздраженно откровенничает Борис Гребенщиков:
«Меня поражает наглость музыкантов, которым позволяют (ай, спасибо, что еще позволяют». — Ст. Р.) играть музыку, а они еще и разговаривают! Да кто ты такой, чтобы у тебя была позиция? Мне кажется, что некоторые музыканты спекулируют своей известностью, которую обрели исключительно благодаря собственным песням. Мол, если вы знаете мои песни, то теперь послушайте, что я вам скажу как гражданин. А я, дорогой, не хочу слушать, что ты мне скажешь. Твоя музыка меня интересует, а твое мнение — нет«. И так далее — потом будет назван и впрямую Шевчук.
Не стану строить догадки, что побудило Гребенщикова дать это интервью, — тем более что отгадка слишком проста и малоприятна; не удержусь, правда, от того, чтобы заметить: одним этим небрежным махом он унизил еще и Джона Леннона или, допустим, Боно. Того ли хотел?
Любопытнее всего, что так старательно выгравшийся в роль гуру, он говорит точно то же, что мог бы сказать — или, не высказавшись, подумать, — Сурков. Или сам Путин. «А я, дорогой, не хочу слушать... Твое мнение меня не интересует...»
И ведь действительно — не интересует. «Беда стране...»
Беда тем большая, что снова «народ и партия едины». Едины и хозяева страны, и ее прославленный музыкант, и толпы, толпы, толпы...
«Да кто ты такой (мы такие. — Ст. Р.), чтобы у тебя (у нас. — Ст. Р.) была позиция?» Без нее куда как проще. И безопаснее. Пока.
Станислав Рассадин