В СССР не было, пожалуй, человека, который не знал бы о процессе Синявского и Даниэля. Литераторы были осуждены по тяжелой статье за антисоветскую агитацию и пропаганду — фактически за слово.
В парижском кафе с видом на Люксембургский сад я сразу узнаю сына Андрея Синявского и Марии Розановой. Он очень похож на свою мать.
Он известен во Франции как писатель Егор Гран. Его книга, посвященная коллизиям вокруг знаменитой Гонкуровской премии, стала такой популярной, что в районной библиотеке 16-го округа Парижа за ней очередь. На русский язык его книги не переведены. А еще он постоянный автор сатирического еженедельника «Шарли Эбдо». Человек, по чистой случайности не ставший жертвой атаки террористов на офис редакции 7 января 2015 года.
— Когда вашего отца, Андрея Донатовича, арестовали, вам был год?
— Девять месяцев, его в сентябре арестовали, а я в декабре родился. Мне было 6 лет, когда папу освободили.
— Вы росли фактически без отца, но он все равно присутствовал в вашей жизни. Как вашей маме это удавалось?
— Была семейная история, что папа живет в маленьком домике на холмике. Он там работает и пока не может приехать, но он меня любит и помнит. Я в маминых письмах что-то рисовал для папы, но он оставался для меня чистой абстракцией. Не могу сказать, что мне его не хватало.
— Мария Розанова навещала мужа в мордовском лагере. Она не брала вас с собой?
— Я туда ездил один раз. Когда мама меня отвезла, мне было три года. Поездка длилась чудовищно долго. Чтобы туда добраться, по-моему, ушло 24 часа, хотя это было всего 950 километров. Помню ночной поезд, который медленно-медленно ползет куда-то. Это было суровое путешествие, с пересадками. Потом меня вводят в большую, ярко освещенную комнату. Ощущение — совсем нет тени, горит яркая лампочка в 200–300 свечей. Выходит очень симпатичный бородатый старичок. Он взял меня на руки, прижал к себе. Видимо, с мамой были друзья, которые вскоре меня забрали, а она осталась на свидании с папой.
— А возвращение его помните?
— В 1971-м папе было 46 лет, но выглядел он на двадцать лет старше: сгорбленный, почти без зубов — настоящий старичок. Я в него влюбился буквально через десять минут. Показал все свои игрушки, а потом свои первые романы.
— Я не ослышалась? У вас в столь нежном возрасте уже были романы?
— Да, конечно. Я очень рано начал писать — в пять лет. Мой любимый герой в те годы был барон Мюнхгаузен, а сочинял я под влиянием Стивенсона, в основном про приключения индейцев и пиратов. Мой первый роман начинается фразой: «Тогда я жил в Лондоне». По-моему, очень славное начало в литературе.
Папа освободился в июне, и мы сразу уехали на дачу. Мне шесть с половиной, рядом человек, который со мной занимается, играет, чего никто раньше не делал, и начинает мне читать Гоголя и другие феноменальные вещи, о которых я до этого понятия не имел. Для меня это стало началом новой жизни. Точнее, началом жизни.
— История с детской коляской, которая досталась вам после детей Владимира Высоцкого, — правда или легенда?
— Это правда, но я, как вы понимаете, ничего не могу добавить. Высоцкий постоянно, особенно после того, как папа вернулся, торчал у нас дома. Я обожал эти вечера. Он приходил с гитарой, пел песни, а мама записывала на магнитофон. Даже когда мы в 1973 году оказались во Франции, дружба родителей с Высоцким не прервалась. В 1975-м он приезжал к нам в пригород Парижа и пел свои новые песни под водочку, со всем, что надо. Это было очень необычно: мы сидим в современном французском доме с низкими потолками и Высоцкий во всю глотку горланит свои песни. Он всегда один приходил, без Марины Влади почему-то. Я его не просто любил — обожал.
— Когда вы осознали масштаб личности вашего отца?
— В поезде, когда мы ехали на Запад. Папа сказал: «Я хотел бы рассказать тебе одну историю». Он говорил про то, как его посадили, про лагеря. Мое детское воображение разыгралось: я писал про пиратов, а рядом со мной сидел такой граф Монте-Кристо. Естественно, я его тут же спросил: «А почему ты не бежал, не сделал подкоп?» Он пытался мне объяснить, я этого не понимал долго. Потом он мне пел лагерные песни, а я записывал от руки. Мне ужасно нравились блатная песня, анекдоты — это все во мне сидит. Иметь папу — такого бандита, уголовника! Можно сказать, это очень приятно.
— Благообразная внешность Андрея Донатовича плохо соотносима с этим образом!
— Почему? Не скажите. И борода непонятная, и косил чуть-чуть.
— Юношеское прозвище вашей мамы Стервозанова. Это ведь не просто так, наверное?
— Правильно. И я ничего не могу добавить, чтобы смягчить эту характеристику.
— Как она вас воспитывала?
— Мама — добрый тиран, который организовывает все от «а» до «я». Надо приспосабливаться и выживать, проявляя гибкость и хитрость. Нужно иметь духовный мир, который позволяет отдалиться от повседневного натиска. Я жил по принципу Ницше: все, что нас не убивает, делает нас сильней. Конфликты с мамой возникали довольно часто. Но я не злопамятный. Войдите в ее положение: муж сидит, ни работы, ни денег, надо что-то придумать, как-то выживать... Как я могу после этого ее упрекать в том, что она была невнимательна ко мне? Это невозможно. У нее были другие задачи. Но мне ее в детстве не хватало.
Мной занималась лучшая ее подруга, Эмма Дмитриевна Шитова, которая сыграла очень важную роль в моем литературном созревании. После папы это второй ангел в моей жизни. Старшую дочь мы назвали Эммой. Так что я рос у Эммы Дмитриевны, Лидии Меньшутиной — крестной моей мамы, у бабушки с дедушкой, которые ко мне очень хорошо относились, но с ними я все время спорил на литературные темы. С бабушкой у меня были чисто эстетические разногласия. Когда я ей показывал свои приключенческие романы, она говорила: «Егорушка, зачем ты опять пишешь о всяких несуществующих пиратах и каких-то глупых индейцах? Посмотри в окно — вот что интересно!». А там — мы жили тогда на улице Горького, между памятниками Маяковскому и Пушкину, — эта грязная, шумная, широченная улица, по которой автомобили ездят и внизу магазинчик с большими буквами «Молоко». Вечный спор реалиста с внутренним миром фантаста оставил печать на всю жизнь. Я с бабушкой до сих пор не согласен.
— А папа ваш как выдерживал характер Марии Васильевны?
— Это его личное дело, каждый сам выбирает себе жену или мужа. Он и подчинялся, и робко спорил время от времени. Они друг друга и любили, и уважали, и поддерживали.
— Почему ваши родители выбрали именно Париж?
— Дело в том, что у папы было много знакомых студентов-французов, которые учились у него во время хрущевской оттепели, — очень славные и образованные люди, как, к примеру, Мишель Окутюрье.
— Как французский язык вошел в вашу жизнь?
— С большим трудом. Это как чайной ложечкой рыть туннель. Все зависит от характера. Мама — экстраверт, я, как вы, наверное, заметили, интроверт абсолютный! Нам, интровертам, очень трудно учить всякие языки, потому что самый простой способ — завести себе друзей и тут же начать общаться — нам в тягость.
— А Мария Розанова так и не выучила французский?
— Ей язык даже не нужен, она могла зайти в любой магазин — и ее все понимали сразу. Она знает две-три фразы: «сколько стоит?», «здравствуйте», «до свидания».
— А папа? Неужели Андрей Донатович не заговорил по-французски?
— С папой все то же самое. Я считаю, что это гигантская ошибка. В какой-то момент они пытались, но они все время общались в этой эмигрантской сфере, с этими дурацкими русскими проблемами, сегодня никому не интересными. Да и тогда тоже. Они очень переживали, а для меня это было странно: казалось бы, бывший зэк, который прошел через невероятно что, выжил в мясорубке, теперь на таком сладеньком Западе, благополучном, с хорошей профессией — преподавал русскую литературу в Сорбонне, — так остро переживал всякую критику. Конечно, были очень злые статьи. Папину книгу «Прогулки с Пушкиным» здесь абсолютно никто не понял, всякие вонючие (другого эпитета не подберу) «Русская мысль», «Новое русское слово», «Посев» — вся эта мерзкая, липкая эмигрантская среда! Переживали. Родители писали «открытые письма», ругались. То они печатаются в «Континенте», то они уходят оттуда. Я помню, как в Фонтене-о-Роз Владимир Максимов (главный редактор журнала «Континент») в разгар спора взял стул и хрястнул его в сердцах!
Парадокс в том, что на Западе все очень хорошо относились к папе как к писателю и слависту. В Италии его просто боготворили. «Коррьере делла Сера» умоляла его давать каждую неделю по статье. Его засасывала эта трясина мелкой эмигрантской склоки.
— Ваша мама даже создала свое издательство «Синтаксис», чтобы печатать Андрея Синявского.
— Я не считаю, что это правильный ход, по-моему, как раз ошибочное решение. Нельзя тратить свою энергию на то, чтобы сражаться против каких-то пузырей. Надо делать свое дело.
— А они следили за тем, что происходит в СССР?
— Следили. Весь дом завален «Литературной газетой» того периода, толстыми журналами. Мне это было по барабану, но я видел, как они реагировали. К папе приклеилось название «диссидент». А он в первую очередь писатель. Западные журналисты вечно задавали одни и те же вопросы, спрашивали про лагерь.
— Процитирую Андрея Донатовича: «... ни на шарашке, ни лагерным придурком, ни бригадиром я никогда не был. На моем деле от КГБ из Москвы было начертано: «использовать только на физически тяжелых работах». Он дома рассказывал страшные вещи про лагерь?
— Нет, страшных вещей у него не было. Все зависит от того, как человек относится к своей жизни. Папа считал, что поставил эксперимент над собой, и ему было интересно в лагере. Когда он пишет маме в одном из писем: «Слушай, Маша, мне никогда не было так интересно!» — это абсолютная правда, здесь нет ни доли кокетства. Никто не говорит, что ему было легко. Летать в космос тоже, наверное, не просто, но интересно. Папа все-таки в лагере сумел написать три книжки — пищи для ума там хватало. Но физически было невероятно трудно, в этом плане его, конечно, сломали. Он ничем не болел, но выглядел просто маленьким, горбатеньким старичком без зубов.
— Вы подписываетесь под своими романами и статьями как Егор Гран. Но по паспорту вы Синявский?
— Я Синявский, Гран — фамилия моей жены, это не вымышленный псевдоним. Она тоже русская, мы познакомились здесь, учились в одной школе. Почему женщина обязана взять фамилию мужа, а не наоборот? Уже есть такой писатель — Синявский. Когда я начал писать, папа только что умер.
— Он был верующим человеком?
— Да, конечно.
— Просто вспомнила, что читала в книге Олеси Николаевой, жены протоиерея Владимира Вигилянского, как жизнь вашего отца, которая была сочтена по дням, чудесным образом продлилась после соборования и исповеди.
— Очень часто так бывает с раком. Это такая хитрая болезнь. Она иногда делает вид, что отпускает. Всего полгода это все длилось с момента постановки диагноза в сентябре 1996-го до смерти в феврале 1997-го. Рак легких с метастазами в головной мозг. Операцию было бесполезно делать. Мы ездили каждый день на облучение в госпиталь Пьера и Марии Кюри. Пока мы лечили метастазы, оказалось, что печень рухнула...
— Егор, за что вы благодарны своим родителям?
— Знаю, что без папы я не стал бы писателем. После того как я с ним познакомился в июне 1971-го, не прошло и десяти минут, как я понял, что стану писателем.
— А маме?
— Если бы я унаследовал ее храбрость и умение улыбаться в самых тяжелых обстоятельствах, я был бы счастлив.
— Вы пишете романы на французском. Маме переводите?
— Ни в коем случае. Это уж, извините, идиотская идея. С листа, что ли, переводить?
— Я, наверное, как и большинство людей в России, ничего не знала о «Шарли Эбдо» до нападения на редакцию.
— То же самое во всем мире.
— Помню рисунок с убитым сирийским ребенком на пляже. Я не увидела в нем ни издевательства, ни насмешки. Плакать хотелось. Но карикатуру на взорвавшийся российский самолет принять не могу. По-моему, это за гранью...
— Тут очень странная штука. В России нет культуры карикатуры. Есть Кукрыниксы и журнал «Крокодил». На этом уровне все это дело и застыло.
Никто над сирийским мальчиком и его судьбой не издевается, так же как никто не издевается над самолетом и людьми, которые погибли. Это действительно не смешно.
Маленький сириец стремился как бы к нашему образу жизни. На самом деле это карикатура на Евросоюз! И очень странно, что ненавистники «гейропы» этого не увидели. Тупые ослы! Все, что Европа могла предложить этому несчастному ребенку — рекламу Макдональдса, то есть свой потребительский подход к жизни. Поэтому рисунок не смешной. Карикатура ведь необязательно смешная.
— Ни одна карикатура не стоит человеческой жизни...
— Поймите меня правильно: я не защищаю именно эту карикатуру. Просто очень важно уметь читать информацию с другой точки зрения.
— А ваши карикатуристы отозвались на расстрел своих коллег и теракты в Париже 13 ноября прошлого года?
— Конечно! Десятки карикатур. Простреленная девушка, из которой выливается шампанское, — это издевательство над жертвами? Нет, конечно. Это другой подход к жизни. Карикатуристка, которая это нарисовала, хотела сказать, что жизнь продолжается и то, что произошло, страшно, потому что мы все в дырках, но это нам не мешает пить шампанское. В данном случае получилось даже немножко вызывающе.
— На какие темы пишете в газете?
— Мой статус — приглашенный писатель. Пишу в каждый номер, иногда два-три материала. Мне дают карт-бланш: я могу писать про что угодно. На злобу дня мне неинтересно. Мне интересно на этом куске свободы каждую неделю осуществлять свои литературные принципы. Бывает абсурд, гротеск — все, что угодно.
— Мне очень понравилась эта фраза Марии Розановой о вас: «К сожалению, я плохо знаю его книги, не могу их прочесть, но в Егоре ощущаю и свой нрав, и характер Синявского. Так что писатель французский, а сын русский...»
— Это не соответствует действительности. Это неправда в том смысле, что это клише. Писатель французский, поскольку пишу по-французски. Я не ощущаю себя ни русским, ни французом. Считаю себя гражданином мира. Мне это намного ближе. Мне интересны все страны. Чем больше я смотрю сейчас на Россию, которая стала центром определенной ненависти к миру, тем меньше я себя ощущаю русским. Мне стыдно за то, что там сейчас происходит, за русскую церковь, которая стала исчадием ада. Значит, я чуть-чуть русский. Иначе мне не было бы стыдно
Елена Светлова