Мы вступаем в сезон Шостаковича — ему исполнилось бы 110, и из каждого утюга целый год будем слушать сказ о величии мастера. А тут случилась невероятная вещь: Госоркестр Татарстана под руководством Александра Сладковского впервые в истории России весь август безвылазно, без продыху был погружен в 15 симфоний ДДШ, во все его инструментальные концерты: то была эпохальная запись для фирмы «Мелодия». У музыкантов чуть ум за разум не зашел от невероятного по нагрузке марафона. Мы решили их брать тепленькими. Поехали в Казань, желая написать портрет Шостаковича — не кондовый и прилизанный, а живой — через блицинтервью с каждым оркестрантом, через его инструмент, судьбу, эмоцию, слово, правильное или неправильное — не важно, лишь бы нерв не остыл. И в какой-то момент из этой мозаики проступил образ...
Сразу оговоримся, что подобный фокус был бы невозможен с московскими оркестрами — зачастую обласканными и лоснящимися, где на любой вопрос получали бы глубокомысленные, но пустые сентенции; а это тот случай, когда не ум с начитанностью нужны, а мгновенная искренность — острое чувство людей, месяц проживших в одной коммуналке с Шостаковичем. Кому-то он стал другом, кому-то нет — не суть. Важно, что он ожил, прошел тенью, не выключил свет в ванной, забыл очки...
Знакомство с Шости: «Он перестал быть грузиловом»
Дирижер Александр Сладковский: Зощенко пишет о Шостаковиче как о «жестком, едком, чрезвычайно умном, сильном, деспотичном и не совсем добром...». А я, понимаете ли, не думаю о нем как о человеке живом... ДДШ — мессия, проповедник гигантских масштабов, но... не живое существо. Он лишь носил обличье человека, и гений его предусматривал контраст противоположных качеств — от тапера до небожителя. Человек в футляре, то есть в очках.
Роза Асадуллина, виолончель: В его 1, 2 и 3 симфониях до сих пор много непонятного. Обрывки мыслей какие-то. Как будто это не Шостакович... а Прокофьев!
Дмитрий Никитин, английский рожок: Я раньше вообще Шостаковича не понимал. У нас Серега Антонов, который валторнист, говорил: «Ну клёво же!». А я не мог понять — чем клёво-то? Рахманинов — широкая душа, поля, просторы, рожок к нему тянется, голову не грузишь; а здесь... музыка вся мрачноватая. С утра приходишь на работу в хорошем настроении, а уходишь... в приподнятом. Но сейчас в мозгу осел конкретно. Хотя и принудительно. Уже не такое грузилово. Но это еще не любовь, нет.
Айдар Багаутдинов, альт: Его симфонии — настоящий триллер, мало рассказать, что это были репрессии, что под окном ждал «воронок», а в коридоре собранный чемоданчик, и отсюда вся настороженность в музыке... Важно переводить его на нынешние страхи, это как язык современных «ужастиков» — вдруг кукла появляется во тьме на фоне молнии, глаза торчат, руки висят!
Елизавета Луценко, скрипка: Я из Донбасса. Раньше Шостакович мне не был близок, а сейчас, когда пришлось покинуть родину, прочувствовала его. Он созвучен переживаниям моего народа.
Дмитрий Любавин, туба: Я еще не остыл от него. Играешь одну симфонию — один мотивчик в башке сидит, потом переключаешься на второй. Под вечер губы — в хлам. У меня еще дудка новая, в смысле туба, — немецкая, 22 кг, настоящий «Мерседес» по качеству, но мы еще до конца не притерлись. Так что вечером надо разрядиться после Шостаковича. Диктофон выключите. Э-э... легкими напитками, без фанатизма. Нет, правда, с пивом аппарат (мышцы губ) быстрее расслабляется. Чтоб наутро эластичным был. Бутылочку перед сном.
Кирилл Газизов, фагот: Познакомившись с ним, я стал умнее. Насколько — сказать не могу. Это как в церковь сходить: чувствую, что сдвиг произошел, а какого размера — не знаю.
Таперский опыт: «Сегодня бы его назвали лабухом»
Николай Усанов, скрипка: Если сравнивать его музыку с кино, то это и комедия, и драма, и фильм ужасов, и историческая хроника.
Марат Волков, контрабас: Наверное, он все-таки темный автор... как лакмусовая бумажка. Как документальный фильм про то тяжелое время. Вон мой прадед зерно на телеге возил: мешки выгрузишь, что-то со дна наскребешь, какие-то крохи, и ночью печешь хлеб. Ночью, чтоб никто не учуял запаха и не донес. А как донесут — так и расстреляют.
Ольга Собянина, альт: То, что он несколько лет работал в кинотеатрах в качестве киноиллюстратора (а проще — тапера), разумеется, наложило отпечаток на его симфонии: именно из кино пришла эта дикая скорость восприятия «картинки»; и он с легкостью изображал впоследствии манифестацию, парад, глобальные катастрофы. По счастью, не все при жизни понимали язык Шостаковича. Потому он и прожил долго, почти 70 лет. А понимали б — что именно он вкладывает в музыку, — давно бы сгноили.
Дирижер Александр Сладковский: Сейчас бы его назвали лабухом, а раньше играть в кинотеатрах было целым искусством, и люди, которые владели импровизацией, по сути, владели миром. Хотя это адов труд, от этого можно было свихнуться.
Если бы он выбрал путь пианиста, то не стал бы композитором. Пианизм забрал бы его всецело.
Живой учебник, «написанный кровью»
Кирилл Каримов, альт: Я в 1986-м родился, Советский Союз ни в каком виде не застал. Поэтому для меня Шостакович — музыкальный историк, живой учебник. В нем нет полутонов. Конкретный, сильный по эмоции: либо это полный ужас, либо большой, в чем-то даже истеричный подъем духа.
Ольга Собянина, альт: Понятно, он — летописец советской эпохи. Но надо понимать, что в этот период (условно с 1917 по 1975 год, по смерть ДДШ) в СССР была сконцентрирована вся мировая модель развития, это был грандиозный планетарный эксперимент, и Шостакович полотно за полотном отписывал натурально и честно каждую его веху. И писал он кровью.
Ася Гареева, скрипка: Мы его понимаем лучше, чем современники, поскольку музыка ДДШ опережала свое время лет на 50. Слух инертен, тогдашним людям был непривычен стиль композитора-новатора. Сейчас же он идеально ложится на ухо.
Андрей Сушков, альт: Человек-парадокс. Честный, но при этом многое выдумывает, накручивает себя на ровном месте. Совестливый до крайности, поэтому не мог себе простить секундной трусости. Когда «черный воронок» забрал из его дома всех кроме двух семей и в очередной раз подъехал за порцией, Шостакович сел на чемодан и поймал себя на мысли: «Боюсь, что меня заберут».
Дирижер Александр Сладковский: Вот говорят — «он поддакивал советской власти». А что ему было делать? Свойство гения предусматривает мягкую силу, он — не железный дровосек, который всех посокрушает, не силач; Шостакович «принимает все к сведению», но не сгибается. Ну, смоделируйте ситуацию — что было бы, если б в 1936-м он сказал Совету народных комиссаров: «Да я в гробу видал все ваши статьи в «Правде», все ваши «Сумбуры вместо музыки»!». И?
...Он ел эту соль пудами. Его симфонии — это круги Ада, от Первой до Пятнадцатой, с монстрами и вампирами, Хичкок отдыхает. Если при Сталине в его опусах встает Сверхчеловек, то в финале 15-й или во Втором виолончельном концерте — лишь бряцанье костяшек, скелеты, тот самый сумбур, за который его гоняли всю жизнь.
Наиля Монасыпова, скрипка: В жизни он тихий, скромный интеллигент, а в музыке саркастичен. Открыто выражает отношение к системе, в которой живет. Этим он и актуален, ведь система и человек не меняются.
Никого в оркестре не обидел, хотя «музыка психотропная»
Артур Мухаметшин, кларнет: Я с детства был дворовым мальчишкой, хулиганить любил больше, чем заниматься музыкой. А когда открыл для себя Шостаковича, по-настоящему влюбился в него. Он... тоже дерзкий.
Дмитрий Любавин, туба: Шостакович любил тубу, никогда не обижал. Хорошие симфонии, есть где подуть, поддать, не Чайковский. Мне кажется, он с нею специально экспериментировал, потому что в таких диапазонах писал! Да и «канистру» (то есть сурдину) часто использует, в отличие от других. Хотя музыка вся такая психотропная, чекануться можно. Колючий он.
Наталья Николаева, ксилофон: Мой инструмент рисует не людей, не пейзажные детали, а настроение. Оно мрачное, с черепами — напоминает офорты Франциско Гойи.
Наталья Антонова, арфа: Обычно в симфониях арфа «тонет», но у Шостаковича она четко слышна всегда. Его арфа — это либо что-то колокольно-хоральное (как в 11-й), либо (в сочетании с челестой) холодная красота неотвратимости и рока. Мало того: он всегда делает в нотах пожелание — «от 2 до 4 арф!». Роскошь невиданная сегодня. Потому что арфовая школа в Союзе была невероятно яркой. И написать одну партию для двоих было естественной вещью для композитора, добавляется обертоновость. А сейчас все напрягаются: а зачем еще вторая, если у нее такая же партия?
Алина Яконина, скрипка: Четырнадцатую люблю. Она завораживает своим безумием. Что ж человек переживал внутри, если такое написал? Кто-то не поймет, скажет: бред полный. Но я так не думаю.
Денис Петров, труба: Я — духовик и обязан быть смелым. Но после погружения в Шостаковича вообще забыл, что такое боязнь. Готов теперь, как он (Шостакович играл на рояле прямо на площади. — Авт.), бесстрашно выходить на улицы и разражаться игрой.
Сергей Коковкин, валторна: Его валторны легко можно использовать как саундтрек к телепередачам про криминальную Россию.
Седьмая симфония: «Бой идет, люди падают замертво»
Алина Яконина, скрипка: Слушаешь Седьмую — слезы наворачиваются: бой идет, люди падают замертво.
Дмитрий Любавин, туба: А я-то сам из деревни, учился в музучилище и одновременно на тракторе пахал... А потом директор совхоза говорит: «Димка, твое училище — десятое дело, первое — здесь, в поле». После этого я и поступил в консерваторию. Педагог мой, сам детдомовский, тубу Маруськой звал: «Бери Маруську, пошли играть! А ты ел? Как «нет»? Вот рубль — дуй в столовку». Не поевши на тубе играть нельзя, опоры нет. Подумайте, вон в Ленинграде полуголодные люди играли Седьмую симфонию, Блокадную. Тут мы — здоровые, сытые — не можем местами что-то исполнить, в диезах путаемся, а они... с фронта, может, инструмент давно в руках не держали, а сделали так, что у фашистов, слышавших по трансляции концерт, мурашки шли по коже.
Эдуард Ахматов, рояль: Когда исполняю ее, думаю о детях. Как им было тяжело. Переживаю... До слез.
Рамиль Сафин, фагот: Премьера Седьмой в полумертвом городе — колоссальный пример подвига духа. Всякий раз играя ее, хочешь не хочешь думаешь о том, как исполняли ее тогда, и... затягиваешь пояс. Поэтому Шостаковича невозможно исполнять «с белого листа», будет ерунда. Нужно знать историю.
Дирижер Александр Сладковский: И вот я ребятам про зимний Петербург рассказываю, насколько там хрупкое все при высокой влажности. Лопаются деревья от этих перепадов, холод... Симфонии ДДШ — не симфонии вовсе. Недаром же он с Мейерхольдом дружил (даже жил у него), с Зощенко...
Каждая его вещь — это театральная постановка с великим множеством действующих лиц и парадом солистов. Он блистательно выстраивает характеры. Пальба, толпа, бег — это абсолютно тактильные ощущения.
Дмитрий Трубаков, труба: Он трубы совсем не щадил, куда можно вставлял их соло, причем такое, что ой-ой-ой.
Не кастрируйте автора! Выдавайте полный звук!
Дмитрий Любавин, туба: Шостакович даже фальшь оркестру прощал, если был правильный характер. Вот и наш дирижер говорит: «Ты не смотри, что у тебя ля бемоль в нотах, это мне не нужно». А надо шваркнуть хорошенько, чтоб за душу взяло.
Фагиль Гильманшин, бас-кларнет: На первое мое выступление в оркестре мне досталась 6-я симфония. Ее финал летит в бешеном темпе, вот мне опыта и не хватило, чтоб сыграть ее точь-в-точь как написано. Произвольно вышло. Надеюсь, Дмитрий Дмитриевич не обиделся.
Рамиль Сафин, фагот: В каких-то местах кажется, что Шостакович заведомо писал партии так, чтобы они звучали нестройно, фальшиво. Ну, невозможно сыграть деревянным духовым унисоны правильно в таких регистрах! Так вот, когда это звучит нестройно — это и есть то, ЧТО должно звучать: появляется правильный характер. Я не согласен, что Шостакович — болезненный. Скорее он великий психолог, точно попадающий в цель.
Дирижер Александр Сладковский: Я играл 10-ю симфонию с оркестром «Маджио Музыкале Фёрентина» во Флоренции. Там не надо объяснять про НКВД, но просто вытаскивать соль: если у барабана два форте, надо играть три, не стесняясь, так, чтобы пулеметная пальба дошла до зала. Но в Европе есть одна проблема: они потом подходят и говорят: «Знаете, маэстро, у нас так не принято, это слишком громко, музыкантам мешает, уши беречь надо». Но Шостакович — это магия звука, и если децибелы уменьшить — будет кастрированный Шостакович!
Андрей Царев, контрабас: В его музыке русского мало, больше еврейского. Он сам говорил, что всякая музыка хороша, но еврейская — особенная. Она может быть одновременно радостной и печальной.
Дмитрий Бабинцев, валторна: От него исходит мощный импульс, никакой апатии. Я играю и горю!
Михаил Гринчук, виолончель: А я беру эмоциональную подпитку не из музыки: увлекаюсь подводной охотой с пневматическим арбалетом (в основном ночью, чтобы страшнее), парусным спортом... надо быть наполненным, прежде чем подойти к Шостаковичу. Невозможно играть о трагедии, не пережив личного горя. Как можно говорить о том, чего не знаешь?
***
Дирижер Александр Сладковский: Возьмите эти палочки, я ими дирижировал весь месяц. Всего Шостаковича. Ломал их, истязал. Это как два цветка к его