Круглосуточная трансляция из офиса Эргосоло

Софья Власьевна

Эта система звалась «социалистической» и имела твердокаменное основание – советскую власть.

Мы тоже рождались «во чреве мачехи» – советской власти, которую кто-то по-домашнему, по-кухонному прозвал «Софьей Власьевной» – это была, несомненно,  шифровка дурью, образом, звавшим к иронической уважительности (все-таки зло имело имя и отчество!), и при том каким-то отталкивающим, каким-то мерзким. В воображении нашем «Софья Власьевна» рисовалась как несомненная ведьма (нынче) и пламенная революционерка (в прошлом).

Разговоры с «Софьей Власьевной» велись долгие и тягомотные, поскольку выяснять, «кто прав, кто виноват», под водочку с закусочкой можно было до бесконечности, и на обсуждение вопроса «что делать?» времени уже не хватало. «Софья Власьевна»,  как всякая молодящаяся старуха с партийным стажем, упирала на свою связь с честными большевиками типа легендарного Цурюпы, падавшего от голода во время голода, – «вот какие наркомы нам сегодня нужны!» – но тут же скатывалась в пропасть негодяйства, ибо всегда среди нас находился какой-нибудь знаток истории, напоминавший о какой-нибудь записке Ленина с коротким, как пулеметная очередь, словом «Расстрелять».

«Софья Власьевна» была дама явно непригожая, но другой советской власти над нами не было.  Приходилось с ней считаться. Ибо время рассчитываться еще не наступило. Или наступило, но не для всех. Героями-диссидентами были единицы.

Рожденные «во чреве мачехи», мы были все как один выкидышами этой Системы, не желавшей нас приголубить-приласкать, а лишь жарившей всех подряд на сковородке своей идеологической «сучности», делая из нас яичницу.

Не хотелось как-то этому поддаваться.

В 57-ом году мне было двадцать лет. В условиях социалистической системы возраст – микроскопический. Недоразвитость проявлялась во всем – в безмозглом романтизме и прекраснодушном стиляжничестве, увлечении ранним Маяковским и беспорядочном сексе с теми, кто движется в легкой расклешенной юбке…

Именно в этот момент вдруг сделалось тошно от бессмысленного времяпрепровождения, и я услышал зов трубы – той самой, что и по сей день последовательно оглушает меня. Мне безумно захотелось всерьез заняться театром.  

О «Софье Власьевне»  я не думал тогда, хотя сразу понял, что в театральный ВУЗ мне, с моей еврейской внешностью, не поступить. Хоть и был я дурак дураком, а все же соображал, что ни в какой ГИТИС меня не примут, хоть ты тресни.

Часами я разглядывал себя в зеркало и приходил к неутешительному выводу: на Рыбникова не похож, играть «рабочего паренька» мне вовек не дадут, и пусть я не имею ярко выраженного шнобеля, но МХАТА и Малого не видать мне, как своих ушей. 

Оставалась эстрада. Для таких, как я, лишь этот рискованный жанр мог приоткрыть щеколду и, может быть, если повезет,- о счастье! – впустить в себя.

На эстраде работал Бог. Мой Всевышний, которому я давно поклонялся.

Его звали Аркадий Райкин.

Мое преклонение перед ним была безгранично. Я знал наизусть все его миниатюры и разыгрывал их дома в ожидании, что кто-то из домашних меня заметит и назовет гением.

Мое тщеславие оказалось попранным, поскольку меня таковым никто не называл. Но я не отчаивался – подражая Райкину, я подражал высшему, нет, самому высшему, потому что выше Райкина если и был кто-то, то этот кто-то звался Чарли Чаплин.

Я сходил с ума от желания переплюнуть Райкина. Однако этот младоидиотизм не имел никаких возможностей для самоутверждения.

Пылать мало.   Надо было что-то уметь.

И при том – срочно, ибо юность не терпит, когда что-то важное откладывается на завтра.

Мне хотелось побед на сцене, и – немедленно.

«Но ты же еврей!» - тотчас приходила в голову отрезвляющая и какая-то до боли правдивая мысль.

«Ну, и что?.. На эстраде много евреев!» – думалось в ответ. – «Я буду не хуже».

«Ты не будешь. Тебе никто не даст. Тебя никто не знает. И ты пока ничего не умеешь».

«Что за комплексы?.. Не умеешь – учись. Попробуй что-то свое. Сделай попытку. Надо попытаться сделать что-то самостоятельное».

После этих слов труба пела еще громче и изворотливей. Я жил во власти этой мелодии.

Потому и сделал вполне логичный шаг – в сторону клуба МГУ, где меня встретили два потрясающих человека: руководитель эстрадного коллектива Георгий Яковлевич Вардзиели и директор Савелий Михайлович Дворин.

Им суждено было сыграть существенную роль в моей жизни – они первыми открыли мне дверь в искусство, погладив по головке и предоставив возможность творить. При этом оба давали мне советы по теме «как жить» на основании своего житейского опыта, диалектично перетекавшего во вселенский. Оба были моими «рэбе», пришедшими в пространство моей души, росшей в безотцовщине и потому, наверное, чутко нуждавшейся в получении каких-то внутренних опор со стороны мужского дружелюбного воздействия. 

Я как-то очень быстро приник к этим очень разным людям, признав за ними старшинство по части мудрости и выстраданного опыта. Редкий случай, когда хотелось их «слушать» - наверное, это и есть то, что мы так часто зовем «уважением».

Недаром Дворина мы звали «папой Савой», а Гоги Вардзиели – большой рыжий грузин с чисто еврейской внешностью – производил впечатление человека-солнца.  Глаза его сверкали всегда, он лучился так, что я и сегодня, по памяти, физически ощущаю распространяемую им вокруг этакую тотальную радость.

«Красивое слово «инфаркт миокарда».

В нем слышится громкий рык леопарда! –

эти шутливые строки Георгия были вдохновенно читаемы автором всем нам как раз в канун его неожиданной смерти от этого самого инфаркта.

Может быть, столь мощное жизнелюбие шло от профессии – Георгий Яковлевич был режиссером театра оперетты, но когда я нескромно позволил в его присутствии маленькую иронию по поводу этого жанра, сказав, что «в оперетте мы дурью мучаемся», Вардзиели вдруг нахмурился (какая редкость для него!) и хрипловато произнес:

– В театре надо любить дурь.

На меня эта фраза, помнится, произвела большое впечатление, поскольку на дворе стояла совсем другая погода – лучшие люди искусства в то самое время отстаивали как бы прямо противоположное –  интеллектуальный театр, интеллектуальное кино, интеллектуальную литературу… Чтобы замкнуть этот круг, не хватало только интеллектуальной эстрады.

Вот почему создание эстрадной студии МГК «Наш дом», говоря громко, – закономерный итог поисков самого себя в океане разнонаправленных волн. К тому же, мне казалось чрезвычайно привлекательным соединить «дурь» с «интеллектом» – то, что мы называли «закидонами» в области формы, следовало научиться насыщать самым острым смыслом, самым актуальным содержанием.

Достоинство «папы Савы» заключалось в том, что он понял с полуслова мое предложение и согласился на замену старого, одряхлевшего эстрадного коллектива МГУ ан совершенно новую студию с совершенно другими задачами. Но когда он узнал, что у меня есть идея – пригласить к руководству новой студии (кроме меня самого) Алберта Аксельрода из капустника 1го медицинского института и Илью Рутберга из «Первого шага» ЦДРИ, папа Сава неожиданно блеснул очками:

– А что?.. Три еврея на одной зарплате – такого в Москве еще не было!..

Он, конечно, осознавал свой собственный риск в этом деле – ведь прикрывать нас в инстанциях – прежде всего в парткоме МГУ – предстояло директору, однако С.М. Дворин не испугался этой миссии, за что ему вековечное спасибо. Ведь мог бы и испугаться – и тогда что?.. Не было бы ничего и никого, что зовется, к примеру, Геннадием Хазановым, Александром Филиппенко, Михаилом Филипповым, Семеном Фарадой, Максимом Дунаевским… И КВНа, может быть. В нашей стране не было бы. Ибо КВН как идея, как движение родился из недр нашей студии.

А ведь все висело на волоске. Савелий Дворин, взявший «на себя» три еврейских фамилии в 1958-м году, поверьте, был героем в тот момент – это я вполне серьезно так считаю, и никто не сможет меня переубедить в обратном.  

Почему он это сделал?..

Я думаю, потому лишь, что, будучи сам евреем, то есть человеком, пережившим множество смертельно опасных эксцессов («дело врачей» и «борьба с космополитами» для него были недавней историей), папа Сава имел азарт победы в безнадежном деле, ему хотелось сделать клуб МГУ истинным культурным центром Москвы, «чтоб все сюда ходили», чтоб «здесь была Жизнь».

Он пошел на ЭТО еще и потому, что принадлежал к блистательной плеяде директоров-романтиков, еще со времен НЭПа и тридцатых годов, знавших досконально театральное дело и, главное, любивших не только само это дело, но прежде всего людей, его делавших, – он любил ТАЛАНТ, служил ТАЛАНТУ, и этим все сказано.

Преклонялись перед Вардзиели и Двориным, я отдаю должное допотопному театральному Служению, которое нынче редкость. Вся штука в том, что оба «все понимали», но думали и поступали в те темные времена, исходя из своих собственных представлений о ценностях жизни.

Папа Сава, к примеру, сразу сказал:

– Когда меня из-за вас уволят, вас уже ничто и никто не спасет, запомните.

Как в воду глядел.  Папа Сава был нашим щитом. Правда, его не уволили. Он сам ушел из жизни – аккурат в начале «пражской весны» 68-го года, а в декабре 69-го нас «ликвидировали».

На месте Дворина оказался юный приспособленец Ваня Несвит, которого я не мог физически переносить сидящим в директорском кабинете в кресле папы Савы. Ваня был типичный Молчалин с приветливой улыбкой на комсомольском лице – его подпись на последнем приказе  стоит и сейчас у меня перед глазами.

– Пойми, - шептал мне Ваня на ухо, - я не антисемит, но… что я могу?.. Я же ничего не могу.

И действительно, что он мог?.. Он же ничего не мог.

В книгах гений Соловьевых,

Гейне, Гете и Золя.

А вокруг от Ивановых

           Разрывается земля! –

это мы пели со сцены в спектакле «Вечер русской сатиры» - знаменитые стихи Саши Черного были положены мною на собственную музыку.

– Сними! – говорили мне со всех сторон. – Это сегодня не в жилу.

Я не снимал, понимая, что «это» будет «не в жилу» всегда.

А в спектакле «Сказание про царя Макса-Емельяна» впервые прозвучала песенка «Кихелэх и земелэх» – на стихи Моисея Тейфа – поэта-фронтовика и поэта-лагерника. Мелодию этой песни я сочинил потому, что был буквально потрясен переводом Юнны Мориц, сделавшей идиш великолепно звучащим по-русски.

И снова:

– Сними!.. Спектакль не пойдет, если в нем будет эта песня.

Конечно, я спрашивал в парткомах-профкомах:

– Но почему?.. Это же антифашистская, антигитлеровская песня!

Знаете, какой был ответ?

– Да, антифашистская… Но не надо эту тему акцентировать.

Я удивлялся:

– Как не надо?.. Почему не надо?

– Потому, что это еврейская тема. Антифашистская, но – еврейская.

– А что?.. Еврейская антифашистская тема у нас запрещена?

– Кто сказал «запрещена»?.. Мы сказали «не надо акцентировать», а это совсем другое.

– То же самое.

– Нет, товарищ Розовский, мы ничего не запрещаем. Мы советуем. Рекомендуем. Но если вы не слышите наших советов, если не идете нам навстречу, вы идете против. Значит, вы не понимаете политики партии, не разделяете наших взглядов.

Антисемитских взглядов, сами понимаете, я не разделял.

Но эти разговоры вел до бесконечности. Я их брал измором.

Они не давали играть спектакль, я не убирал из спектакля песню «Кихелэх и земелэх».

– Да убери ты ее. И без нее спектакль хорош.

– Не уберу.

– Ну, и дурак. Спектакль дороже, чем одна какая-то песня.

– Не какая-то.

– Что ты такой упертый?..

– Я не упертый.

– А кто же ты?

– Я – еврей, – сказал я. – А вы – фашисты тут все.

Что началось!.. Поднялся страшный ор.

Я ушел, хлопнув дверью.

Наступило лето, каникулы. Потом сентябрь, октябрь… «Переговоры» были приостановлены…

Я писал письма в «инстанции».

Наконец, меня приняли в горкоме партии.

Разговор получился более чем странный.

Мне на полном серьезе предъявили обвинения, от которых волосы стали дыбом.

– Зачем это название?… Макс… Это что, намек на Маркса?!.

Я опешил.

– И потом желтизна… у вас там этот царь выходит с папкой… С желтой папкой!..

– И что?.. Почему нельзя с желтой?

Ответ меня потряс. Это было лучшее, что я слышал в 1968-м году.

– А вы что, не знаете, что желтый цвет – это национальный цвет еврейского народа!..

Здесь следовало расхохотаться. Или хотя бы начать объяснять высокому начальнику по порядку: во-первых, царь Макс-Емельян выходил у меня на сцену с несколькими папками – синей, красной, зеленой… среди этого разноцветья, может быть, была и желтая… но я как режиссер если и придавал значение разноцветью, но никак представить, что какая-то случайно затесавшаяся подмышку царя «желтизна» будет восприниматься столь неожиданным образом… во-вторых, что за чушь считать желтый цвет – «национальным цветом еврейского народа»?.. Партийный чиновник хоть и бонза безграмотная, но мог бы знать, что цвета Израиля – бело-голубые, а вовсе не желтые… Это ты, видимо, с черно-желтой звездой Давида спутал, антисемитская твоя рожа!..

Вместо смеха и ненужных объяснений я изо всех сил стукнул кулаком по его столу – да так, что письменный прибор подпрыгнул, затем схватил стол за его край и начал трясти, крича на весь горком:

– Провокация!.. Провокация!.. Провокация!

Тотчас в кабинет влетела секретарша.

– Тихо!.. Тихо!.. Что случилось?.. Мы сейчас милицию вызовем!..

Высокий начальник заерзал в кресле.

– Ты чего, Марк?.. Успокойся!.. Я специально это тебе сказал, чтобы посмотреть, как ты будешь реагировать… Успокойся!

Ах, вот оно что… Проверить меня хотел… Ну, проверил?..

Говоря театральным языком, он играл со мной «этюд». Да ведь и я с ним играл… Я был в образе этакого «неуправляемого художника» – сия маска ругала любого советского аппаратчика, партийца, больше чем что бы то ни было, ибо взрывала застой в их кабинетах, мешала тихому размеренному существованию во власти с запахом морга.

Это действовало.

Во всяком случае мне не раз помогало мое актерское вхождение в образ яростного, разбушевавшегося фантомаса именно при соприкосновении с противником, каким бы грозным, каким бы всесильным он не казался. И сейчас (конечно, гораздо реже!) я применяю этот метод – к примеру, в передаче «К барьеру!» на НТВ, где пришлось именно в такой рискованной форме дискутировать с депутатом Госдумы Митрофановым по поводу установки на Поклонной горе памятника Сталину.

Это был бы памятник не столько вождю лично, сколько сталинщине. Но доказывать эту истину пришлось, напустив на себя – я сделал это совершенно сознательно – опять-таки рьяную энергетику с десятикратным эмоциональным выбросом. Жанр телевизионного шоу требовал от меня только такого поведения – иначе победить было невозможно. Передо мной (незадолго) у того же барьера честный порядочный человек, истинно русский интеллигент космонавт Леонов, как и подобает, интеллигентно спорил с зоологическим антисемитом Макашовым, и, как известно, проиграл.  Мне не хотелось печального повтора.

Но вернемся в горком конца 60-ых годов.

Именно в тот день, когда меня там столь мелко провоцировали, присутствовавший при разговоре инструктор горкома ВЛКСМ – по выходе из кабинета – начал меня задушевно поддерживать:

– Ну, ты даешь, Марк!.. Так здесь себя не ведут… И потом, ты сам должен понимать… Должен!..

– Что я должен понимать?

– Ну, эти три фамилии… Аксельрод, Розовский, Рутберг… ну, это же вообще… ну, такого просто не может быть!..

– Чего не может быть?

– Ну, чтоб эти три фамилии – вместе!.. Чтоб вы руководили театром… Ну, этого же нигде в стране больше нет… Три таких…

–  Каких?

– Ну, ты сам пойми… Ты не понимаешь?.. Аксельрод… Рутберг… Розовский!..

Он и еще раз произнес, с инверсией:

– Рутберг!.. Розовский!.. И еще – Аксельрод!.. 

Я выдержал паузу. Между прочим, разговор происходил на беломраморной горкомовской лестнице, на стене висел огромный портрет Ленина. Я кивнул на него:

– А знаешь, что об этом обо всем Ленин сказал?..

– Что?

– Он сказал: не каждый подлец – антисемит, но каждый антисемит – подлец!

Миша – так звали инструктора – изменился в лице. Его, мне показалось, как-то даже чуток перекосило. А может, говорю, мне показалось.

Он встал на ступеньку, перегородив мне дорогу:

–  Это правда, что Ленин так сказал?

– Это правда, – сказал я, до сих пор не веря, что эти слова сказал именно Ленин. Но тогда, видно, под воздействием портрета и всего того, что только что происходило  в кабинете бонзы, мне самому хотелось верить.

Реакция Миши была ошеломительной. Он тотчас достал записную книжку, вынул авторучку и чрезвычайно серьезно ляпнул:

– Дай слова переписать!..

Давно уж это происходило, но помнится хорошо: меня от смеха закачало, я чуть не полетел вниз по партийной лестнице. 

Между прочим, через несколько дней Ваня Несвет вызвал меня к себе и начал с подмигиванья:

  • Тут звонили кое-откуда кое-кому…
  • И что?
  • «Сказание»можно играть.

Я то ли икнул, то ли крякнул.

  • А «Кихелэх» – можно петь?
  • Не сказали. А раз не сказали – значит, можно.  
  • Ваня, ты уверен?
  • Уверен. Если б что-то было нельзя, то они обязательно бы сказали. А раз ничего не сказали, – значит, все можно.

Вот так спектакль «Сказание про царя Максимилиана» был пробит. И пробит в том виде, в котором поставлен.

Конечно, его запрещали не только из-за так называемой «еврейской темы».

Эта тема, действительно, была не главной в нем, - виртуозный, ослепительный стих Семена Исааковича Кирсанова дал повод дл искрометных актерских импровизаций, множества мощных музыкальных номеров (основной композитор – юный Максим Дунаевский), но главный сумасшедший успех этого представления был обеспечен злой сатирой на все советское – 400 тысяч царей – сыновей главного героя, страдавшего до рождения первенца от импотенции, – сказочно сели на загривок своему народу – начались вселенский голод, пожары, войны и разрушения…  Партия узнала себя в этом сюжете и вполне реалистично отреагировала на выдумку в балаганном стиле. «Еврейская тема» входила в общий интернациональный смысл «Сказания» – в нем участвовали шуты разных стран и народов, но объединяющим качеством являлся чисто русский метафоризм первоисточника.

Кстати, меня допрашивали в парткоме:

– Это русская сказка?

– Да.

– А почему тогда у Кирсанова отчество «Исаакович»

Я, помнится, смущал их своим шутливым ответом:

– Так уж случилось. Но ведь у Сталина тоже было еврейское имя.

Они на секунду задумывались, сверяя имя «Иосиф» с русскими святцами, и улыбались. Один дяденька даже погрозил мне при этом пальчиком.

Удивительное время… Я к чему про все это рассказываю?.. А к тому, что когда нынче частенько слышу о том, что, мол, «шестидесятники» – сплошь продавшиеся советской власти карьеристы, меня, мягко говоря, трясет от этой злобной клеветы и подлости. Пусть бы они походили в парткомы-горкомы вместо меня!.. Пусть бы они делали себе карьеру в то время, как я!..

Еще был интересный момент, когда нас закрывали на заседании Правления клуба МГУ, – неожиданно встал один студент экономического факультета и внятно произнес:

– А я не согласен. 

Профсоюзные деятели заволновались: как так?.. И что за герой – народный заступник – нашелся, чуть ли не генеральной линии перечит… Между тем, студент объяснил свою позицию подробно.

– «Наш дом» – театр патриотический, нужный молодежи. Закрывать его – ошибка.

Можно было ахнуть от такой смелости.

Я и ахнул.

Однако потом, через много лет, все встало на свои места.  Студент-экономист впоследствии оказался в Израиле.  Его зовут Юрий Штерн. Он депутат Кнессета и очень уважаемый в этой стране человек.

Но ведь тогда, в 69-ом, этой «карьерой» и не пахло. Надо было, поверьте, проявить гражданское мужество и сказать эти дорогостоящие во все времена инквизиции слова:

– А я не согласен.

Видно, быть евреем не простая доля.

И мне, простите за откровенность, тоже, как многим из нас, пришлось это почувствовать. Жизнь была такова, что нам ежеминутно и каждодневно давали это почувствовать.

Я спрашивал Аксельрода:

– Алик, вот ты работаешь в клинике Неговского и в Боткинской… А каковы твои перспективы?.. Можешь ли ты стать министром здравоохранения, к примеру?

Алик смеялся и рассказывал в ответ анекдот про слона, которого хотели закормить:

– Съесть-то он съест, да кто ж ему даст?!

И добавлял:

– Вам, грекам, этого не понять.

Точно!.. Уж кому-кому, а мне везде и всюду нужно было тыкать паспорт, где в графе национальность значилось комическое слово.

Был в те времена такой критик по фамилии Любомудров, по имени Марк. Тезка, значит.  Молодой человек приятной наружности. На вид не антисемит. Но вид бывает обманчив.

Вот я и обманулся.

Марк Любомудров соорудил две клеветы на меня, на мои лучшие, самые важные, самые серьезные по тем временам спектакли. 

Сначала он обрушился в «Огоньке», а затем в «огоньковской» книжной серии на «Историю лошади», пытаясь доказать, что «пегость» Холстомера есть еврейство Розовского. И до чего хитер этот Розовский. Самого Товстоногова обкрутил своим агрессивным жидомасонством. О конечно, Любомудров нашел другие слова для утверждения своих клевет, но смысл, ручаюсь, был только такой.  В дальнейшем критик, считающий себя искусствоведом, прославил себя и иными сугубо «патриотическими», почвенническими трудами, где чистота расы и чья-то «пегость» объявлялись несовместимыми. Коричневатый окрас Любомудрова еще не раз покажет себя во всей красе. А тогда…

Вслед за ударом по театральному Холстомеру, которого я, желая потрафить критику, с удовольствием переименовал бы в ХолстоМеира, Любомудров публикует в «Комсомольской правде» пасквиль под названием «Куплеты под шарманку», уничтожающий (после этой публикации спектакль был запрещен и снят с проката) мою работу «Убивец» – по роману Ф.М. Достоевского «Преступление и наказание».

Здесь я получил по полной за Свидригайлова, произнесшего со сцены слова Достоевского о том, что «русские люди – вообще-то широкие люди, но беда быть широким без особенной гениальности». На этом основании Любомудров приписал МНЕ оскорбление русского народа. Да и шарманке досталось, хотя она частенько звучит на страницах великого романа.

Далее, после «Комсомолки», – заседание в Минкульте СССР, где меня долбят за «извращение русской классики», и знаменитая дискуссия на эти темы, где чудовищно выступали Куняев и Палиевский, а им блестяще отвечал Эфрос…

Сегодня цензуры (в театре) нет. Ставь, что хочешь. Пиши, что хочешь. Это, конечно, великое достижение, путь к которому устлан множеством погибших – стихотворений, страниц прозы, спектаклей, сцен из спектаклей, отдельных реплик…

В последние десятилетия я сделал на театре множество вещей, жизнь которых в советские времена была бы совершенно невозможной.

– Вас что, так волнует «еврейская тема»? – недавно вопрос журналиста был задан мне в лоб. Я в лоб и ответил:

– Да. Ибо я российский интеллигент.

Это я так сказал не потому вовсе, что хотел неинтеллигентно похвалиться своей «интеллигентностью», а из-за того, что всерьез считаю: без этой темы миру не обойтись. Достоевский назвал свой роман «Униженные и оскорбленные» – эти слова стали знаком генеральной темы всей русской литературы, но в кровавой истории 20-го века они вполне относимы и к евреям.

938


Произошла ошибка :(

Уважаемый пользователь, произошла непредвиденная ошибка. Попробуйте перезагрузить страницу и повторить свои действия.

Если ошибка повторится, сообщите об этом в службу технической поддержки данного ресурса.

Спасибо!



Вы можете отправить нам сообщение об ошибке по электронной почте:

support@ergosolo.ru

Вы можете получить оперативную помощь, позвонив нам по телефону:

8 (495) 995-82-95