Их осталось совсем немного — людей, которых без оговорок можно назвать нравственными авторитетами. Наверное, это писатель-фронтовик Борис Васильев. Наверное, это София Губайдулина. Время их выдавливает, сегодня такие не нужны, но в награду за стойкость бог даровал им долгую жизнь и ясность ума.
Казалось бы, Губайдулина — маленькая хрупкая женщина, даже не поэт, рубящий словом, а чего-то там пописывающий композитор-авангардист, ненародный, непонятный, мало когда исполняемый. Что стоило времени смолоть ее в порошок? Не вышло. Верила в свой дар и победила. Одно жаль: сегодняшняя афиша “Goebaidoelina 80” висит на здании амстердамского “Консертгебау”, не у нас.
Будем справедливы: и в России о Губайдулиной помнят, дирижер Александр Сладковский со своим Госоркестром Республики Татарстан в ее честь основал в Казани фестиваль Concordia. Предположительно, 5 ноября Давид Герингас исполнит «Und: das Fest ist im vollen Gange» (солирующая виолончель с оркестром), потом присоединится Юрий Башмет... Софья Асгатовна обещала приехать. Пока же звоним ей в Германию, где в маленькой деревушке под Аппеном (это недалеко от Гамбурга) Губайдулина живет с 1992 года.
— Софья Асгатовна, что сейчас у вас на руках?
— Пишу одну вещь для «Консертгебау», называется «Концерт для оркестра» на 25–30 минут. Условием было, чтоб непременно задействовала орган (чудный инструмент там стоит, меня возбуждает). Но вот противоречие: орган не должен быть солирующим.
— Вы можете идею нового опуса выразить словами?
— Прежде я сочиняла «Лабиринт» для 12 виолончелей (его уже исполнили в августе в Люцерне). Так вот он — если можно так выразиться — не желал сам заканчиваться. Душа, попадая в лабиринт, ищет дверь в иное, высшее пространство, и — когда все виолончели начинают звучать в унисон — находит ее. В этот момент и поняла, что сочинение меня не отпускает, никогда само не завершится. Поэтому нынешний Концерт для оркестра как бы стал продолжением, зеркалом того, что было внутри «Лабиринта».
— Не опасно писать такие вещи? Это пограничные темы...
— Сочинитель всегда находится в опасном состоянии. Выходить за пределы — принадлежность профессии. Сверхзадача. Человек уходит в себя, потом каким-то образом возвращается и предпринимает всё новые попытки... В этом моя жизнь. Часто вообще приходится согласиться с тем, что вещь еще несовершенна, но ты уже должен перепоручить ее исполнителям. Мы отдаем их на следующий этап, дирижеру, оркестру, и надеемся на то, что произойдет овеществление...
— Интересно, в каких условиях вы пишете, так сказать, бытовая сторона вопроса...
— Благодаря Германии мне посчастливилось жить в таком месте, где я могу уединиться. Где мало людей и много деревьев. Ведь родилась и воспитывалась в больших индустриальных городах — в Казани, в Москве... Некоторые композиторы как раз любят бессчетное количество людей, событий, да и для меня в молодости это было привлекательно. Ведь всё наше поколение страдало недостатком информации о мире, об искусстве. Но сейчас эта тяга удовлетворена, я бы даже сказала, слишком много информации на нас ниспослано. И для того, чтобы переварить ее всю — уходит слишком много энергии. Не остается времени на углубление в себя.
— То есть об этой деревне под Аппеном вы мечтали?
— Конечно. 60 лет своей жизни я провела в ситуации, не подходящей для творчества. Терпела в Москве этот блочный дом, произведения исполнялись с большим трудом: музыканты ради нас бескорыстно приносили себя в жертву. И только в последние двадцать лет получила то, о чем мечтала, — покой, тишина, близость к природе. Участок у меня маленький. Сама деревушка — в две улицы. Ни магазинов нет, ничего. Люди спокойные, доброжелательные. Недалеко от дома — поле. Это идеальное место для размышлений. Такая подходящая компания — коровы, лошади, деревья.
— В России уже не осталось таких селений...
— Пока жила в России, множество раз пробовала найти подобное место за пределами Москвы. Но каждый раз появлялось криминальное окружение, разбойники. А когда тебе страшно, становится не до музыки.
Понимаете, все композиторы разные, и я такого типа, что мне чрезвычайно важно не создавать, а воспринимать. То, что идет свыше. Восприятие важнее создания. И оно возможно, когда у тебя нет никакой озабоченности. То место, где я сейчас живу, тоже неидеально: летают самолеты, едут иногда сельхозмашины. Но бывают моменты абсолютной тишины — в субботу, в воскресенье, ночью.
— Вы сами себе готовите? Не ходите в ресторан?
— Нет, не хожу, конечно. А еду можно запасти на две недели. В холодильник положить — никаких проблем. Приходит ко мне помощница-ассистентка один раз в неделю. Иногда принесет что-то поесть. Знаете, с раннего детства я для себя решила, что буду вести очень простой образ жизни. Не уделять быту внимания. Хотя это немодно сейчас. Люди высоко ценят, скажем, культуру еды, приготовления, знание тех или иных вин, но я решила эту претензию отбросить. Обязательно нужно от чего-то отказаться, чем-то пренебречь. И даже пожертвовать.
— Но ведь хочется чего-то вкусненького...
— Ну да, есть соседи, которые все время зазывают на чай, но я отказываюсь, потому что берегу каждую минуту.
— Вы вообще встречаетесь с людьми? Ведь приходится выезжать на премьеры...
— Больше чем хотелось бы, откровенно говоря. С одной стороны, это часть профессии, ради репетиции с исполнителями как бы все и делается. С другой стороны, очень устаю от всех этих поездок. Это ж надо преодолеть свое стремление к одиночеству, надо сделать себя совсем другим человеком — то есть на репетиции или в концерте предстать коммуникабельной. А я совсем не такая. Приходится ломать себя, понимаете? Но когда возвращаюсь домой, снова вижу любимый стол, за которым так хорошо размышлять, — успокаиваюсь, понимаю: вот настоящая жизнь! Но это лишь на две недели. А дальше опять ехать.
— Смотрите ли вы телевизор, Интернет?
— Интернет — нет. Там слишком много информации, в том числе отрицательной, да просто вранья. И если я включу, стану разбираться — где правда, где ложь, — вся моя энергия на это и уйдет. Колоссальная потеря времени. Зачем этому отдавать жизнь? Кроме того, стала замечать, что общаясь с Интернетом, человек превращается в машину.
— И телевизор тоже не включаете?
— Нет, смотрю иногда. У меня только три программы. Интересно, что у них происходит в парламенте, в бундестаге. Мне это совершенно необходимо, чтобы хоть немножечко воспринимать немецкий язык.
— Вы его знаете?
— С этим как раз проблемы. Я же люблю одиночество. И за все 20 лет здесь не научилась говорить по-немецки. Где практиковаться-то? Вот включение телевизора во время обеда хоть немножечко позволяет в язык входить.
— В ноябре в Казань поедете? Там Сладковский ради вас организовал фестиваль...
— Поеду-поеду. Мне Герингас звонил уже. 20 лет в Казани прожила. Тогда это был город не очень красивый, хотя и там были любимые места — кремль, где можно по стене ходить. Центральная библиотека. А сейчас построили новую мечеть в кремле, это так украшает. Может, сами жители не стали богаче, но облик города изменился к лучшему.
— Вы упомянули про строительство мечети... Сколь сильно в вашем творчестве проявляется вероисповедание?
— Вероисповедание у меня христианское, православное. Татарское искусство решающим образом на меня не повлияло. Я жила в ситуации универсального сознания, не национального. Отец — татарин, мать — русская, и все русское повлияло на меня сильнее, чем татарское. Кстати, никогда не знала татарского языка. Все впечатления, все желания были направлены в сторону универсализма. Бах, Моцарт, Бетховен, Чайковский — вот моя школа. Нет, не могу похвалиться татарскими корнями. Что-то сидит, конечно, врожденное, ориентальное, скажем: то же стремление к одиночеству, желание молчать — это все от отца, да.
— Часто вас вспоминают в связке со Шнитке и Денисовым. Думаете о них иногда?
— Все время чувствую связь с ними. И сейчас, и тогда, в Москве ощущала их мужскую поддержку, хотя смешно говорить об этом: это не проявлялось в каких-то делах, но в нравственном смысле я опиралась на них. Мы абсолютно разные во всем. У Альфреда громадное дарование, глубокий ум, что редко встречается в среде композиторов. Все его суждения четки, это то, чего мне не хватает, — у меня нет ясности, все мысли приходят одновременно. А у него богатство подсознания выливается в очень ясную логическую форму.
В Денисове меня поражала возможность создавать тончайшую звуковую ткань. У него как раз не было глубинного погружения в подсознание, как у Альфреда, но было другое качество: настолько филигранно выстраивал свою конструкцию... Мы все эссенциально вышли из одной точки, и это московское единство сохранилось навсегда. Физической связи не поддерживаем, но композиторская дружба с Арво Пяртом, Валентином Сильвестровым, Гией Канчели не умирает по сей день.
— Ностальгии нет у вас по России?
— Нет. Потому что с Россией я никогда не рвала. У меня остался паспорт, жилище в Москве, мой рояль, мои книжки. Никогда не эмигрировала. Просто нашла себе место, где могу сосредоточенно работать, и больше ничего. Это запросто могла бы быть деревня Усолье за Ярославлем, где однажды я пережила чудесный творческий подъем. Но... люди все испортили — пришли разбойники, чтобы надо мной поиздеваться...
— Думаете ли вы о том, что ваша музыка останется в веках? Переживет свое время?
— Во-первых, многое теряется в записи. От исполнителей и инструментов идет некая сила, флюиды, которые нельзя записать. Не воспроизводимо. А во-вторых, есть проблема у людей с желанием слушать. Мы переживаем время, в котором умирает культура. Так что не знаешь точно: останется ли вскоре вообще эта традиция концертов? Темпы прогресса столь велики, что цивилизация становится враждебна культуре. Идут нападки на все духовное, на все, что принадлежит не к материи. И следует серьезно к этому отнестись. Появляется все больше людей, менталитет которых ограничен мобильным телефоном и деньгами. Весь потенциал у них уходит на это, такие не будут заботиться о духовном измерении. Одним словом, сам человек в огромной опасности. Поэтому говорить, что мои произведения чего-то там переживут, было б слишком большим идеализмом.
Ян Смирницкий