Круглосуточная трансляция из офиса Эргосоло

Хочу понять

Христос

73

Отдавать Мару в гимназию собирались не раньше пятого класса.

  • В младших классах только шалят без толку и приносят домой инфекционные болезни, – говорила мама.

И решено было, что Мара будет проходить гимназический курс дома и каждую весну сдавать экзамены экстерном. Мама ссылалась на пример какой-то семьи, где именно так вели девочку, и это дало прекрасные результаты.

  • Хватит времени и погулять, и заняться языками, и му-зыкой, а, главное, не будет, Бог знает каких, примеров перед глазами!

Полина Антоновна уехала в провинцию ещё весной, и не вернулась. Новая учительница, которую Полина Антоновна рекомендовала в своем письме к маме, Анна Васильевна Федорова, была маленькая, черная, худая и в пенсне. Она сидела за столом прямо, не улыбалась, говорила отрывисто и, как она сама про себя сказала, «была строгая».

Строгая… это значит, её надо бояться. Как это – бояться?.. Нет, Мара её, конечно, не боялась. Анна Васильевна была просто неприятная и совсем, совсем далекая от Мары, такая далекая, что когда она что-нибудь говорила или объясняла, Мара даже не слышала, что она говорит и, стало быть, не понимала того, что она объясняет. Резким и отвратительным голосом Анна Васильевна повторяла свои объяснения, но все это было какое-то не живое…

И «цыбики», в которые неизвестные купцы зачем-то ссыпали чай, и «бассейны», в которые беспрерывно вливалась вода, и «поезда», которые шли навстречу друг другу, – все это в глазах Мары было только буквами и цифрами, иногда хорошо отпечатанными, иногда бледными или немного стертыми, и цифры эти и буквы бегали и текли, что было совершенно противоестественно, и имело отношение только к задачнику; все это было скучно, черно, и чуть-чуть похоже на Анну Васильевну.

Так же как всякие «падежи», почему-то «родительные» – при чем тут родители? – «предложные» или «творительные»… «подлежащее», «сказуемое», – что все это означало? Черненькие слова, которые приклеивались к обыкновенным человеческим словам, и фраза тогда переставала сразу же что бы то ни было обозначать, и становилась только примером для грамматики. Совершенно отсутствующими глазами смотрела Мара на свою учительницу, очень плохо усваивала уроки, писала отвратительно, казалось, забыла даже то, что знала при Полине Антоновне, и своим бестолковым, скучающим видом довела её до той степени раздражения, когда она вдруг перестала владеть собой.

Так, посмотрев однажды на локти Мары, которые лежали на столе, и на которых полулежала Мара, Анна Васильевна резким движением сбросила их, и прошипела:

  • Как ты сидишь во время урока?!

Мара пришла в себя, точно проснулась: как она смеет?! И расплакалась.

  • Ещё нюни вздумала распускать! Урок надо слушать вни-мательно, собрано, а не лежать на столе. И так ничего не понимаешь!.. – распалилась Анна Васильевна.

Увидев после урока заплаканные глаза Мары, мама спросила:

  • Что случилось?

Мара, уже откровенно ненавидя свою учительницу, рассказала маме, что она ничего не понимает из того, что та говорит, а что сегодня «эта ведьма» так на неё разозлилась, что со всей силы сбросила её локти со стола. Мама нахмурилась: «хорошенькие манеры прививаются…» и на следующий же день она сказала Анне Васильевне, что «видимо, Мара её очень огорчает своими плохими успехами, и не стоит ей больше утомляться с такой ученицей». Анна Васильевна ответила, что «ученики бывают разные, что в данном случае следовало, быть может, подождать и переломить нежелание Мары учиться…»

Но мама, с улыбкой сочувствия, поблагодарила её «за потраченный на Мару труд», и все же рассталась с ней. Тут же мама приняла всевозможные меры, чтобы заполучить другую учительницу, ибо не могла согласиться с тем, что Мара «неспособная», и скорее была склонна заподозрить Анну Васильевну в том, что «та не справилась со своей задачей».

74

Переговоры мамы относительно новой учительницы Мара слушала с явной тоской. Хотя Анна Васильевна и была «ведьмой», Мара все же чувствовала, что часть вины во всем произошедшем лежит на ней. Она действительно ничего не понимала, но, не поняв чего-то сначала, и не старалась особенно понимать, – все равно ничего не выйдет! То же самое может повториться и сейчас… Что делать тогда?

У Лели Позднинской оказалась знакомая, которая давала частные уроки. Занималась она, рассказывали, замечательно, но брала очень дорого, двадцать пять рублей в месяц! Давала она, между прочим, уроки дочерям Францке, владельца частной гимназии, имевшего как будто полную возможность выбрать для своих девочек любую преподавательницу. Это обстоятельство окончательно убедило маму и, несмотря на небывалую цену, она пригласила Ольгу Иосифовну Околович заниматься с Марой.

Ольга Иосифовна была тоже маленькая и черненькая, но она оказалась действительно необыкновенной. У неё были громадные глаза, тонкий орлиный нос, крошечный алый ротик, над правым уголком которого чернел пучок шелковистых волосков, и с нижней губкой несколько более крупной, чем верхняя. её цвет лица был совершенно такой же, как у парижской куклы: нежная белая матовая кожа, чуть окрашенная на щеках необычайным оттенком персикового цвета. Пышные бандо завиты глубокими волнами, а косы, – они, говорят, были ниже колен, – уложены на голове короной. Она была очень красивая, но особенная, ни на кого не похожая. Только фигура у неё была странная. Платья «реформ», которые она неизменно носила, несколько скрадывали её, но как только Ольга Иосифовна, встав, делала шаг, было видно, что он прихрамывает. Одно бедро казалось выше, а может быть, и крупнее другого, и выпячивалось во время ходьбы. Удивительный был у неё взгляд! Она смотрела прямо в глаза собеседнику, и глаза её светились, внимательные, понимающие и веселые.

Мара всячески сопротивлялась её очарованию, – слишком сильно было в ней отвращение к предыдущей учительнице, – но чувствовала его беспрерывно и постепенно поддавалась ему. Уроки пролетали совершенно незаметно. Оказалось, что было столько необходимых вещей, которые касались каждого нового объяснения, что уложить их все в положенный час было невозможно. И, неощутимо для Мары, урок длился иногда два часа и дольше.

Однажды открылась дверь и вошла мама.

  • Ольга Иосифовна, дорогая, вы знаете, сколько времени вы занимаетесь? Четвертый час на исходе. Ма-а-ара! Что с тобой? – ужаснулась мама.

Оказывается, Мара сидела на столе! Она и не заметила, как взобралась на него!

  • Ничего, ничего, Анастасия Димитриевна, мы с Ма-рьинькой очень увлеклись: попалась удивительно интересная задачка, и мы совершенно не заметили, как прошло время. А сидеть на стуле три часа девочка устала.

Громадные черные глаза Ольги Иосифовны лукаво и в то же время пытливо вглядывались в лицо Мары.

Мара блаженно улыбалась и болтала ногами. – Чудеса…– качала головой мама.

75

Мара никогда не предполагала, что арифметика – такая изумительно интересная вещь. Ведь каждая задача, даже пример, – это по существу загадка, которую надо разгадать. И для этого нужна не память, а надо научиться правильно строить подход к разгадке, то есть правильно думать. И этому, оказывается, можно научиться, потому что это можно понять. Наука оставалась для Мары по-прежнему особым миром, ничего общего не имевшим с жизнью в квартире, в городе или на даче, но, входя в этот мир сейчас, рука об руку с Ольгой Иосифовной, Мара приобщалась к очень интересной и сложной игре, где нужно было непременно соображать, чтобы играть и выиграть. И постепенно она стала разбираться здесь, как разбиралась с Аринкой в их коробочках, куда осмысленно и уютно раскладывала всякие ракушки, соломинки и драгоценные камушки.

Наводить порядок, и все ставить на свое место было весело и занимательно, а это, оказывается, единственное, что безошибочно и наверняка приводило к разгадке! В этом мире были простые, будничные задачки, которые решались сразу, вернее, стали решаться сразу, потому что все тропиночки в дремучем когда-то лесу цифр и значков были хожены и перехожены, и теперь стало известно, откуда и куда каждая из них ведет. Но иногда попадались сложные, «редкие», как говорила Ольга Иосифовна и «очень интересные» задачи… Когда, просмотрев такую задачу, Ольга Иосифовна определяла вдруг её качество, у неё загорались по-особенному глаза, и она, заинтересованная сама, медленно читала её вслух. Бывало, Мара сразу поймет, как её решить: что-то в голове мелькнет, и откроется дорожка к разгадке.

  • Знаю, знаю! – закричит она.

Ольга Иосифовна чуть скосит глаз на Мару, точно прислушиваясь к внутреннему ходу её мыслей и проверяя, насколько он верен, потом закачает одобрительно головой:

  • Молодчина, молодчина…

И Мара с восторгом бросается сразу же записывать ход решения.

Но записывая, иногда упустит звено, и вдруг все остановится, все задернется туманом. Ольга Иосифовна, хитро улыбаясь, тогда скажет:

  • Ничего, ничего, Марьинька, до сих пор все было верно.

Проследи, где ошибка. Что тебе нужно узнать?.. Так. А что ты уже знаешь?.. Так. Чего же не хватает, чтобы подойти к ответу?

Мара наморщит лоб.

  • А-а-а-а…!
  • Ну, то-то, – улыбнется Ольга Иосифовна.

Все стало так понятно. И все черненькие значки, обозначавшие «цыбики», «бассейны», «поезда», «фунты» и «версты» приобрели в представлении Мары форму и объем, и все эти нарочные предметы стали существовать, а законы их своеобразной жизни вдруг ощутимо дошли до её сознания.

76

Прочтя первый раз задачу о «цыбиках» и о том, как без конца какие-то купцы пересыпали и смешивали чай, Ольга Иосифовна не дала Марьиным глазам бессмысленно остекленеть в полном недоумении и равнодушии перед этими непостижимыми манипуляциями.

  • Смотри – сказала она, взяв карандаш, и сразу нарисова-ла три прямоугольника разной величины. На двух крайних написала, сколько фунтов чая и какого сорта в них находилось, и какая была его цена.

Когда из двух крайних цыбиков побежали стрелочки, то стало ясно, куда посыплется чай обоих сортов и, главное, что он вполне поместится в этот средний большой цыбик. И слово «цыбик» стало вдруг уютное, вместительное и хозяйственно-милое

  • Как же нам узнать, сколько стоит фунт смеси – озабочен-но спрашивала себя Ольга Иосифовна, разглядывая рисунок: – Что мы знаем? Знаем мы, сколько стоит фунт первого сорта? – и карандашом Ольга Иосифовна ткнула в первый маленький цыбик.
  • Знаем, – тихо ответила Мара.
  • Сколько?
  • Четыре рубля.
  • Так. А сколько стоит фунт второго сорта?
  • Рубль шестьдесят, – ответила Мара, скосив глаза на тре-тий цыбик.
  • Так. А сколько было чая первого сорта? — Карандаш упирался кончиком в первый цыбик.
  • Двенадцать фунтов.
  • И эти двенадцать фунтов посыпались в этот большой цыбик.

Ольга Иосифовна провела черту, отделившую треть большого цыбика, и написала здесь: 12 фунтов по 4 рубля.

  • Сколько у нас чая второго сорта? – сказала она как-то раздумчиво, точно соображая сама. Карандаш её между тем упирался в третий цыбик.
  • Двадцать фунтов по рубль шестьдесят… — тихо от-ветила Мара, не совсем понимая, почему Ольга Иосифовна задается вопросом, который собственно совершенно ясен из рисунка.
  • Совершенно верно, – сказала Ольга Иосифовна, – ну вот и посыпался второй сорт в большой цыбик, – и повела карандашом по стрелочке, идущей из третьего цыбика в средний.
  • Посыпался… – качала головой Мара, следя за тем, как Ольга Иосифовна рисует черту повыше и вписывает под ней:

20 фунтов по 1р. 60к.

  • Теперь все богатство купца оказалось в одном месте. Ко-нечно, приятнее пить вкусный чай по четыре рубля за фунт. Но для многих это дорого. Вот купец и решил подбавить в этот хороший чай чаю похуже и, следовательно, подешевле, чтобы скорей продать весь свой товар. И ссыпал он чай обоих сортов в один цыбик, потряс, потряс цыбик, все и перемешалось…

Ольга Иосифовна нарисовала зигзаги и соединила ими обе, отделенные чертой, белые полосы в большом цыбике.

  • И получилась смесь. Сколько же её получилось?

Мара поджала губы. Ольга Иосифовна продолжала, как бы рассуждая сама с собой:

  • Отсюда высыпал он двенадцать фунтов…
  • Отсюда двадцать, – продолжала Мара – надо сложить.
  • Сложи. А стоят они сколько? – спросила Ольга Иоси-фовна очень уверенно и твердо, точно не сомневаясь в том, что Мара может ответить.

И Мара, попавшая в совершенно незнакомую ей обстановку и вначале растерявшаяся, сейчас успокоенная уверенным тоном Ольги Иосифовны, физически чувствовала поддержку, несмотря на безусловную шаткость того мостика к ответу, на котором она стояла.

  • С-т-о-я-т?.. – переспросила она не потому, что не поня-ла вопроса, а соображая и не выпуская из внимания средний цыбик.
  • Ну, да… чтобы узнать, сколько они стоят вместе, надо сначала узнать… – продолжала Ольга Иосифовна, все также твердо и спокойно поддерживая натянутой ниточку внимания Мары, и уточняя обстановку.
  • Сколько каждый стоит в отдельности, – легко сделала последний нужный шаг Мара, держась за натянутую ниточку:

12 фунтов по 4 рубля… – надо помножить.

  • Верно. Как мы рассуждаем: если один фунт стоит четы-ре рубля…
  • Да, да… то 12 фунтов в 12 раз больше. Множим!
  • Это стоит первый сорт, – закрепила вывод Ольга Иоси-фовна.
  • А второй, – заторопилась Мара, – будет 1 рубль 60 копе-ек, помноженное на 20.

Точно что-то внутри прорвалось, и потекло решение легко и весело.

  • Прекрасно. Что же ты узнала? – все также спокойно и твердо продолжала Ольга Иосифовна: что первый сорт стоит 48 рублей, а второй — 32 рубля. Значит, ты знаешь, чему равно все богатство купца, заключенное в этом большом цыбике, то есть сколько стоит ему весь этот чай?
  • Знаю! Складываем: 80 рублей!
  • Верно. А было у него чая обоих сортов?
  • Чая… – Мара посмотрела на большой цыбик, куда упи-рался карандаш Ольги Иосифовны: 12 фунтов и 20 фунтов… 32 фунта, – повторила она, как нечто само собой разумеющееся.
  • Стало быть, мы узнали, что все это богатство весило 32 фунта. Как же узнать, сколько обходится ему один фунт этой смеси?
  • Разделить!
  • Что?
  • 80 рублей на 32, – подняла Мара брови, хотя у неё не было сомнений в этом единственном возможном решении.
  • Верно. Теперь мы знаем, что фунт смеси ему обходится в 2 рубля 50 копеек. Но ему хочется заработать по двадцать копеек на фунте. По сколько же он должен продавать фунт чая?

Мара задумалась. Она вдруг устала. Ниточка внимания ослабела и выскользнула из рук.

  • Что же ты, Марьинька!? – голос Ольги Иосифовны был также спокоен и тверд, но глаза ласково улыбались – Во сколько обошелся купцу фунт чая без надбавки?

Мара закивала головой:

  • Знаю, знаю, он будет продавать фунт чая по 2 рубля 70 копеек!..
  • Чтобы заработать двадцать копеек на каждом фунте, который обходится купцу по два с полтиной, ему надо продавать чай по два рубля семьдесят копеек, – повторила Ольга Иосифовна окончательный вывод медленно и твердо.

Он ясно вошел в голову Мары, и она улыбнулась.

  • Значит, все?
  • Решили задачку, – ответила Ольга Иосифовна – Поищи-ка ответ, задача № 168…

Мара листала последние страницы задачника.

  • 2 рубля 70 копеек! – чмокнула она губами, втянув голо-ву в плечи.
  • Видишь ли, когда прочтешь задачку… – Ольга Иоси-фовна приложила палец к нижней губе, — она действительно иногда кажется запутанной и трудной, и потому… – Ольга Иосифовна качнула пальцем в сторону Мары, как бы призывая её ещё на минуту к сосредоточенности, – прежде всего надо её распутать, то есть надо ясно представить себе, даже нарисовать все то, что известно. – Большой белый и, казалось, умный палец Ольги Иосифовны, размеренно покачиваясь, точно помогал каждому слову входить в голову Мары. – Потом, следует отметить все то, что нужно ещё узнать, чего не хватает, чтобы ответить на основной вопрос задачи. Вот здесь, например, – нарисовали три цыбика, и сразу стало видно то, что мы знаем. А чтобы ответить на вопрос, почем купец должен продавать чай, чтобы иметь двадцать копеек прибыли на каждом фунте, надо сначала узнать, сколько ему самому стоит фунт этого нового, смешанного чая, а для этого нужно знать, сколько стоит весь чай и сколько его у купца. А это, оказывается, совсем легко узнать раз известно, сколько чая каждого сорта имеется, и сколько стоит купцу фунт каждого сорта в отдельности. Так, колечко за колечком всю цепочку и выберешь. И это всегда, с каждой задачкой так надо поступать.

Удивительный покой входил в Мару, пока она слушала Ольгу Иосифовну. Уже следить за рукой Ольги Иосифовны, водившей карандашом, из-под которого выходили точные, аккуратные цыбики, было приятно и как-то радостно. Это тоже щекотало внутри. Все было запутано, и все вдруг распутывалось. Сделали порядок. И черненькие цифры, сумбурно и таинственно возившиеся и без толку мелькавшие перед глазами, заняли наконец свои места. Все стало удобно и легко.

Мара с удовольствием потянулась и, зажмурившись, причмокнула губами.

77

Скоро таким же образом распутались клубки остальных задач. Мара сама уже рисовала бассейны и проводила туда трубы, и вода побежала юркими стрелочками по трубам, и стало совершенно понятно, почему и через сколько времени должен наполниться бассейн, в который по одной трубе вода втекает, но почему-то из него по другой трубе вытекает.

Ольга Иосифовна, как-то между прочим, рассказала Маре о бассейнах-водохранилищах и о той пользе, которую они приносят в целом ряде мест, о том, как их промывают, как спускают на самом деле воду, и даже о рыбе, которая иногда там водится, и которая может погибнуть, если сразу спустить всю наличность воды. И Мара стала беспокоиться о судьбе «задачных» бассейнов и тщательно заниматься порядком их наполнения, а затем и спуска воды.

«Поезда», так забавно бегущие навстречу друг другу по нарисованным длинным чертам дорог, отхватывали каждый час по определенному отрезку, обозначавшемуся на каждой линии палочкой, настолько очевидно, что достаточно было взглянуть на рисунок, как час их встречи определялся сам собой. Чтобы легче было уяснить себе вопрос времени, необходимого для встречи быстро движущихся поездов, начали наблюдать за передвижением пешеходов, идущих навстречу друг другу, или нагоняющих один другого. И тут, подчас, возникал целый рассказ. Внучонок ли бежал навстречу деду, две ли сестры шли вместе, одна ленивая, рассеянная, другая энергичная, расторопная…

Задачи жили нарочной, но чрезвычайно интересной жизнью, которую додумывала уже сама Мара, со вкусом распоряжаясь всеми данными, и ответ стал неизбежным следствием восстановленного порядка, что, в первую очередь, и радовало Мару. её увлекала удивительная закономерность процесса, которая приводила, при правильной расстановке данных, к определенным, предвкушаемым заранее, и неизбежным результатам. И ответ, помещенный в конце задачника, она смотрела с удовольствием, не сомневаясь в правильности того, который получился у неё при решении задачи. С истинным наслаждением занималась Мара арифметикой, ставшей вдруг её любимым предметом.

Грамота давалась ей несравнимо труднее. Здесь многое надо было запоминать, и память была явно важнее, чем рассуждение. Ну как объяснить, например, почему иногда пишется «ять», а иногда «е», иногда «а», а иногда «о»? Произносится все это весьма неопределенно, да и правил никаких, по существу, нет. Зачем нужно так затруднять письмо, думала с грустью Мара. Ведь все же взрослые несомненно прошли через те же, что и она, мучительные трудности?.. Забыли они об этом, что ли, когда выросли? Почему же те, у кого есть власть, не изменят правил правописания, хотя бы в том случае, когда уж ничего объяснить нельзя, а надо только запоминать, как попугай?.. Всех ведь слов не запомнишь!.. Ошибок в диктовке Мара делала много, и это её огорчало; диктовку она не любила.

Но в грамматике, благодаря Ольге Иосифовне, многое стало почти так же привлекательно, как и при решении задач. Вот суффиксы и флексии, например, – это же действительно прелесть! Эти крошечные частицы слова имели, оказывается, громадную власть. От них зависела вся дальнейшая судьба корня слова. Корень не всегда имел самостоятельное значение, но, достаточно было приклеиться к нему уж совершенно бессмысленным, если их произносить отдельно, частицам, состоящим из двух-трех букв, как этот корень немедленно приобретал смысл, просто становился нормальным человеческим словом. Хотя бы – «ступ»… Что это значило? Ровно ничего. А начнешь прибавлять разные группочки букв, и сразу получатся слова – «ступ-а, ступ-ить, ступ-енька, ступ-ка», и так далее.

Искать же корень, особенно в длинных словах, и обнаружить, например, что в громадном слове – «первопрестольная», корень будет обыкновенный «стол» доставляло Маре просто радость. С интересом Мара писала слова, отделив черточками корень от суффикса, флексии и приставки, и подставляя вместо них другие. Получались все новые и новые слова, по смыслу ничего иногда между собой не имеющие общего. Незаметно от людей, выработали слова свои законы, по которым и жили, и разбираться в них, заглянуть в это стройное хозяйство было крайне занимательно.

– Я ещё готова понять, что можно любить математику, хотя лично я терпеть её не могла, может потому что ничего в ней не понимала… Но с увлечением говорить о суффиксах и флексиях, воля ваша… Несомненно у Ольги Иосифовны громадный педагогический талант. Ведь Мару узнать нельзя. Она с восторгом занимается чуть ли не по четыре часа подряд. Сидит при этом, правда, и на столе, и под столом! Впрочем, Ольга Иосифовна считает, что это не важно… – разводила руками мама.

Стало, между прочим, понятно, почему Ольга Иосифовна так дорого брала за уроки: она никогда не сидела положенного часа, – занятия длились два часа и дольше.

Теперь и маленький глобус занял по-новому внимание Мары. Его дополнили карты. Мара стала проходить географию – основной предмет Ольги Иосифовны, который та преподавала в гимназии. Ольга Иосифовна приносила карты, закатанные в трубочку, и, развертывая их, развертывала перед Марой картину обоих полушарий. Весь мир встал перед ней разрисованный пестрыми блестящими красками. Пять частей света, основные горы, реки, государства, столицы, моря и океаны, – вот что входило в программу первого класса гимназии.

Ольга Иосифовны так интересно рассказывала о климате, природе, животных и людях, населяющих земной шар, что Мара представляла себе все это совершенно ясно, так, как будто они вместе совершали путешествие по всему свету, и особенный запах глянцевитой карты совсем не мешал, а наоборот, помогал даже вообразить, как там на самом деле пахнет и живется… Этот запах как необыкновенный мостик вел в неведомые, далекие страны, отражением которых были блестящие карты…

Уроки стали удовольствием для Мары. Победа Ольги Иосифовны была несомненна, но никогда почему-то она не говорила с Марой об Анне Васильевне, хотя и знала, как прискорбно закончились эти занятия. А когда однажды, услышав от Ольги Иосифовны, что программу I-го класса они давно закончили и проходят курс II-го класса, мама отметила, что Ольга Иосифовна совершила непонятное чудо, ибо, по мнению Анны Васильевны, Мара была неспособная, вялая и ленивая ученица, Ольга Иосифовна, смотря проницательным блестящим взглядом прямо в глаза Маре, как бы в ответ, чуть улыбнулась и притянула её к себе:

– Нет, Марьинька хорошая девочка, – сказала она. – Немного своеобразная, правда, – тут Ольга Иосифовна засмеялась своим коротким горловым смехом и ласково обняла Мару за плечи, – к ней надо подойти несколько по-другому, чем обычно к ученикам… У Анны Васильевны большой опыт, она прекрасная учительница, но она любит дисциплинированных детей, и приняла самостоятельность Мары за отсутствие дисциплины. Ну ничего, все обошлось!

И Ольга Иосифовна поцеловала Мару в лоб.

78

С появлением большой куклы было впечатление, что в детскую вошла новая жизнь. На Рождество Маре подарили кукольную мебель, специально заказанную у столяра, и в её угол, между спинкой кровати, левым окном и комодом, поставили настоящий дубовый гардеробный шкаф, комодик и кровать. В эту кровать легко помещался Додик, когда он поджимал ноги, и для неё не нужно было специально покупать матраца, так как пришелся тот, который когда-то лежал в детской коляске. У Жанны была теперь своя комната, и начались новые игры, в которых принимал участие и Додик.

К большому комоду, деля детскую пополам, приставляли легкий венский диван. При помощи пледа, бахрому которого привязывали к спинке дивана, большой кровати и двух стульев, создавалась крыша. Получался дом, в который можно было всем трем забраться, и… жить! Но выходило почему-то так, что прекрасная большая кукольная мебель, которая по существу и подала мысль устроить «настоящий дом», в игру не входила, и оставалась в стороне. Пользовались только кроваткой, в неё Жанна помещалась вплотную, почти упираясь в спинку своими пухлыми розовыми ступнями. Угрозы, что кукла будет расти и скоро не влезет в свою кроватку, конечно, не было. Кукольный же шкаф и комод стояли совершенно неиспользованными. Нарядов у Жанны не было. Шить Мара, никогда не шила. И, потом, разве у детей бывают свои гардеробные шкафы? У Мары шкафа своего тоже не было, а вещи её лежали в обыкновенном большом комоде. Играть же, что Жанна большая, просто глупо. Тогда кем же будет Мара?..

Белье Жанне надели, вместо того «нарочного», из какой-то накрахмаленной кисеи со скверными кружевцами, в котором она была в магазине, настоящее, из которого дети выросли. Особенно милой была белая кофточка жерсэ, – её носила когда-то Мара, потом Додик, но плотная вязка в рубчик была все такая же свежая и уютно облегала тельце Жанны. Платье из дешевенького красного шелка также заменили просторным мягким домашним фланелевым платьицем, в котором Жанна стала окончательно похожа на живого ребенка. Только кисть руки у неё была уж слишком маленькая, «непропорциональная», как говорила мама. «Разве этого не видели, когда делали куклу!» – вздыхала Мара. А ножки были совсем настоящие. Жанна носила туфельки Додика и его носки.

На диване, под пледом устраивалась целая квартира.

Чаще всего Додик был старшим сыном Мары, иногда доктором, навещающим внезапно заболевшую Жанну.

Но самое интересное в этих играх было «устраивать дом», придумывать всякие мелочи, делающие жизнь в этом доме более удобной и осмысленной, приспосабливать самые неожиданные предметы к домашнему обиходу, меняя их прямое назначение и приписывая им совершенно чуждые свойства; кукольный шкаф и комод всегда оставались в стороне, без применения, и включались в игру лишь тогда, когда нужна была какая-нибудь дополнительная стенка, которую заменял шкаф, либо столик, вместо которого пускался в дело комод. Устройство дома было настолько увлекательно, что даже следить за осуществлением всех предложений Мары доставляло Додику большое удовольствие, уж не говоря о том, когда самому приходилось принимать в этом непосредственное участие.

Эти игры протекали мирно, без ссор и скандалов и, забравшись под пледовую крышу, дети подолгу сидели там и шептались. Иногда они отправлялись путешествовать. Тогда составлялись стулья один за другим, – это были вагоны. Впереди, на паровозе машинистом, разумеется, был Додик. Путешествия были полны приключений. Прочитанные книги давали достаточно к тому пищи. Особенно ценной в этом смысле оказалась книга – «Le tour de la France par deux enfants»[1].

Мадам дополняла эти рассказы своими воспоминаниями детства. Она была родом из Сент-Этьен, выросла около стекольного завода. Отец её, вероятно, был простым рабочим, но она стеснялась сказать об этом, и что-то говорила о «revers de fortune»2, постигших её семейство. По всему же было видно, что она не могла принадлежать к семье богатого фабриканта. «Почему должно быть непременно стыдно сознаться, что человек бедный?» спрашивала себя Мара, и не могла ответить на этот вопрос, хотя понимала, что и ей было бы неловко на месте мадам…

От неё дети узнали о всех подробностях производства стекла. Очень грустно, почти страшно становилось, когда Мара представляла себе, как каждая, даже самая плохая бутылочка выдувалась усилием живых человеческих легких. Рабочие уставали, они были очень худые, и многие кончали чахоткой. Боже мой! Неужели нельзя было придумать другого способа делать стаканы, графины и вазы, как только через мучения людей! А если так, неужели нельзя обойтись без стеклянных вещей и заменить их фарфоровыми или даже глиняными? Жара на стекольных заводах была ужасная, особенно летом, рассказывала мадам, и чтобы утолить мучительную жажду по распоряжению дирекции в питьевую воду рабочим вливали немного черного кофе.

  • «Quelque gouttes de café noir…»[2] – подолгу шепотом повторял Додик.

79

Мадам Клиоз жила у Ефремовых четвертый год. Она даже с мамой иногда разговаривала, и гадала ей на картах. Мара смотрела, как вокруг дамы червей, быстро и ловко мадам раскладывала звездочкой карты. Маре казалось, что это совсем просто и что она прекрасно сумела бы сделать это сама. Но как разгадать, что означают карты, она не могла понять, потому что всякий раз мадам говорила немного по-другому, хотя карты оставались все те же, и было их всего тридцать шесть…

  • Все зависит от того, как они ложатся, – сказала как-то мама.

Мара знала только одно, что когда много красных, – это хорошо, когда много черных – плохо. И потом она услышала, как про «даму пик», которая упорно ложилась рядом с мамой, то есть рядом с червонной дамой в середине звездочки, мадам говорила:

  • Vous avez un serpent près de vous, madame.[3][4]
  • Qui donc? – смеялась чуть-чуть неёстественно мама. – Je n’ai que vous près de moi, chère madame…2

Но мадам качала головой и, смотря на папу в упор своими маленькими сверлящими черными глазками, настойчиво повторяла: – En bien, madame, les cartes ne mentent-pas, vous avez un serpent près de vous5!

В Мариной французской азбуке против каждой буквы была картинка, изображающая предмет, название которого начиналось с этой буквы. Против второй буквы «В» стояло: un boa. И потому, слушая мадам, Мара тотчас представляла себе длинную, блестящую змею – un boa, впрочем, не зеленую, а черную, раз дама пик была черная, которая, извиваясь, поднимала свою крошечную головку, вытягивалась и, выставив жало, кидалась вперед на свою жертву. Мара тотчас вздрагивала, втягивала голову в плечи и закрывала лицо руками. Потом, шумно втянув носом воздух, косила глазом под все кровати, хотя прекрасно понимала, что речь идет не о настоящей змее, а о человеке. Мара всматривалась в маму: почему она так неёстественно смеялась, когда мадам говорила о змее? Она вообще последнее время стала другая, часто задумывалась. Говоришь ей что-нибудь, она как будто не слышит, а услышит, точно не сразу понимает, чего от неё хотят… так же как когда-то милая фрейлейн Бэр…

Между тем в доме все шло по-старому. Мама занималась хозяйством, то есть обсуждала с Бронкой, что готовить на обед и на завтрак, заходила в кухню взглянуть на то, что покупалось, ходила на примерку к портнихе и к модистке, изредка выходила с Марой заказать ей пальто, платье, белье, и, когда папы не бывало дома, играла на рояле.

80

Какие-то очередные семейные обстоятельства заставили неожиданно уехать заграницу и мадам Клиоз. Хотя за три с половиной года все в доме к ней привыкли, но почему-то особенного огорчения её отъезд никому не доставил. Маре даже интересно было думать о том, какая будет новая гувернантка. Вопреки всем ожиданиям Мары, она оказалась совсем простой, даже «простоватой», как выразилась мама, что несомненно послужило бы препятствием к её найму, если бы неожиданно у неё не обнаружился очень хороший диплом об окончании школы. Наличие настоящего диплома у францу-

1 Однако, сударыня, карты не лгут: рядом с вами — змея!

женки было большой редкостью и доставило маме искреннее удовлетворение.

– Собственно, лицо у неё простоватое, но держит она себя очень мило, – заключила мама, окончательно договорившись с новой гувернанткой.

Мадемуазель Бланш была молодая, рослая, скорее полная, круглолицая. Необыкновенная доброта и покой исходили от всего её существа. Она очень мало говорила о своем прошлом, совершенно не хвасталась ни знатными родственниками, ни пропавшим по неизвестной причине состоянием, но лишь вскользь как-то сказала, что была в монастыре, а монастыри во Франции «разгоняют», даст Бог, временно. Словом, cette pauvre fille[5] была, видимо, монахиней, отсюда и внимательный, ласковый взгляд, и мягкость её движений, и особенная тишина, которая водворялась вокруг неё, когда она рассказывала что-нибудь Маре своим притушенным грудным голосом.

Мара ни о чем её не расспрашивала, не решалась расспрашивать. Как человеку задать вопрос, если речь идет о его самом заветном? Но Мара была уверена, что когда-нибудь мадемуазель Бланш заговорит сама, и приоткроет ей дверцу в высокий таинственный мир, с которым она, несомненно, была в соприкосновении, и, не подавая вида, Мара внимательно присматривалась к ней.

Мама всегда говорила, что «дети – это обезьяны, и что по манерам детей можно безошибочно определить, кто находится при них». В данном случае мама была довольна. А вскоре мама окончательно убедилась, что невзирая на простоватую внешность, озадачившую её вначале, влияние мадемуазель Бланш на Мару, а, следовательно, и на Додика, весьма благоприятно. Эти два обстоятельства были тесно связаны друг с другом: спокойная Мара не дразнила Додика, и спокойно относилась к его выходкам, которые, когда Мара его не задевала, были по существу незначительны.

И потому чрезвычайно благосклонно отнеслась мама и к предложению мадемуазель одеть Мару несколько по-другому, чем она была одета до сих пор.

Мама заказывала Маре платья без всякого плана, просто чтобы она была одета, как все дети, иногда, может, немного лучше других, с большим вкусом. И домашние её платьица, и праздничные были обыкновенные детские платья. Когда мама их заказывала, она никогда не думала, насколько это платье отвечает характеру Мары, или хотя бы её наружности. Красивый, с точки зрения мамы, материал, или оригинальный фасон платья решали вопрос его выбора. Взглянув на себя в зеркало, Мара иногда недоумевала, почему у неё коралловое или зеленое платье, когда, казалось, синий или голубой цвет гораздо больше подходят к ней. Впрочем, она редко смотрела на себя в зеркало, уверенная в том, что наружность её ничего хорошего из себя не представляет. Однако, предложение, внесенное мадемуазель Бланш в отношении её костюма, чрезвычайно понравилось и Маре.

Ей сшили из черной альпага, – так называлась острая и тонкая блестящая шерсть – своеобразный передник. Этот передник закрывал все платье, собственно говоря, это было почти платье на кокетке, с круглым вырезом вокруг шеи, и длинным пышным рукавом. Застежка была на спине. Если бы не сквозной разрез, его можно был бы вполне принять за платье. Белый батистовый воротничок, обшитый валансьенами, и такие же манжеты придавали этому строгому наряду удивительно опрятный вид, а голубая ленточка с золотым крестиком, которая надевалась на шею поверх передника, под воротничок, освежала его по-весеннему. Гладко зачесанные волосы были связаны на макушке черным бантом в будни, и голубым в праздники.

Мара систематически занималась уже второй год, и этот костюм был подобием формы, лишний раз подтверждающий, что она не просто маленькая девочка, а ученица, что у неё есть известные обязанности. Манжеты приходилось менять ежедневно, но желание сохранить их свежими и в течение дня, вынуждало Мару быть более подтянутой и следить за своими движениями, не «валяться», не пачкаться, словом, вести себя не как ребенок, а как девочка. Особенно умиляла Мару голубая ленточка. До сих пор она носила крестик на тоненькой цепочке и надевала его прямо на тело. Предложение мадемуазель Бланш носить его на ленточке, поверх платья вызвало некоторые размышления у мамы.

  • Это, собственно говоря, вопреки православному обы-чаю, – сказала она, – но обычаи созданы людьми, и не в них, конечно, дело!..

Выходило, мама не возражала. А эта, как будто мелочь, и была самым главным в костюме. Это особенно обязывало к сдержанности, больше даже чем рукавчики. И это было очень красиво. Мадемуазель Бланш говорила, что во Франции девочки её возраста так ходят в школу: обыкновенной обязательной формы, существующей у нас в гимназиях, там не было. Причесывали французских девочек тоже несколько иначе. Многие носили «кок» и длинные локоны, – «des anglaises». Но прически с локонами развивают в детях тщеславие и суетность, – «de la vanité» – и потому мадемуазель Бланш предпочитала видеть своих воспитанниц гладко причесанными. Впрочем, если Маре интересно, – мадемуазель охотно причешет её по-французски, так как уверена, что у неё хватит разумности не увлечься прическами за счет всего остального. Это даже может послужить любопытным испытанием для характера человека… Мара снисходительно усмехнулась: просто смешно даже, чтобы прически вытесняли «все остальное», и спокойно согласилась сделать «такой опыт».

Волосы пришлось вечером закрутить на папильотки, намочив их предварительно сладкой водой, а утром, развязав каждую папильотку, намотать на специальную круглую палку завившуюся за ночь прядь, тщательно проглаживая её щеткой, после чего осторожно выдернуть палку. Получились длинные локоны. А ту прядь на макушке, которую обычно перевязывали бантом, мадемуазель, ловко захватив, повернула вокруг указательного пальца и надела на получившийся «кок» кольцо из узкой резинки. Поверх кольца завязала бант, а «кок» расправила, чтобы он стоял гладенькой и толстенькой штучкой, очень похожей на сардельку. Завязанный сбоку бант и падающие на плечи локоны совершенно преобразили Мару.

  • Ах ты моя парижаночка! – пришла в восторг мама. – Как тебе идет эта прическа, тебя узнать нельзя!.. Французская картинка, а не девочка! Вот, где настоящий шик! Этому не научишь, с этим надо родиться! – гордо заключила мама.

Действительно, посмотрев в зеркало, Мара в первый раз увидела в себе что-то совсем новое. Это была, разумеется, не красота в привычном смысле этого слова, но что-то необыкновенное, тонкое, непередаваемое, что окончательно делало её не похожей ни на кого из знакомых девочек.

«Шик» – сказала мама. Так это и есть «шик», то, что трудно определить словами, что можно только чувствовать, и на что так приятно смотреть… Но здесь ведь не было ни вуалетки, ни шуршащей юбки, ни вертлявости… Наоборот, все было необычайно строго и скромно, и вместо того чтобы стать совершенно незаметной, эта строгость притягивала внимание… В кажущейся будничности была несомненная праздничность от того, что держалась в этом костюме Мара особенно как-то подтянуто, а легкая подтянутость и создавала, должно быть, впечатление «шика»…

И часто повторяемые слова мамы о том, что «наши русские не умеют одеваться, у них нет шика», дошли сейчас до Мары по-новому. Она сразу представила себе толстую, кругловатую спину Мани Позднинской, её мягкий живот, который был так заметен, и особенно живот Ястребовой, торчащий вперед, – отсюда и походка с развальцей… Да, да, конечно, только в этом и дело, в отсутствии подтянутости. Кажется, что им всегда лень стоять, ходить и приятнее всего – сидеть, не сесть, а именно «усесться», «плюхнуться», как однажды выразилась мама. «Тетеха какая-то!» – вспомнила Мара ещё одно мамино выражение. А вертлявость – это и есть подвижность, для этого надо быть прежде всего тонким! «А у нас не едят, а жрут, – говорила мама, – и наедаются непременно на ночь, вот и жиреют, теряют фигуру… Как же может выглядеть прилично сшитое платье на наших колодах!»

«Вот оно что!» — размышляла Мара. Однако ощущение от неудобства папильоток ночью, когда собираешься спать, положив голову на подушку, а они больно впиваются тебе в голову, взяло верх над «суетностью и тщеславием», которых, видимо, в Маре было не так уж много, и она вернулась к прежней своей прическе. Мадемуазель Бланш не ошиблась, испытав свою новую воспитанницу: искушение было выдержано чрезвычайно легко. «Англезы» стали делать в редких, особо торжественных случаях. Впрочем, «кок» сохранили, и при обычно распущенных, не завитых волосах, он выглядел вполне уместно и очень шел Маре.

81

У мадемуазель Бланш была замечательная маленькая книжка. Это были «Беседы Христа с ребенком». На каждый день недели было по одной беседе. Ребенок приходил к Христу и разговаривал с ним. И удивительно было, как Христос угадывал настроение ребенка, его огорчения и радости, как верно отвечал на все вопросы. А сколько их было в душе! Иногда Христос был печален, – его огорчил ребенок своим поведением, – и, тогда с глубокой грустью, но неизменно ласково, разъяснял Христос ребенку, в чем его вина и какой путь к исправлению. И эта грусть Христа, причиной которой был проступок ребенка, была тяжелее всего.

– Христос принял тяжкие страдания, чтобы искупить грехи людей, а ребенок, которого он так деятельно любит, отягчает его страдания скверным своим поведением, увеличивает и так непомерную тяжесть громадного креста, который заставили его нести злые, жестокие люди, вместо того, чтобы помочь Христу, и облегчить его ношу… – голос мадемуазель Бланш звучал проникновенно и скорбно, и Маре казалось, что она ясно видит, как слезы затуманивают прекрасные глаза Христа, и она готова была сделать все, что бы от неё ни потребовали, чтобы снять эту пелену горя с бесконечно дорогих, прекрасных глаз…

Мадмуазель Бланш говорила, что дьявол борется за добычу и всячески стремится отвоевать у Христа детские души, что он толкает ребенка на проступки, и ликует, когда ему удается добиться своего, и вызвать слезы Христа.

И были тяжелые дни, когда после какого-нибудь скандала в детской, наступало время чтения замечательной маленькой книжки, а мадемуазель с грустью говорила Маре, что «сегодня нельзя её читать»: с такой очерненной грехом душой разве можно подходить к Христу? Он с печалью отведет от неё свои божественные глаза. Надо сначала очиститься молитвой, заслужить прощение… И Мара смирялась, забивалась в угол, всем сердцем обращалась к Нему, и постепенно нисходила в сердце тишина. Она подходила к мадемуазель Бланш, обнимала её за шею и прижималась щекой к её щеке. Мир восстанавливался. И, удивительное дело, Христос все это видел и знал… Когда мадемуазель открывала заветную книжку, из первых же слов Христа, обращенных к ребенку, Мара в этом убеждалась. И вера её крепла, и любовь к Христу росла.

Ни с кем из гувернанток до сих пор не было у Мары такого чудесного душевного общения. Благодаря мадемуазель Бланш Мара незаметно для себя, приобщилась к «высокому таинственному миру», о существовании которого она знала всегда, но непосредственный доступ в который был для неё до сих пор закрыт. И эта милая, простая мадемуазель Бланш, ласково взяв её за руку, подвела к воротам рая. «Достаточно постучаться в них, и они распахнутся», – говорила она. Для этого надо было только подходить к ним с «чистой душой», не тая в себе никакой злобы. И не было большей радости, как склониться к ногам Христа, и слушать его тихие, чудесные слова…

Мара ходила по жизни какая-то просветленная. Одиночество её кончилось. Что бы с ней ни происходило сейчас, она знала, что у неё есть прибежище, – она физически чувствовала присутствие Христа рядом с собой, колени Его, к которым она прижимала свою голову, руку Его, которую Он клал на эту голову. Для этого надо было только сесть на низенькую скамеечку рядом с мадемуазель Бланш, прижаться головой к её бедру, прикрыть глаза и слушать сердцем изумительное чтение.  И слова Христа, простые, поразительно верные и проникновенные, были направлены именно к ней, в ответ на то смятение, которое так часто бушевало у неё в душе.

82

В церковь мама ходила в I-ю Мужскую гимназию. Церковь была небольшая, нарядная, во втором этаже. Посредине рядами стояли гимназисты в черных костюмах. И прислуживали в алтаре и ходили с тарелочками тоже гимназисты.

Служил здесь знакомый священник, красивый, умный и хорошо воспитанный. На гимназистов он смотрел строго, и его боялись. А когда после обедни мама подходила к нему, он сразу это замечал, и протягивал ей крест поверх голов. Мама становилась обычно в правом притворе. Отсюда видно было громадное распятие у колонны, на котором Христос был как живой. И Мара молилась только Ему. Впрочем, она не молилась, просто смотрела на Него. Она не понимала, что это значит «молиться». Просить о чем-то казалось ей неловко, просто глупо. Молитв она не понимала, хотя многие знала наизусть, в основном те, которые требовались к экзамену. Но как молиться молитвами, было совершенно непонятно. И потому она не понимала, зачем их учат и повторяют, и никакой связи между ними и обыкновенной человеческой жизнью не чувствовала. Они были сами по себе, как суффиксы и флексии, как мир быстрых черненьких существ, называемых буквами и цифрами. Ко всему этому, молитвы были ещё написаны на странном языке, немного, правда, похожим на русский, но на котором никто из людей не разговаривал, да и слова в них были необыкновенные, и смысл их был совершенно непонятным, хотя толкование каждой молитвы было в молитвеннике, и Мара проходила его ещё с Галиной Антоновной, а потом и с Анной Васильевной… Произнося эти странные слова на незнакомом языке, священник и дьякон говорили ещё таким непонятным способом, что разобрать что-либо было решительно невозможно.

Самой простой молитвой было «Отче наш», здесь, по крайней мере очень определенно перечислялись всякие просьбы, и благодаря тому, что выражены они были на славянском языке, то есть неёстественно, было проще и естественнее обращаться с ними к Богу. Довольная хотя бы одной определенностью во всей службе, Мара дожидалась все время момента, когда дьякон, длинно поговорив перед алтарем, наденет крест на крест епитрахиль, – значит надо стать на колени; будут петь «Отче наш», и она истово повторяла за хором слова этой знакомой молитвы. Расслышав начало «Верую», Мара бывала тоже довольна: она могла следить за текстом, который, впрочем, не так хорошо знала, как «Отче наш», и как бы оправдать этим бессмысленное, хотя почему-то и приятное стояние в церкви. Но довольно скоро, пропустив какоенибудь словечко хора, сбивалась и теряла нить, иногда снова поймать её удавалось только где-нибудь в самом конце. Когда Мара была занята тем, что ловила знакомые слова, и это занимало её гораздо больше, чем сама молитва, она прекрасно чувствовала, что делала не то, что полагается делать в церкви, а что делать другое, не знала.

Видя, как истово взрослые крестятся, она понимала, что они молятся, но они вероятно это умели так же, как они умели легко и просто разговаривать, встречаясь со знакомыми, а она никогда не знала, о чем можно разговаривать вдруг, и ни с того ни с сего… Но, в конце концов, люди для чего-нибудь ходят ведь в церковь, и для чего-нибудь проходят те молитвы, которые требуют в первую очередь на экзаменах при поступлении в гимназию! И Мара, стоя в церкви, начинала вдруг повторять сосредоточенно, подряд, все молитвы, которые знала, и, сказав их, ощущала некоторое удовлетворение от пусть непонятного, но «выполненного долга».

Гимназисты стояли чинно четкими рядами. Редко даже переминались с ноги на ногу, но лица, при этом, были у них обыкновенные, не похожие на тех взрослых, которые истово крестились. Они наверно так же, как Мара, думали о чем-нибудь своем и не умели молиться…

После обдумывания всех этих скучных вопросов и обязанностей, Мара с радостью, как бы заслужив наконец право законного отдыха, переносила глаза на распятие. Она смотрела на Него, не отрываясь, не думая ни о чем, а если и думала, то не могла бы вспомнить потом, о чем она думала. И тогда все окружающее приобретало вдруг особый смысл. И длинная служба, которую она не знала и никак не могла запомнить, и непонятные слова, произносимые священником и дьяконом, и звучание хора, из которого редкое слово доходило до сознания, – все в целом становилось знакомым и близким и неотъемлемым от Него. И от всей этой противоестественной непонятности слов, звучаний и золотых одежд, которые почему-то надевали священник и дьякон, получалась «чудесная торжественность».

  • Воздают славу! – вспоминала Мара ответ мамы, когда она спросила, зачем священник и дьякон перед иконами кадилами кадят? «Воздают славу» Ему, мученику, с головой в терновом венке и страдальческими полузакрытыми глазами…

Стоять Мара уставала, и с удовольствием становилась на колени… Но, тут же думала, что хорошо, что она устает стоять, что нельзя садиться на пятки, стоя на коленях, и что в этом маленьком неудобстве есть хоть маленькое искупление её грехов…

Во время обедни Мара невольно рассеивалась. Косым взглядом она замечала знакомых, следила то и дело за движением проходящих мимо неё людей, даже за легким шумом, который был непременным спутником солнечного света, наполнявшего церковь во время торжественных дневных служб.

Вечерня – это было совсем другое. Конечно, не в канун больших праздников, когда церковь была полна народа, и горели в ней все люстры, а в обыкновенную субботу. Мама говорила, что молиться можно только у всенощной. Почему-то в субботу народу приходило мало, и сразу при входе в церковь охватывало необычайное настроение. На цыпочках проходила Мара в свой любимый угол. В тишине полутемной церкви запах мерцающих восковых свечей, ладана и розового масла окутывал душу теплом. Голоса хора и священника уносили далеко, далеко… Прислонясь правым плечом к прохладной стенке, Мара сразу подымала глаза, отыскивая свое любимое место: она глядела на кусочек неба, который виднелся через высокое окно алтаря над правой боковой дверью. Небо из голубоватого становилось постепенно темно-синим, и на этом синем небе загоралась внезапно золотая звезда.

  • Это окно в счастье! – думала Мара. – И там – ОН!

Она благоговейно переводила глаза на распятие. Как хотелось ей тихо, тихо опуститься на колени к Его ногам так, чтобы никто этого не видел. Но это было невозможно. Даже, если бы другие не обратили внимания, мама бы заметила, и если бы даже ничего не сказала, все равно подумала бы, что Мара сделала что-то, «что не положено, но вполне допустимо», и, значит, «такое у неё настроение», короче говоря, тронула бы словами или мыслью – это все равно, то, что трогать нельзя.

И Мара поднимала глаза на золотую звезду, и сердцем уходила туда, к Нему, но так, чтобы об этом никто не знал, кроме Него… Как она Его любила!..

83

Легко и незаметно прошли экзамены во второй класс. Мара даже не волновалась. Аккуратно одетая и причесанная, пришла она в гимназию, решила задачи, написала диктовку, ответила устно на несколько вопросов, поговорила по-французски с учительницей французского языка, и поразила комиссию своими блестящими ответами по географии. Ольга Иосифовна сама её экзаменовала по этому предмету, спрашивала много и разнообразно, и как бы щеголяла перед остальными преподавателями «живыми», как кто-то выразился знаниями Мары. Отвечать на экзаменах оказалось чрезвычайно просто: все то, о чем её спрашивали, она давно уже проходила и хорошо знала.

Вернувшись домой, она услышала от Ольги Иосифовны, что она – «молодчина», что все, что полагается, она сдала «отлично», и если захочет, с осени может начать ходить в гимназию. Мама категорически отклонила это предложение и, горячо поблагодарив Ольгу Иосифовну за «идеальные» уроки, заручилась её обещанием с осени продолжать занятия с Марой, чтобы снова, следующей весной, Мара держала экстерном экзамены в третий класс.

В Евпатории, к несказанному изумлению детей, на участке дачи оказался уже выстроенным большой двухэтажный дом, в который совершенно незаметно вошла вся их старая квартира. Пристроенные комнаты нового дома были большие и высокие, на лестнице гулко раздавались голоса, и в обоих этажах были уборные с водой.

Вода подымалась при помощи насоса, установленного в нижнем коридоре. Качали её вручную. Дело это было поручено Степану. Утром и вечером стоял он добрый час у ручного насоса и размеренным движением взад и вперед, взад и вперед подымал 75 ведер воды в бак, помещавшийся на крыше. Знаменитая соломенная шляпа была сдвинута на затылок, и большое темное пятно на спине его синей вылинявшей рубашки говорило о том, что обильный пот сопровождал этот труд, обеспечивающий, по словам мамы, «одно из основных житейских удобств – уборную с водой и водопровод в квартире». При этих условиях и наличии «божественного вида», который открывался с балкона, квартира в Евпатории становилась несравнимо приятнее городской.

«Обставить дом», то есть сделать его не только жилым, но комфортабельным и уютным, стало задачей, пожалуй, более сложной, чем его выстроить, хотя к приезду Ефремовых даже весь строительный мусор был уже убран с участка.

После чистой уборной, «вторым непременным условием нормальной жизни являлась удобная чистая постель», как говорила мама. И поэтому кровати для «большого дома» были закуплены в Варшаве и отправлены в Евпаторию «малой скоростью». Это были действительно удобные разборные кровати с сетками, легкие, мягкие и чистые. Остальную мебель и посуду покупали на месте. Поездки в город, связанные с этими покупками, представлялись Маре необычайно привлекательными, и не было для неё большего огорчения, чем когда мама оставляла её на даче. Мара расстраивалась, иногда даже плакала от обиды и бессилия.

– Что за удовольствие ездить в город в эту жару и пыль? – искренне удивлялась в ответ мама, но чаще всего давала себя уговорить, и брала Мару с собой.

Ну неужели мама не понимала, как интересно ездить в город, заходить во всевозможные магазины, где кроме скучных хозяйственных предметов есть масса разнообразнейших мелочей, из которых всегда какая-нибудь перепадет Маре, и где, невзирая ни на какую жару и пыль, было всегда чисто и прохладно! Магазины были громадные, битком набитые товарами, и везде им оказывали почет и уважение.

При появлении мамы старик Кискачи, сутулый, маленький, лысый, с отвисшей нижней челюстью, в длиннополом чесучовом сюртуке и просторных брюках, оставлял любое дело, и семенил в легких и мягких своих ботинках навстречу ей. Он почтительно здоровался, справлялся о самочувствии, предлагал стул и, тотчас приглашал «взглянуть на роскошные ткани, которые недавно сын привез из Парижа»…

Мама, собственно, заехала купить какой-нибудь «кретон для обивки дачной мебели», или взять кусок парусины, предназначенной для «загона», так, шутя, называли загородку, состоящую из вбитых в песок четырех кольев, вокруг которых натягивалось полотно, и которая служила на пляже для солнечных ванн. …Но тонкий полосатый сатин, по которому были разбросаны букеты цветов, совершенно напоминал шелк, – в руках у хорошей портнихи из него может выйти необыкновенное платье, – и, неожиданно для себя, мама покупала его, уверяя дома, что таких красивых материй, как у Кискачи, даже в Варшаве не увидишь.

За углом, в конце улицы находился колоссальный склад скобяных изделий, связь с которым непрерывно поддерживалась. Поразительно спокойный красавец, старик Моисей Исаакович Авах, с достоинством вставал, приветствуя маму, и, медленно выговаривая слова, предлагал выпить чашечку турецкого кофе. При этом лицо его освещалось чарующей улыбкой. Покупателей в магазине обычно не было, и Мара поражалась, как живет этот торговец… Когда ни приедешь, он сидит с кем-нибудь из своих знакомых, тихо разговаривает и потягивает турецкий кофе, за которым то и дело посылается мальчишка в соседнюю кофейню. Мальчишка, сверкая пятками, мчится туда, и возвращается через минуту, держа за длинную ручку медный красный кофейник-кастрюльку с раскаленным ароматным кофе, или приносит его сразу в чашечках, (из которых только отопьешь два глотка, а остальное оказывается гуща…) Кофе был приторный и душистый, и хотя детям черный кофе никогда не давали, против «турецкого» мама не возражала, и Мара пила его с удовольствием, тем более в столь необычной обстановке.

Говорили, этот Авах был миллионером, а сидит целый день в своем магазине! Темно-серый костюм болтался на нем так, как будто он страшно похудел, и только большие золотые часы на толстой цепочке были единственным видимым признаком его богатства. Зачем тогда, спрашивается, человеку миллионы? Неужели так и жить в магазине всю жизнь!? И зачем столько у него приказчиков? Им уж, действительно, нечего делать целый день. Вещи, которыми они торговали и которые, казалось, никто не покупал, были совсем непривлекательные, грязные, заржавелые, начиная со всевозможных гвоздей, винтов, гаек, образцы которых лежали в ящиках, кончая всякими трубами, котлами и тросами. Запах дегтя и масла стоял здесь совсем похожий на тот, которым пахнет на пароходе около трюма, где грузят Бог знает, что! Но зато приятны были в магазине полумрак, тишина и особенная прохладная сырость, которая казалась спасительной после раскаленного наружного воздуха. Она шла от никогда не просыхающего, чисто подметенного пола: то и дело, один из приказчиков, равномерно взмахивая громадной лейкой, откуда вырывалась широкая струя обильного дождика, разрисовывал его аккуратными зигзагами мелких брызг. И сразу получалась чудесная свежесть, чуть только согретая запахом дегтя.

  • Какая благодать! – говорила мама. – Единственное ме-сто, где можно дышать. И не нужно, а с удовольствием заедешь к Моисею Исааковичу. Зато когда выйдешь от него, точно в духовку попадаешь – такое пекло в этой Евпатории. И что за страсть у тебя тащиться за мной хвостом, имея такую роскошную дачу?

Полищук был владельцем посудной лавки. Он был помоложе и более юркий, и магазин у него был поменьше и жаркий – на солнечной стороне. Но вечно приходилось «докупить» что-нибудь из посуды и, к удовольствию Мары, «заехать к Полищуку». Здесь, пожалуй, было интереснее всего: всегда находились какие-нибудь необыкновенные горшочки, или вазочки, или другие «пустяки», а на самом же деле прелестные вещички, которые могли быть замечательно использованы при любых играх!..

И наконец, на набережной было две колониальных магазина. Один принадлежал греку Панайотову, другой русскому, Ивану Ивановичу Васильеву. Случайно в первый раз мама попала к Васильеву, и в дальнейшем пользовалась этим магазином. Обида Панайотова, говорят, была не шуточная. Но однажды мама зашла к Панайотову, – торговали оба магазина одним и тем же ассортиментом товаров, но почему-то получилось так, что у Панайотова были какие-то «исключительно вкусные копчушки», которые очень порекомендовали маме и которых у Васильева не оказалось. Надо было видеть, как Панайотов встретил маму! Вначале, он «не поверил глазам, что мадам Ефремова оказала ему такую честь!» Он бросился со всех ног подавать стул, расшаркивался, улыбался, и лопотал тысячу слов в минуту, причем язык у него заплетался, он пускал слюну, и было немного противно на все это смотреть. Не зная, чем и как угодить, так же униженно и льстиво он стал угощать Мару всякими сладостями, конечно бесплатно! Не уверенная в этом Мара растерялась и стеснялась их брать. Навязав маме ещё кучу каких-то вещей, он сам донес пакет до извозчика, кланялся, благодарил, и просил «не забывать»! С тех пор, когда Ефремовы проезжали или проходили мимо магазина Панайотова, который почти всегда стоял на пороге, он длительно раскланивался, улыбался и приглашал жестом зайти.

То, что мама однажды зашла к Панайотову, стало известно у Васильева, и когда потом мама опять заехала к Васильеву, Мара заметила, что и хозяин, и приказчики сразу оживились.

  • А я уж боялся, что мои люди не угодили Вам, Анастасия Димитриевна… – здесь, хозяин называл всегда маму по имени и отчеству.
  • Что вы, что вы, Иван Иванович! Это вы относительно того, что я давно не заезжала к вам... У нас просто всё дома было… – уклончиво отвечала мама.

Васильев посмотрел на маму почтительно, но с укоризной, и удвоил старания в обслуживании. На этот раз и здесь Мару угостили пастилой. Она уже знала, что это бесплатно, и гордо отказалась, сказав, что ей не хочется.

  • Пожалуйста, барышня, сделайте одолжение, – повторял хозяин.

«Противно, как все подлизываются», морщилась Мара.

Мама объясняла, что им очень важно, где мама будет покупать, потому что за мамой будут покупать у них и все будущие жильцы дачи. А жильцы будут несомненно люди «состоятельные»: про дачу Ефремовых уже сейчас говорят, что это «лучшая дача в Евпатории».

И хотя у Васильева магазин был больше, опрятнее и светлее, все-таки этот Панайотов всегда умел угодить лучше, достать какие-нибудь очень вкусные вещи, и мама, продолжая «для поддержки отношений», как она говорила, изредка бывать у Васильева, стала чаще ездить к Панайотову, и Васильев, видимо, дулся.

Извозчика для этих поездок брали обычно «по часам». Стоянка была за углом дачи, на перекрестке. Выглянув из калитки, Степан, махая руками, приглашал извозчика подъехать. К даче Ефремовых «подавали» охотно: такса была восемь гривен в час, а обыкновенный конец до города стоил сорок копеек, но здесь можно было всегда рассчитывать получить «на чай», кроме того, езда «по часам» была выгодная, ибо больше приходилось стоять, чем гонять лошадей по жаре. Объехав все магазины, возвращались на дачу усталые с кучей пакетов и кучей впечатлений!

Додика брали с собой редко: он быстро утомлялся, начинал ныть и беспрерывно о чем-нибудь просил маму, то есть, то пить…

– Вечные «хотения и желания»! – говорила мама.

Кроме того, всегда были разговоры, где и как сидеть. Додику хотелось непременно ехать рядом с кучером на козлах, или на запятках, где бывал иногда маленький соломенный стульчик, предназначенный, видимо, для лакея. Все эти капризы были достаточно раздражающими и, принимая во внимание жару, пыль и усталость, связанные с поездками в город, мама предпочитала обходиться без этой «дополнительной нагрузки», да и Додик не особенно был склонен к такого рода путешествиям, особенно если приходилось «нормально» ехать в коляске, и нытье его, и просьбы «взять с собой в город» в основном были связаны с тем, что ехала Мара и, значит, там может оказаться что-нибудь интересное, что увидит или получит она, и что пройдет мимо него… По существу же, он предпочитал играть на даче или болтаться на своем тузике.

84

Гувернанткам становилось все труднее справляться с Додиком, особенно когда его принуждали отрываться от привычных дачных развлечений ради занятий французским языком. Додик очень изменился. «Евпатория оказала благотворное действие на его организм», – говорил папа. Он вытянулся и окреп. Сухопарый, длинноногий, загорелый, как араб, с наголо остриженной головой, он носился босиком, не боясь ни камней, ни колючек. Вместо «красной маковки» на затылке торчала феска. Он бегал вприпрыжку, подхлестывая себя длинным прутиком. Угнаться за ним гувернанткам было невозможно.

Мама с детьми перешла во второй этаж большого дома. Детская находилась теперь над той квартирой, где они жили раньше, и окна её выходили на крышу нижней веранды. Слегка покатая крыша была, покрыта оцинкованным железом и обведена легкой оградой. Очень приятно бывало выбраться из окна детской на эту крышу и путешествовать по ней. Железо под ногами весело шумело. Сюда обычно удирал Додик, когда слышал, что его зовут для очередных занятий. Догнать его на крыше было трудно, тем более, что отсюда он «давал стрекоча» через ограду, по пожарной лестнице, через двор, в неизвестном направлении. Иногда не без удовольствия Мара принимала участие в погоне и, поймав брата, громкими возгласами сообщала об этом мадемуазель. В таких случаях приходилось применять силу: Додик вырывался, начиналась борьба, оканчивающаяся зачастую дракой.

Однажды, заметив направление, в котором скрылся Додик, Мара побежала за ним. В саду она вдруг потеряла его след. Сначала она пошла по одной дорожке, не увидела его, остановилась, прислушалась: до неё дошли какие-то странные звуки, точно удары палки по земле, и она побежала по другой дорожке. В первую минуту, обнаружив скачущего на месте Додика, который действительно ударял палкой по земле, она не поняла, что собственно происходит, но вдруг увидела, что Додик бьет не землю, а серовато-землистую маленькую лягушку. Распластанная, с вытянутыми ножками, чем-то странно напоминая крошечного человечка, лягушка металась из стороны в сторону, но палка всюду настигала её. Мара стояла совершенно растерянная.

  • Боже мой, что ты делаешь? – лепетала она.

Подошла мадемуазель. Она схватила Додика за руку – он трясся, повизгивал и перебирал ногами. Маленькая лягушка у самого края дороги дернулась раз, другой, и замерла.

У Мары в горле стоял душный ком, в глазах – слезы.

  • Pauvre petite grenouille!7 – Зачем он убил её!..
  • Peut-on faire souffrir un être sans dêfrance8, Dodo!? — говорила между тем тихим голосом мадемуазель. Она называла Додика этим ласкательным именем даже когда он провинится, потому что не считала возможным обращаться к ребенку «Demetere», что было, по её мнению, точным переводом на французский язык имени Димитрий.
  • Elle ne vous a donc fait aucun mal, cette petite grenouille. Pourquoi l’avoir tourmantée comme ca? Voyez, elle est morte maintenant, et elle aimait à sauter comme vous, et elle avait son petit trou, sa maison, une pauvre vieille mère peut-être, qui l’attend et qu’elle soutenait et nourrissait, et qui va mourir de faim à présent, à cause de vous, mon petit… Oh! Que c’est triste d’être méchant!9

Мадемуазель говорила тихо, держа за руку совершенно присмиревшего Додика. Он смотрел, не отрываясь, громадными своими глазами на серенький труп у края дорожки и, всхлипнув, вдруг заревел, уткнувшись головой в грудь мадемуазель:

  • Mais c’était un crapeaud!10

По щекам Мары текли слезы. Что же это случилось? Чтото очень страшное, совсем непонятное, и непоправимое… Не всё ли равно, была ли это лягушка, или маленькая жаба… Он убил её…

  1. Бедная маленькая лягушечка!
  2. Разве можно мучить беззащитное существо?!
  3. Она не сделала ведь вам никакого зла, эта маленькая лягушка? Зачем же было её так мучить? Вот видите, она умерла теперь, а между тем она также любила прыгать, как и вы, и у неё была своя норка, свой домик, старая бедная мать, быть может, которую она поддерживала и кормила, которая её ждет и теперь умрет с голоду из-за вас, мое дитя… О! Как грустно быть злым!
  4. Но ведь это была жаба!

85

Наступил неизбежный день разлуки с мадемуазель Бланш. И наступил он почему-то очень скоро. Мадемуазель нежно попрощалась с Марой, и на память оставила ей драгоценную маленькую книжку.

Казалось, мадемуазель привязалась к Маре так же крепко, как Мара к ней, и расставаться было очень горько обеим. Неприятно было и маме. Однако, несмотря на все уговоры, мадемуазель тихо отвечала, что она должна непременно ехать, что её призывали во Францию какие-то обязанности, о которых она неопределенно, но очень твердо говорила. Открыли, наверно, её любимый монастырь, качала головой Мара и, глубоко вздохнув, задумывалась: тогда, конечно, никакие мирские блага не могли «заменить ей усладу святой обители». Мара так ясно представляла себе стрельчатые окна строгого храма, по которому, бесшумно ступая, проходят к своим местам таинственные монахини в необычайных головных уборах, обрамляющих их светлые лица… Ей слышался хор прекрасных голосов, поющих молитвы, и так ясно виднелся солнечный столбик, переливающийся крохотными пылинками, который врывался неизвестно через какую щель и делил наискосок чудесный тихий полумрак собора…

И среди этих далеких и таких близких сердцу Мары «сестер» живет и милая Генриэтта, выбравшая в жизни удивительный этот путь… И скоро, совершенно неузнаваемая в своем новом необыкновенном наряде, будет там и дорогая мадемуазель Бланш… И мадемуазель Бланш уехала.

Мара берегла, как сокровище, маленькую книжку. Она часто читала её, открывая наугад, и испытывала всякий раз тихую благоговейную радость, находя в словах Христа ответ на свое душевное состояние. Если при мысли о Жанне д’Арк, Мара чувствовала, как сердце её отделялось от всего существа и уходило к подножью громадного костра, на котором среди пламени стояла святая девушка, отдавшая свою жизнь за родину, и это уходящее вдаль сердце и означало для Мары, что она любит Жанну д’Арк, но любовь эта к Жанне оставалась без ответа, то сейчас, снова чувствуя, как сердце её разбухает и растет, и как вне его нет жизни во всем её существе, и как оно тянется из груди, и уходит к тому, кто пронзенный пикой, пригвожден к кресту, Мара чувствовала, что Он смотрит на неё ласковыми глазами, видит её жизнь, её огорчения и радости, знает все её мысли, вопросы и недоумения, и что любовь её разделенная.

Кроме чудесной маленькой книжки мадемуазель Бланш читала Маре «Le nouveau Testament», страницы которого незабываемо стояли в памяти. «Новый Завет»… Как интересно был рассказан каждый случай из жизни Христа. Книжка была небольшая, а сколько было в ней написано. Тоненькие странички с четкой печатью чередовались с цветными изображениями святых и чудес, совершенных Христом. И запах был у книги удивительно родной, точно каждый листок её был засушенным букетиком цветов.  Прослушав чтение, Мара любила положить щеку на страничку и, прикрыв другой половинкой книги лицо, тихо вдыхать этот запах. Почему она не жила тогда, когда жил Христос! Счастливая Мария Магдалина, её святая, её «patronne», имя которой она носит. Она могла омывать ноги Христа, вытирать их длинными своими волосами, и, долго сидя у колен Его, слушать божественные поучения. Он учил всепрощению и любви. Любви – это было главное. «Возлюбите друг друга» – вот основная заповедь Христа, и тогда будет рай на земле. Даже на земле! Какой это будет счастье, если все будут любить друг друга, какая тишина и покой!

Даже дома, в детской, Мара это прекрасно знала, когда бывали её светлые дни, и она уступала Додику в какой-нибудь мелочи, как проходило все легко и как радостно было на душе. И как гадко было внутри после скандала, драки, криков и слез. Пусть даже Додик был виноват, все равно, чувство от такой глупой победы было безрадостным и каким-то сумбурным… Но если, понимая все это, она все-таки не может удержаться, и непременно должна подразнить Додика, и не может спустить ему ни одной его выходки, чтобы, как говорит мама, «не раздуть из этого скандала», последствия которого сказываются иногда на жизни всего дома, то как заставить всех людей, ничем друг с другом не связанных, полюбить друг друга настолько, чтобы прощать обиды и не помнить доставляемого им зла…

Вот и остается уйти в монастырь и жить в окружении полусвятых, а может и святых, вдали от мирских искушений, ближе к Богу и Христу, отдавая все досуги пребыванию в храме, песнопением и молитвам, «воздавая хвалу» и очищая свою душу от грехов, и оттуда уже делать добро, ухаживать за больными, помогать бедным, поддерживать стариков, «утешать страждущих»…

Неужели нет другого способа уговорить людей жить дружно? Как это было бы это чудесно. Не удается же Мару уговорить жить с Додиком дружно, и хватило её однажды на три недели… Иногда мама вспоминает те знаменитые «три недели», после того, как Додик оторвал у поросенка хвостик, и мама плакала, и Мара пообещала «постараться»… И Мара старалась… А через три недели все началось опять сначала. Что же делать, Боже мой, что же делать, чтобы был мир и порядок на земле?

86

Отъезд мадемуазель Бланш был тем менее желателен маме, что произошел он на даче, где найти замену гувернантке было почти невозможно. Правда, в это лето собирались гостить все родственники по очереди, и поэтому опасения мамы, что дети с утра до вечера будут предоставлены самим себе, постепенно отпали. Большой дом «в мавританском стиле» был готов, и каждому из близких хотелось посмотреть,

«как живет там наша Тасенька»…

Мама с горечью отмечала ту громадную перемену, которая произошла со стороны родных с того времени, как у неё «появились средства». Когда-то родители были категорически против брака с папой: студент Ветеринарного Института – какой позор! Разве это партия для Тасеньки!? У мамы было тогда восемь блестящих, с их точки зрения, женихов: гвардейцы, академики генерального штаба, и даже один военный прокурор.

  • Ну, этому я сразу отказала, – говорила мама. – Я ска-зала ему прямо в глаза: вы подписываете смертные приговоры. Знать это и быть вашей женой, не смогу. Он пытался доказать мне, что это бывает чрезвычайно редко и в отношении людей, которые открыто, деятельно стремятся не только свергнуть государственный строй, но и сами убивают его представителей, – словом, смерть за смерть. Но я была неумолима, и он перестал, к огорчению моих родителей, бывать у нас в доме. А папа был действительно студентом Ветеринарного Института: когда он учился в семинарии, он не ходил в церковь, – все семинаристы были «красные»… Ему в аттестат и поставили четверку по поведению. А с четверкой в университет не принимали. Конечно, с папиной головой нужно было непременно идти в университет, или уж, по крайней мере, быть доктором медицины. Но для этого пришлось бы ехать в Дерпт. Только в Дерпте принимали на медицинский факультет с четверкой по поведению. Единственное же высшее учебное заведение, куда можно было поступить здесь, был Ветеринарный Институт. Папа его и окончил, блестяще защитил диссертацию, получил магистра и сразу место городского ветеринарного инспектора с окладом жалования пять тысяч в год. Вот наши и запели тогда. И совпало это с твоим рождением, дорогая моя счастливая дочка, родилась ты через четыре года после нашей свадьбы, – поцеловала мама Мару в голову и, продолжала, как-то мечтательно глядя вдаль – у неё удивительно освещалось лицо, когда она так смотрела:
  • Первое, что я сделала тогда – я купила громадный торт, съела его и спросила папу, можно ли купить второй. Он рассмеялся: «покупай, пожалуйста». Сам он сладкого никогда не любил. Вообще-то мы жили неплохо и до этого. Папа был оставлен при Институте, я давала уроки музыки и продолжала зарабатывать шестьдесят рублей в месяц, что по тем временам были большие деньги, но на торты, разумеется, не хватало. Когда же папа учился и был моим женихом, у него совершенно не было денег: локти на тужурке блестели, ботинки были заплатанные, он жил уроками на семнадцать рублей в месяц – простые уроки расценивались иначе, чем уроки музыки – но воротничок и носовой платок были у него всегда безукоризненно чистые и был он самый умный из всех, кого я знала, – сказала мама с гордостью. – В доме у Скрынниковых я бывала постоянно, Женя Бедай была тогда ещё не замужем.

Брат её Саня Скринников был в меня влюблен, делал предложение; когда я ему отказала, он от тоски целое лето сидел на сосне, хотел повеситься, дурак, а он, между прочим, был красавец! У них в доме бывало много умных людей, потому что мать Жени, бывшая курсистка-бестужевка, очень резкая дама с остриженными волосами, дураков не переваривала – там я и познакомилась с папой. Достаточно было папе в этом обществе открыть рот, как все его слушали, – всех переспорит. Один студент хотел даже зарезаться после такого спора, не мог пережить, что при всех остался в дураках. Кроме того, папа был очень остроумным. Когда мы играли в мнения, в фанты, в пословицы, он всегда блистал и всех перекрывал находчивостью. Но ни на кого из барышень не обращал внимания. Я была чрезвычайно избалована, и первое, что меня задело, было то, что когда однажды я встала уходить, он даже не сделал попытки проводить меня до дому. За мной прислали горничную, но все равно, не в том было дело, что мне не с кем идти, а в том, что он не пошел. Это задело мое самолюбие. А он был прекрасным психологом и, видя, как я избалована, решил обратить на себя внимание именно полной своей независимостью. Сам сознался потом.  И… добился своего, как видишь, – озорно улыбнулась мама.

  • Мы все очень уважали Женину мать, – продолжала она, – и когда я спросила Анну Карловну, какое её мнение о папе, она мне сказала: «Трудно советовать что-либо в вопросах брака… Скажу вам только одно, Тасенька: «и обойми, и поцелуй», – если хорошо, значит, все в порядке; и второе: Иван Николаевич умный, – значит, с ним не пропадешь». Моя же мать умоляла меня со слезами отказаться от этого брака. Стоя передо мной на коленях, она твердила: «Тасенька, ты будешь несчастная, я чувствую, ты будешь несчастная: он жестокий человек, он из грубой мужицкой семьи, он не поймет тебя, откажись, откажись, Тасенька…» А теперь, когда папа выбился, и у нас есть средства, которые дают возможность даже помогать близким, мнение о нашем браке изменилось, и им лестно иметь такого зятя. ещё бы: «дом в мавританском стиле»… Эх люди, люди… – вздыхала мама.

Мара любила слушать маму: все это было интересно, и говорила мама с ней вполне серьезно, как с равной. Но, странное дело, слушая все эти рассказы о прошлом, о родственниках и их взаимоотношениях, Мара никогда не думала, что это может иметь какое-нибудь отношение к ней, больше того, она была уверена, что ничего подобного произойти с ней никогда не сможет. Почему? Неизвестно. А что же будет с ней… Ведь с ней непременно что-то будет… Что? Это «будет» представлялось далекими и интересным, но таким далеким, что все равно никакой мыслью туда не доберешься.

87

Сначала приехала погостить на дачу Нина. Хотя, безусловно, она была со странностями, Маре нравилось проводить с ней время. Нина продолжала «пописывать», лежа на кровати, и потом читала Маре свои стихи, иногда поэтичные, иногда смешные…

Точно замок, развернулся белый дом на берегу.

Очарована красою, в эту ночь я не засну…

– так, например, описывала она дачу в лунный вечер.

«Белый дом» действительно выглядел сказочно. Он делался совсем прозрачным при лунном свете, а богатая мрачная дача на соседнем участке, представлявшаяся раньше недоступным средневековым замком, сейчас почему-то вовсе потускнела и даже казалась меньше…

Нина написала очень трогательную сказку о жизни одной куклы, слушая которую Мара даже всплакнула. Приветствуя же Мару в день её Ангела, который праздновали 22 июля, Нина лукаво воскликнула: Именинницу-барана

Поздравляем утром рано…

Это, может, было и складно сказано, но показалось Маре обидным. Нет, пожалуй, обидно это было потому, что было нескладно, неостроумно. Уж не говоря о том, что эти дурацкие стихи были немедленно подхвачены Додиком, который, взвизгивая и подскакивая, с восторгом выкрикивал их целый день. Ответить на них Маре было нечем… До сих пор Нина держала себя так, как будто у неё с Марой равные дружеские отношения. Мара называла её всегда по имени… Нина, конечно, не хотела её обидеть, потому что сразу, вслед за своим неостроумным приветствием, ласково обняла Мару и поцеловала её. Но какое-то неприятное чувство – чувство неловкости – все же оставалось у Мары. Нине, оказывается, можно было сказать так, как она сказала, а Маре почему-то ответить так же было невозможно.  Значит, настоящего равенства нет. А уж если отвечать при таких условиях, надо было так остроумно это проделать, чтобы даже Додик раскрыл рот, но таких слов, да ещё так быстро Маре было не найти, и поэтому оставалось отвечать только равнодушием с некоторым оттенком иронического сочувствия, не то в отношении Нины, чтобы показать, что шутка её не совсем удачна, и Мара это понимает, не то в отношении самой себя, над которой в конце концов почему бы и не подшутить близким и расположенным людям…

Обида снималась только при условии, если её принять дружески, не как обиду, а как шутку, как приняли бы её равные, взрослые… А глупый хохот Додика ничего не означал, кроме восторга, что «задели Марку». Ну и пусть, подумаешь… её спокойствие сразу сведет на нет этот восторг. Кроме того, Нина подшучивала в стихах и над собой, и над своими причудами, и это, конечно, могло примирить с её ироническим отношением к другим, в частности к Маре…

Причуды же у Нины были весьма разнообразные, а изза одной чуть было не вышло крупного недоразумения. Во всяком случае, мама была искренно взволнована и возмущена ею. Проснувшись как-то ночью, Нина, поддерживающая упорно в окружающих мысль о том, что она больная, потребовала еду, жалуясь на «непреодолимое чувство голода». От всего того, что предложила ей мама, Нина резко отказалась, заявив, что это «тяжелая пища» и что она желает «жареного цыпленка». Дело дошло почти до истерики. Мама вскочила, побежала к Арине, цыпленка зарезали и зажарили, но когда его принесли Нине, она отказалась от еды, сказав, что «приступ голода прошел, а ночью наедаться она не намерена»…

Наутро, Нина настолько была мила и весела, что ей удалось сгладить тягостное впечатление от её вздорной выходки, и добрые мирные отношения восстановились. Этому особенно содействовали совместные «ночные путешествия» и связанные с ними переживания.

Дело в том, что после отъезда мадемуазель Бланш в большом доме жить одним казалось жутко, даже страшно. Ночью мама прислушивалась к малейшему шороху и плохо спала. Нина — тоже. Беспокойство мамы и Нины передавалось Маре. Она тоже начинала невольно прислушиваться, а ночью каждый шорох и скрип кажутся зловещими, у Мары пересыхало во рту, и в горле начинал равномерно и громко стучать какой-то круглый комок. «Для сохранения нервов», как выразилась мама, решили принять приглашение Серафимы Николаевны Сафранеевой и ходить ночевать к ней на дачу.

Каждый вечер её дворник приходил к Ефремовым взваливал на плечи невероятных размеров тюк с постелями и тащил его на соседний участок. Гостеприимная Серафима Николаевна, толстуха необъятных размеров, встречала путешественников с приветливой улыбкой и предлагала располагаться на полу «в её клетушках».

– В тесноте, да не в обиде, – весело твердили все, устраиваясь кое-как, вповалку.

Ощущение полной безопасности поднимало настроение. Дети с хохотом валились на свои тюфячки. Совершенно не замечая, что на полу значительно тверже спать, чем на кроватях, и все превосходно высыпались. А утром, когда светило солнце, пляж был полон народу, и раздавались веселые выкрики разносчиков: «приятный, ароматный, лечебный товар…» – трудно было представить себе, что на даче может быть опасно, ночные страхи казались просто смешными, и все решали, что «больше путешествовать по чужим хатам не будут».

Но как только темнело, а темнело в Евпатории сразу, сумерек никогда не бывало, настроение менялось, и все начиналось сначала. И Нина, охотно путешествовавшая со всеми, острила:

Мы же тихими стопами

К жирной побредём,

И Матфея с тюфяками

В дверь её втолкнём…

Тюк с постелью был действительно таких размеров, что в дверь не пролезал, и приходилось с хохотом его проталкивать объединенными усилиями. Вообще ночевать на полу в чужом доме было очень интересно, и стихи Нины об этих памятных ночевках дети твердили наперебой.

88

Ночные веселые путешествия прекратились лишь с приездом дедушки.

  • Все-таки, мужчина в доме… – говорила мама. Но жили тем не менее в старом доме, решив до приезда папы наверх не перебираться.

Однажды вечером, как обычно, разговаривали на веранде за чайным столом. Додик давно уже спал, и Мара, сидевшая довольно долго с взрослыми, уступила, наконец, уговорам мамы и тоже отправилась спать.

Дверь в детскую была приоткрыта, и, когда, входя, Мара толкнула её, она остолбенела. В комнате было совершенно светло. Свет шел со двора. Громадное пламя полыхало перед открытым окном детской.  Пожар! Мгновенно вспомнились слова мамы: «Что может быть страшнее пожара на даче. Спасения никакого нет: не ведрами же заливать горящий дом!» Боже мой, Боже, что делать!? А делать надо было что-то, и немедленно. Ясно, что не ей одной. А кому же? Сейчас неизбежно начнется суета, и нужно придумать выход, и, главное, действовать спокойно.

Мара чувствовала, как по рукам, под кожей что-то быстро, быстро течет. И руки холодеют, и зубы начинают стучать. Она решительно повернулась и, сделав шаг в сторону веранды, остановилась на пороге.

  • Что с тобой? – воскликнула мама.
  • Ничего… – тихо ответила Мара, – только не волнуйтесь, пожалуйста, – продолжала она подчеркнуто тихо и спокойно
  • там на дворе, кажется, что-то горит…
  • Где? – мама встала и поспешно прошла в детскую.

Пламя по-прежнему полыхало.

  • Папа, папа, надо тушить! – раздался голос мамы. – Надо накрыть чем-нибудь тяжелым, скорей, это корзина с углем!

Дедушка быстро стащил с кроватей два пледа и выбежал вслед за мамой во двор.

Лукошко с деревянным углем пылало на цементном полу перед черным ходом в большой дом. Стася ставила самовар и не заметила, очевидно, как горящий уголек перелетел из самовара в корзину. Могла, конечно, сгореть только корзинка, но дверь в кухню от такого жаркого пламени тоже легко могла бы затлеть, и тогда начал бы гореть большой дом…

Дедушка, не раздумывая, бросил на пылающую корзинку оба пледа. Пламя приплющилось, зловеще лизнуло пол, вырываясь языками из-под пледа. Дедушка стал топтать плед, и вскоре только запах жженой шерсти говорил о том, что здесь был пожар. Когда подняли пледы, увидели, что в одном из них прожжена большая круглая дырка.

  • Все паника, – огорчалась мама. – Около кровати лежал коврик, более тяжелый и которого совсем не жалко.  Так надо же было хватать этот чудесный английский плед. Вот Марка – молодец! Как спокойно она сказала нам: «что-то, кажется, горит…». Другая, воображаю, какой подняла бы крик. А волновалась здорово, – бледная была, как полотно.

Мара гордилась «спокойствием, проявленным ею в такую минуту», и особенно была довольна, что все это говорилось мамой при Додике. Пусть, пусть слушает, это очень полезно. Мара рассказала Додику про ночное происшествие и сама, со всеми подробностями, ничего не преувеличивая, нарочито просто. И слушал её Додик очень внимательно: пожар – это, конечно, страшно, но в то же время интересно… И снова он проспал такое дело, как тогда вора…И теперь Марка будет опять задирать нос полгода, по крайней мере… Хотя в глубине души Додик отдавал ей должное: не испугаться, то есть именно испугаться, но не поднять крик, – это, пожалуй, похвально на самом деле.

89

 «Почему-то неприятности должны непременно следовать одна за другой», говорили взрослые, и даже пословица такая есть: «пришла беда, отворяй ворота». Так и сейчас. Через несколько дней, сидя на пляже, дети вдруг увидели черную тучу, которая тянулась над большим домом, и почувствовали при этом едкий запах гари. Был яркий солнечный день, небо – безоблачное. Это был дым.

  • Опять пожар!

Дети бросились на дачу. Здесь было не до них. Горели конюшни и сарай. Дворницкие вещи были все вынесены и лежали кучей на земле. Во дворе метались какие-то посторонние, другие, во главе со Степаном, стояли цепью от колодца до сарая и передавали друг другу ведра, наполненные водой. Ближайший к сараю Степан выливал их в огонь. Люди кричали, ведра тарахтели, суматоха была очевидная. На этот раз пламя было громадное. Сбежались обитатели всех соседних дач. Каждый жестикулировал и давал советы. Явился и чрезвычайно элегантно одетый в безупречно отутюженном светло-сером костюме хозяин таинственного замка, Семен Эзрович Дуван.

Поминутно головы поднимались и все смотрели, куда плывет черная туча. Направление ветра должно было решить исход дела. Если ветер подует в сторону большого дома, пожар перенесется туда и спасения не будет. Все ценные вещи и платья были сложены, чтобы в случае определившейся опасности сразу вынести их из квартиры. Нескрываемое волнение, суетливость, почти метание Дувана, так плохо вязавшиеся с его безупречным внешним видом, объяснялись, разумеется, не столько сочувствием горю Ефремовых, как тем, что грозящая большому дому опасность грозила одновременно и его роскошной унылой даче.

За сараем была выгребная яма, куда вели трубы из уборных большого дома. Она обычно была плотно прикрыта чугунной крышкой. Как получилось, что она оказалась открытой, никто не знал. Несмотря на происходящую суматоху, всех неожиданно отвлек душераздирающий, крик, который оттуда донесся. Метнувшись за конюшню, Дуван попал в эту яму, и оказался по горло в ужасающе вонючей жидкости. Его вытащили и уволокли в «замок». Суматоха продолжалась.

Прижавшись друг к другу, дети следили за общим движением. Пожарной команде в Евпатории не было. Был один пожарный со своей бочкой. Вызывать его долго и бесполезно: до города три версты. Однажды, говорят, все же удалось его заполучить, но когда он приехал к месту пожара, выяснилось, что шланг он забыл дома. Может это был анекдот, но он доказывал лишь одно, что вернее было обходиться своими средствами и молиться, чтобы ветер не изменил направления, пока не догорит конюшня. И ветер на этот раз помог. Конюшня и сарай сгорели дотла, осталась лишь груда обуглившихся камней, но на большой дом пламя не перебросилось.

Дворницких перевели временно во флигель, в маленькую кухоньку. Арина ходила мрачная: не все из их скарба удалось спасти, и она чувствовала себя виноватой в постигшей всех беде. Она обжигала птицу и плохо затоптала огонь. Рядом лежала груда стружек, они незаметно загорелись, и пошло полыхать.

Этот пожар нельзя было сравнить по своим размерам с тем, крошечным, но почему-то сейчас Мара не чувствовала, как «кровь отливает», – оказывается, объяснила ей потом мама, то что бежит по рукам под кожей, это обыкновенная кровь, которая, когда человек пугается, куда-то «отливает». Сейчас руки её не холодели и зубы не стучали… Тогда была ночь. А ночью все так страшно. И тогда на ней лежала как будто вся ответственность за последствия того, что она увидела первая.

А может, все в первый раз кажется значительнее, чем во второй. И хотя, на самом деле, во второй раз пожар был и больше, и гораздо важнее, первого пожара никогда не забыть. Теперь, проходя вечером через двор или по пляжу, Мара неизменно принюхивалась. Ей все казалось, что пахнет гарью. А летом почему-то непременно откуда-то несет гарью… иногда чуть-чуть, издалека, может просто где-нибудь ставят самовар, но все равно страшно, не дай Бог, пожар.

Через несколько дней приехал папа. Мама рассказала ему о пожаре и в заключение отметила:

  • Сама судьба убрала эту отвратительную конюшню и са-рай, которые «безобразили» весь двор.
  • И точно, пожар содействовал, в данном случае, украше-нию, – ухмыльнулся папа.
  • Но все-таки жутко, воля твоя, – продолжала мама. – Столько воды кругом, целое море, и во дворе артезианский колодец, который сам подает воду, а оказывается всего этого мало. В нашем диком городе пожар тушили пледами.
  • Заплатили дань суете, – заметил папа.
  • Я тоже считаю, что можно было взять с большим успе-хом коврик, однако, когда горит, хватаешь что попало, если нет под рукой воды…
  • И надлежащего спокойствия и самообладания, – доба-вил иронически папа.  Вот и почтенный наш сосед поплатился костюмом и хлебнул умеренно вкусного компота по той же причине. А домашняя скотина в деревне во время пожара зачастую даже гибнет, потому что начинает дико метаться и не дает вывести себя из огня. Да, брат, – папа подошел к Додику, который смотрел на него не мигая, и ласковым движением привычно постучал по его лбу – спокойствие и самообладание, брат, великое дело. Это не значит, конечно, что следует пренебрегать вопросами благоустройства в нашей Евпатории, и с этой целью, быть может, стоит поворошить местных тузов.

«Обсудив и взвесив с разных сторон вопрос», папа с мамой сделали визит к Дуванам, чтобы поблагодарить за проявленное участие и выразить сочувствие в постигшей неприятности. Впрочем, словами, разумеется, сочувствия решили не выражать, ибо напоминать об этом «ужасе» было, по мнению мама, «просто бестактно», тем более, что случай этот «несмотря на свою трагичность был очень смешной», и повсюду со злорадством о нем и так рассказывали, что доказывало «весьма умеренную симпатию, которую питали местные жители к этому миллионеру».

Через несколько дней Дуваны отдали визит. Жена Дувана, красивая, но необыкновенно бледная дама, больше молчала, а когда говорила, создавалось впечатление, что она стонет. Покрытая газовой белой чадрой, она пришла ещё под черным зонтиком. Она, говорили, берегла свой изумительный цвет лица от палящих лучей евпаторийского солнца. Здесь считалось особым шиком, когда загар не касался щек, и мама потом восхищалась её «поразительной матовой кожей». Всех в этом смысле превзошла, говорили, дочь Аваха, красавица Саша, с «алебастровым» цветом лица. Мама представила Мару Дуванам, и Сара Иосифовна любезно пригласила её зайти к ним и подружиться с её дочерью, которая была, правда, немного старше Мары… Было у них ещё два сына, Ося и Сережа…

Сидя на веранде и распивая чай с вертутой и вишневым вареньем, Дуваны восхищались видом, расхваливали дачу и оживленно обсуждали вопросы «евпаторийского благоустройства». Членов Городской Думы Дуван называл «вола», нарочно выговаривая неправильно слово «волы», чтобы подчеркнуть этим тупость «отцов города». Он говорил о том, что энергичным людям надо взять власть в свои руки и тогда можно будет создать из Евпатории курорт мирового значения, и  что, судя по тому, как поставлено дело на даче Ефремовых видно, что они люди предприимчивые, с большим вкусом, и что надо объединиться и поработать вместе на славу родного города…

  • Что ж, я не возражаю, – сказал папа после их ухода. – Место здесь благодатное, денег у караимов много, важно осмысленно их использовать. А у этого Дувана как будто голова на месте, честолюбив, видно, и тянется к культуре. Даром, что отец его торговал на улице жареными пирожками… Может и впрямь наш пожар «посодействует украшению» не только нашей дачи, а также и богоспасаемого града нашего.

90

Вскоре на дачу приехала и Лёка. Непонятно почему, но отношение к ней со стороны мамы стало совсем другое, чем раньше. А между тем, Лёка была все так же нежна и предупредительна с мамой. Отношение же её к Маре заметно изменилось: до сих пор она не обращала на Мару никакого внимания, не то что Нина, или даже Надя, которая хоть только и поглядит на Мару, но так ласково и весело, что сразу почувствуешь, как она тебя любит. Лёка была всегда серьезна, высокомерна, неразговорчива с детьми, занята чем-то своим. Она всю зиму прожила у Ефремовых и ни разу даже не окликнула детей. И у Мары уже давно пропал интерес к красавицететке. Но теперь, приехав на дачу, Лёка вдруг внимательным, каким-то загадочным взглядом посмотрела на Мару и, улыбнувшись, закартавила:

  • Как ты выгасла, Магинька, пгосто пгелесть, совсем взгослая стала, и такая сегьезная!

В другой раз, Лёка предложила Маре пойти вместе погулять. Мара охотно согласилась. Ей было даже лестно и, пожалуй, интересно такое неожиданное внимание тетки.

Обняв Мару за плечи, Лёка ходила с ней в саду по тоннельке. Она расспрашивала Мару об её учебе, об Ольге Иосифовне, очень бережно разузнавала её вкусы, избегая, как показалось Маре, первой давать оценку чему бы то ни было, но о себе тоже много рассказывала, говорила о своем одиночестве, о том, как трудно найти в жизни друга, который понимал бы тебя, с которым легко было бы разговаривать. И вот как странно, Мара, хотя и девочка, а Лёка чувствует, что у неё с Марой гораздо больше общего, чем с иными взрослыми, что дело, конечно, не в возрасте, а в чем-то другом… И все также, гуляя с Марой и обняв её за плечи, Лёка, устремив свои блестящие глаза вперед, как бы мечтая, сказала:

  • Давай дгужить…

Мара улыбнулась и, ничего не ответив, прижалась к ней плечом. Неужели это так? Ей, всегда мечтавшей о подруге, вдруг говорят эти заветные слова. И говорит человек старший, умный, образованный, интересный, наверное… Значит, в общении с ней, с девочкой одиннадцати лет, можно найти смысл и даже удовольствие. Мара всегда чувствовала, как много бурлит в ней всяких чувств, мыслей, вопросов, но разговаривать об этом было трудно. А сейчас другой, тоже очень одинокий человек, вдруг говорит ей о том же, о чем так честно думает она, и предлагает дружбу, долгожданную дружбу…

Почему же Мара не обрадовалась этому просто, почему не могла сказать Лёке: да, давай, конечно это так хорошо! Почему? Почему, действительно, она не чувствует от этого никакой радости?.. Ничего не ответить – это значило обидеть Лёку: она так проникновенно предложила ей дружить… А это была бы ложь. Она как будто и приветствовала эту дружбу, но сердца своего, при мысли о ней, не чувствовала совсем, точно его не было у неё там, в груди. А как она его чувствовала в других случаях! Нет, Лёку она не любила. Но если даже это и так, можно ведь дружить без сердца, одними мозгами…

  • Я часто смотрю на тебя и думаю, – продолжала Лёка – почему у тебя такие грустные глаза… Тяжело, когда что-нибудь лежит на душе и не с кем поделиться, нет друга…
  • Я все говорю мамочке, – ответила Мара, невольно насто-рожившись, ––да ничего особенного у меня и нет на душе.
  • Это большая радость, если ты можешь быть откровен-ной с мамочкой… Но мамочка такая раздражительная последнее время…

Лёка вздохнула.

Мара сразу вспомнила, как мама недавно вспылила изза такого пустяка, что Мара даже ничего не поняла: сначала Лёка не хотела куда-то ехать, потом вдруг согласилась, и тогда мама отказалась ехать… и Лёка… переглянулась с папой, полусочувственно, полунасмешливо…

  • Мне так жалко папу…– Лёка натянула кожу на носу, от чего у неё немного раздулись ноздри. Она смотрела перед собой, опустив глаза на землю.

У Мары поднялись нижние веки и по-недоброму прикрыли глаза. Мама действительно была тогда как будто несправедлива, и совершенно непонятно, из-за чего она отказалась ехать на концерт… И все остались дома… Но сейчас Маре стало жалко почему-то именно маму, хотя все, что говорила Лёка, казалось правильным. Боковым взглядом Мара снова посмотрела на Лёку. У той стояли слезы на глазах.

  • Ну, что ты… – обняла её Мара за талию.
  • Ничего, Марьинька… Хочется только, чтобы всем, кого любишь, было хорошо, а это очень трудно… Ты можешь во многом помочь, ты уже большая и умница… Ты всегда можешь успокоить маму, и папочке тогда будет легче… А теперь, знаешь, чтобы закрепить нашу дружбу, давай снимемся вместе.
  • Давай, – ответила Мара без всякого восторга.

Она чувствовала, что надо понять что-то немедленно, и что есть что-то, что можно понять, но это ускользало от сознания, и оставалась только настороженность в душе, хотя никто ничем не грозил ей, наоборот, проявляли внимание и ласку.

Слезы Лёки и её задушевные интонации обязывали Мару к такой же задушевности и мягкости, но сердце её никак не смягчалось, оно оставалось все таким же неощутимым, точно его там внутри вовсе не было.

Фотография получилась очень удачная, но совершенно неожиданная. Как эта Мара не походила на прежнюю! Куда девались громадные, «не по-детски печальные», как писала когда-то важная тетя, глаза… Они вышли чуть прикрытые нижними веками, холодные, недобрые, и волевая складка рта была совсем не детская… Лёка, наоборот, обычно «надутая», здесь чуть улыбалась, и в глазах была та же мечтательность, как тогда, когда она предлагала Маре «дгужить»…

Увидев фотографию, мама скривила рот в полупрезрительную усмешку:

– Боже мой! Какая нежная поза! (Снимок был «голова к голове»). Такая дружба? Ой-ой-ой… – и бросила фотографию на стол.

91

На даче Чех, где в свое время жили Ефремовы, была большая библиотека.  Содержала её сестра кругленькой Евгении Ивановны, Вера Ивановна Авальяни. Она тоже носила пенсне, цветистые капоты с кружевами, ходила с развальцей, и на детей смотрела строго, предупреждая их всякий раз, что с книгами надо обращаться аккуратно.

Хотя в городской библиотеке абонементная плата была только тридцать копеек в месяц, приезжие, в том числе и мама, охотнее пользовались дачной библиотекой Чех, где за прокат книги платили один рубль: не ездить же в самом деле ещё за книгами в этот «отвратительный пыльный город».

После небольшого окисления, вызванного когда-то замечанием Евгении Ивановны относительно сушки на веранде маминых носовых платочков, отношения постепенно восстановились. Мама любила даже повторять, что если бы не тот глупый случай, никогда бы не пришло в голову выстроить эту чудную дачу, так что выходит даже, надо быть благодарным Чех за скандал, который она тогда устроила.

А Евгения Ивановна, со свой стороны, подчеркивала, создавая себе этим рекламу, что «интересная дама, мадам Ефремова, теперь, являясь владелицей самой шикарной дачи, в свое время, осмотрев всё, остановила свой выбор на её комнатах, как на лучших в Евпатории», и снова, при встречах с мамой, проявляла всяческую любезность. Правда, Маре казалось при этом, что из её маленьких глаз, через стекла пенсне пробивается недобрый огонек, а в интонациях голоса звучит чрезмерная уж слащавость, фальшивая, конечно…

  • Зависть!.. – вздохнула как-то мама.

За книгами в библиотеку ходила обычно Мара. Детей здесь бывало много: евпаторийская жара держала взрослых дома, а ребята с готовностью выполняли интересное получение обменять прочитанную книгу на другую. Пробежаться на чужую дачу всегда казалось занятным, особенно в вечерние часы, «по холодку», как выражалась Аринка.

Маре нравились эти путешествия. Прежде всего, возложенная на неё, хотя маленькая, но серьезная обязанность, давала возможность немного «поиграть в большую». Подходя к библиотеке и держа книги под мышкой, она выступала степенно и не улыбалась, меняя свой облик мгновенно, даже в тех случаях, когда за минуту до этого играла на пляже, или, ещё лучше, дралась с Додиком.

Потом, в библиотеке бывало почему-то прохладнее, чем в обыкновенных комнатах, зеленые жалюзи были прикрыты, удивительно хорошо пахло старыми книгами и свежими цветами – на столе у Авальяни всегда стоял душистый букет, на крашеных блестящих желтых полах лежали чистые самотканые дорожки, и разговаривали здесь непременно вполголоса. Все это создавало необыкновенную обстановку, где приятно было после удушающей жары и шума посидеть в ожидании своей очереди.

  • За эту чистоту, уют, воздух люди деньги охотно и пла-тят, – усмехнулась как-то мама, выходя из библиотеки, куда она однажды зашла с Марой. – И второй участок от моря, и комнаты небольшие, а благодаря умению поставить дело, пожалуй, самая доходная дача в Евпатории.

Мама была записана на две книги: вторая предназначалась Маре. Но читала Мара очень медленно. Книгу разрешалось держать только десять дней, и её приходилось иногда переписывать по два раза, чтобы иметь возможность дочитать. Вопрос выбора книг был очень сложный. Авальяни вечно рекомендовала какие-то детские книги или путешествия, или странные приключения с бесконечными описаниями, как-то не по-русски написанными, – «переводные» – говорила она. Все это Мару не занимало, и, случалось, переписав книгу два раза, Мара возвращала её непрочитанной. Для этого, правда, надо было убедить себя, что это совершенно неинтересная книга, никчемная, а то, потратив уже некоторое время на книгу, Маре становилось обидно, что оно потрачено зря, и с какой-то обреченной добросовестностью она старалась докончить книгу, ничего не пропуская, считая долгом прочитать глазами все напечатанные строчки, подчас даже не понимая то, что она читала, ибо думала в это время о другом.

Но, иногда, после такого длительного мучения, как после утомительной тряски по булыжникам извозчик въезжает на бесшумную торцовую мостовую, Мара вдруг «въезжала» в интересный кусок, и он прочитывался незаметно, и все было видно и понятно, и, казалось, она не читала, а видела и слышала то, о чем здесь было написано, и замечала, что читает, только тогда, когда такое место кончалось. Опомнившись, она с удовольствием отмечала, что «проглотила», так говорили взрослые о книгах, «толстый кусок», и, пощупав его, удовлетворенно улыбалась. Значит и она может читать, как все… но для этого надо только, чтобы ей понравилась книга, а этого почти никогда не бывало. Ей очень хотелось много читать: до неё доходили разговоры о том, что есть дети, которые «читают запоем»… И она пробовала, уходила в тоннельку, садилась на скамеечку, и начинала «читать запоем». Но когда она задавалась этой целью нарочно, ничего не получалось.

Однажды она спросила маму, что читать. И мама, как всегда очень просто, не задумываясь, как будто это дело само собой понятное и давно решенное, ответила:

  • Можешь прочесть романы Тургенева. Замечательно на-писано, и как раз подходящее для тебя.

Романы… Маре случалось не раз слышать это слово, причем говорили его обычно со знакомым смешком в глазах, и давно оно стало для Мары словом из «стыдного мира». Романы означали непременно любовь, но какую-то грязноватую любовь, которая заключала в себе что-то загадочное, но очень определенное, чего Мара ещё не знала, но в существовании чего была уверена.

И взяв в библиотеке Тургенева, Мара начала читать его с намерением наконец найти это определенное, хотя и таинственное и, найдя, понять его. Но то, что люди говорили, понятное и человеческое, было разделено и у Тургенева громадными скучными кусками описаний и рассуждений, которые прямого отношения к тому, что происходило, по мнению Мары, не имели, и потому неизвестно для чего нужны были, разве только, чтобы сделать книгу толстой и, значит, «серьезной».

На этот раз она мужественно прочитала все эти куски, теперь уже твердо зная, что она читает роман. Боясь пропустить что-нибудь важное, она иногда даже водила пальцем по строчкам, что ускоряло процесс чтения, или останавливалась, и заставляла себя представить то, о чем она читала, но ничего не помогало, куски оставались скучными, и таинственное не проявлялось. Почему нельзя было писать только интересное и нужное, Мара не понимала.

Прочтя таким образом «Дворянское Гнездо», Мара осталась совершенно неудовлетворенной. При чем тут роман… Правда, здесь была любовь, и все, что относилось к любви, Мара чрезвычайно внимательно читала и перечитывала. Но ничего особенного она там не нашла. Никаких даже намеков «грязненьких» не почувствовала. Да и вообще здесь было больше всяких мучений и угрызений совести, чем любви, которые, впрочем, никакого сочувствия почему-то у Мары не вызывали. А уход Лизы Калитиной в монастырь не только не вызвал умиления, но откровенно раздражил Мару. Это было так глупо! Не сумели ни до чего договориться, и испортили жизнь друг другу, когда можно было так замечательно все устроить…

И при чем тут монастырь? Монастырь получался каким-то странным убежищем, куда уносили неизвестно почему получившееся горе… Совсем другое значил, конечно, монастырь в судьбе Генриетты, уж не говоря о мадемуазель Бланш… Они хотели делать что-то очень большое, важное, хорошее, что в обыкновенную жизнь не вмещалось, они хотели жить для других, помогать обездоленным, нищим, больным, думали об их благополучии, а не о себе. А Лиза? Лиза любила Лаврецкого – и только. И весь этот долг — просто выдумка, никому не нужная, потому что никто из-за их любви и не думал мучиться, кроме неё и Лаврецкого, и своим уходом в монастырь Лиза только хуже всем сделала. Неверно все это, сумбур какой-то. И никто не догадался помочь им… Роман не понравился Маре.

В этом же томе вместе с «Дворянским гнездом» был переплетен другой роман Тургенева – «Накануне». Мара начала читать его с некоторым предубеждением. И вдруг, совершенно неожиданно дошла до «многоточия», в котором, конечно, и заключалось самое главное, то, что она искала, чего не знала, что и есть та любовь, которая определяет собой роман, о которой говорят со смешками в глазах, и которая «не для детей». Даже во взрослой книге стоит «многоточие» вместо слов на том месте, где происходит это главное. Взрослые, конечно, сразу догадываются, в чем здесь дело, а Мара… Мара никак догадаться не могла. И она снова читала и перечитывала этот непонятный и волнующий кусок с многоточием, представляла себе всю картину, но додумать её не умела. В состоянии странного душевного смятения она отдала, наконец, книгу в библиотеку.

Когда Мара возвращала Тургенева, в библиотеке была ещё девочка лет четырнадцати с длинными косами, которая сдавала очень толстую книгу. Мара оглядела с любопытством девочку, потом книгу… На обложке была несколько стертая цветистая картинка и ветвисто написанное и тоже несколько стертое название. Много читают её, наверное… Мара с трудом разобрала странное заглавие: «Кво вадис» и внизу по-русски: «Камо грядеши». Впрочем, тоже не по-русски, а по церковному, по-славянски.

Приняв книгу и вычеркнув номер в большой тетради, Авальяни подняла глаза на девочку и с улыбкой спросила её:

  • Ну, как книга?
  • Замечательная… – ответила тихо девочка.
  • Это одна из самых аккуратных моим читательниц, – об-ратилась Авальяни к Маре – советую и вам прочесть эту прекрасную книгу, она всегда на руках, сейчас просто счастливый случай, что её при вас возвращают.
  • Пожалуйста, если можно, я возьму её, – сказала робко Мара.

Ей очень нравилась девочка, которая, к сожалению, была много старше её, так что в подруги ей никак не годилась… Видимо, она нравилась и Вере Ивановне.

  • Что же вам дать взамен? – спросила её Авальяни, взгля-нув на книгу, которую держала Мара. – Тургенева вы читали?

Может, ей просто не хочется лазать по полкам, и удобнее раздавать те книги, которые под рукой, подумала Мара. Но девочка ответила:

  • Тургенева я читала. Дайте мне, пожалуйста, ещё какой-нибудь роман Сенкевича.

«Роман… ну, если это роман, тем лучше, – успокоилась Мара. – Может, хоть здесь что-нибудь прояснится…»

Маре очень хотелось поскорей хотя бы рассмотреть картинку на обложке. Пока Авальяни отошла к полкам, она вплотную подошла к столу. Взять книгу в руки без разрешения она, конечно, не решалась… Странная картинка: желтая арена цирка, масса народу вокруг, а по арене идет лев, и лежит перед ним человек… неужели девушка?

Книга оказалась действительно замечательной. Наконец, Мара читала запоем, забыв все на свете, не отрываясь, вживаясь в книгу всем сердцем, и ничего не думая и не чувствуя вне этой книги. Жизнь её вдруг чудесно заполнилась.

Дело в том, что одиночество, охватившее её после отъезда мадемуазель Бланш, как это ни странно, ещё усилилось, когда Лёка предложила «дружить». Невзирая на всю заманчивость этой дружбы, Мара не только не поддалась её соблазну, но даже не сделала попытки возобновить какие бы то ни было «душевные» разговоры с тёткой. Мысль о том, что ей придется отвечать искренностью на подчеркнутую откровенность Лёки, пугала её. Врать было невозможно, значит приходилось бы выискивать в себе особенную мягкую вежливость, чтобы не обидеть Лёку, а разговаривать с ней просто, душевно что-то мешало, определенно мешало, и необходимость этой дружбы начинала тяготить Мару. К счастью, Лёка уехала много раньше, чем это предполагалось вначале, и Мара почувствовала явное облегчение.

Однако берясь за оставленную мадемуазель Бланш маленькую книжку, Мара от соприкосновения с ней также почему-то перестала ощущать радость разделенного одиночества. Любимая драгоценная книжка стала вдруг только книжкой. Христос отошел куда-то. Мара поднимала глаза к небу… Как все это было неизмеримо далеко… И снова она совсем одна.

Но вот «счастливый случай», как сказала Авальяни, – опять счастливый! – и в жизнь Мары вошла чудесная книга с необыкновенным названием «Кво вадис». Мара вжилась настолько глубоко в прекрасный образ Лии, что чувствовала, что это она, Мара, жила тогда, она скрывалась в катакомбах, она верила и любила, она легко и радостно могла пойти за свою веру умирать на арену – радостно и бесстрашно… И святой старик Петр стал её живым наставником и другом. Он вывел её снова на утраченную дорогу, по которой она так легко подходила когда-то к Христу. И как бывало раньше, когда сидя на маленькой скамеечке и прижавшись к мадемуазель Бланш, Мара, закрыв глаза и слушая тихий голос, которым произносились слова Христа, ощущала руку Его на своей голове, так и сейчас, чувствуя себя Лией и имея рядом святого Петра, она непрерывно ощущала сердцем живую связь с Христом и невидимое присутствие Его около себя. Она снова любила и была счастлива.

Но книга кончилась и с недоумением Мара посмотрела вокруг – точно проснулась.

 

[1] «Путешествие двух детей по Франции» 2 Превратности судьбы.

[2] «Несколько капель черного кофе»

[3] Рядом с вами змея, мадам…

[4] Кто же это? Рядом со мной только вы, дорогая…

[5] Эта бедняжка.



Произошла ошибка :(

Уважаемый пользователь, произошла непредвиденная ошибка. Попробуйте перезагрузить страницу и повторить свои действия.

Если ошибка повторится, сообщите об этом в службу технической поддержки данного ресурса.

Спасибо!



Вы можете отправить нам сообщение об ошибке по электронной почте:

support@ergosolo.ru

Вы можете получить оперативную помощь, позвонив нам по телефону:

8 (495) 995-82-95





Устаревший браузер

Внимание!

Для корректной и безопасной работы ресурса необходимо иметь более современную версию браузера.

Пожалуйста, обновите ваш браузер или воспользуйтесь одним из предложенных ниже вариантов: