Неимоверно долгий день наконец прошел. Я несколько раз тщетно пыталась поговорить с кем-нибудь из врачей.
Они упорно молчат. Нужно ждать. Поздно вечером — прошло уже шестнадцать часов, как я жду, — один из них, невысокий человек с живыми глазами и торчащими усами, приглашает меня войти. Я попадаю в крохотную комнатку. По углам — разорванная, заляпанная кровью одежда, тампоны, пустые ампулы... Направо — проем, выходящий в большую, ослепительно ярко освещенную палату. На каталках лежат голые тела, опутанные трубками. Я узнаю среди них твое, такое беспомощное и словно выставленное напоказ, слышу твое отрывистое дыхание. Врач успокаивает меня: «Было очень трудно. Он потерял много крови. Если бы вы привезли его на несколько минут позже, он бы умер. Но теперь — все в порядке...» Я слушаю его и, не отрываясь, смотрю на тебя. Мне объясняют, что у тебя в горле порвался сосуд, что тебе больше нельзя пить и нужен длительный отдых. Остальные врачи — четверо мужчин и женщина — говорят мне, как они счастливы, что спасли тебя, как они рады познакомиться со мной, несмотря на то что обстоятельства не из веселых. Я сразу полюбила этих людей.
Буквально по кускам сшивая пациентов, которых, кажется, уже невозможно спасти, они рассказывают анекдоты, смеются, курят и выпивают иногда по глотку спирта, занюхивая его кусочком черного хлеба, как это принято в России.
Меня усаживают на табуретке и углу маленькой комнатки, и я могу тебя видеть. Мимо постоянно провозят вновь поступающих больных. И в мгновение ока раздевают их, сшивают, колют, моют, перевязывают — а я смотрю на тебя. Ты дышишь, ты жив.
Игорек, Вера, Вадим, Толя и Леня хорошо поработали. Отныне они будут служить тебе верой и правдой, как в ту страшную ночь. Больница представляет собой великолепное строение XVIII века, выкрашенное в небесно-голубой и белый цвета. Я каждый день прихожу сюда, приношу тебе поесть, ты должен набираться сил. Я пичкаю тебя мясными бульонами, полусырыми бифштексами, свежими овощами и фруктами. У тебя начинают розоветь щеки.
В общей палате, где ты лежишь, только больные, перенесшие травму горла, — с ожогами или после удаления опухоли. Некоторые питаются через специальные воронки, напрямую соединенные с желудком. Но атмосфера при этом ничуть не мрачная. Пожилые нянечки ругают вас, как мальчишек, когда вы тайком курите, и вообще обходятся с вами по-свойски и ласково. Ты у них, естественно, любимчик Ты еще слаб, но уже потребовал, чтобы я принесла тебе гитару, бумагу, ручек. Ко всеобщей радости, ты поешь вполголоса, сочиняешь забавные песенки о соседях по палате, санитарах и врачах, о тысяче разных мелочей из жизни старой больницы. Палата становится концертным залом, и нянечкам потом бывает нелегко восстановить порядок.
В углу палаты — мужчина сумрачного вида с замкнутым выражением лица. Он не участвует в общем веселье. Он еже!
себе горло кислотой, приняв ее за водку. Ему сделали множество операций и пересадок. Он в больнице уже много лет и очень страдает. Глаза его проясняются только тогда, когда он видит маленькую узбекскую девочку лет шести с длинными иссиня-черными косичками. Она так же мучается, как и он, — она тоже сожгла себе горло, глотнув какой-то едкой жидкости, и вот уже три года лежит в больнице Эго маленькое существо царапается и кусается, как дикий котенок.
Ее единственный друг — человек с воронкой. Она приходит и часами сидит с ним. Они о чем-то шепчутся, тихо смеются. Она гладит его плохо выбритые щеки, он берет се на руки и баюкает. Когда ты поешь, маленькая больная смотрит на тебя снизу вверх, и в ее черных блестящих глазах я чувствую любопытство и удивление. Ей это нравится. Может быть, ты тоже станешь ее другом.
Однажды к сумрачному мужчине приходит старый приятель оттуда, где он раньше жил. Видно, что пьяница. Он тайком сует ему под подушку бутылку крепленого вина — в России это называется портвейн — отвратительное пойло, отдаленно напоминающее дешевое порто, отрада алкашей.
Пользуясь отсутствием нянечки, человек приставляет бутылку к воронке и, сверкая глазами, облизываясь и урча от удовольствия, выпивает содержимое прямо себе в желудок. Эффект моментальный. Он принимается хохотать, ему тут же становится жарко, он срывает с себя одежду, швыряет воронку в другой конец палаты и нагишом, весь исполосованный швами, начинает отплясывать адскую джигу. Его сгоревшие голосовые связки не производят ни звука. Хрип, который мы слышим, вырывается откуда-то изнутри. Сначала мы тоже смеемся, но очень скоро это перестает быть забавным. Человек отбивается, когда нянечки пытаются его остановить, на помощь зовут санитаров, но ничего не помогает. Алкоголь удесятерил его силы, он становится буйным сумасшедшим. Вдруг открывается дверь и появляется маленькая узбечка. Она подходит к своему другу, берет его за руку, подбирает с пола пижаму и помогает ему одеться, шепчет успокаивающие слова таким же, как у него, странным голосом. Девочка опускается на колени перед кроватью и кладет голову на подушку рядом с ним. Через пять минут он засыпает. Девчушка по-матерински подтыкает ему одеяло, потом смотрит на всех нас по очереди обвиняющим взглядом и с огромным достоинством удаляется, скорчив нам напоследок ужасающую гримасу.
Твое выздоровление продолжается в Белоруссии. Один из друзей — режиссер Витя Туров, у которого ты снимался в фильме о партизанах, — привозит нас в деревню, уцелевшую в войне, где мы останавливаемся у милой бабки. Изба крошечная, зато есть хороший огород, а коза дает достаточно молока, чтобы каждое утро ты выпивал его, еще теплого, большую кружку. Мы проводим дни в прогулках по окрестностям. Витя показывает нам места, где четверть века назад шли жестокие сражения. А между тем природа так прекрасна! Идеально круглые озера окружены холмами. Начало осени, поля и лес — в золоте, еще тепло. Мы обнаруживаем бывшие партизанские стоянки, поросшие травой, — настоящие подземные поселки. Мы проходим через обугленные развалины деревень — их не стали восстанавливать после войны, а оставили как памятники. В Белоруссии сотни Орадуров — деревень, в которых не выжил никто. Контраст между такой мягкой природой и зверством преступлений нас потрясает. Вечером мы сидим за столом в теплом свете керосиновой лампы. Старуха вспоминает...
В сорок четвертом в деревне оставалось только девять женщин от пятнадцати до сорока пяти лет, несколько старух, пять малолетних девочек и двое немощных стариков. Все мужчины от четырнадцати до семидесяти ушли на фронт или к партизанам. Немцы отступают — это разгром. Деревня чудом уцелела, но страшное предчувствие подтверждается:
все мужчины убиты. С фронта пришли похоронки: «Погиб за Родину». От партизан — страшное сообщение: «Никого в живых из деревни такой-то». Когда женщины видят небольшую группу советских солдат с двадцатипятилетним капитаном во главе, решение их уже принято. Накормив и напоив мужчин, они топят баню. Каждая приносит чистое белье, на свежих постелях — россыпи вышитых подушек. Измученные солдаты засыпают, обретая после долгих месяцев войны это забытое счастье. В одной избе все не гаснет свет. Самая отважная из женщин говорит с молодым капитаном:
— То, о чем я попрошу сейчас, наверное, вас покоробит. Но постарайтесь понять. Война отняла у нас мужчин. Для того чтобы жизнь продолжалась, нам нужны дети. Подарите нам жизнь.
На несколько минут старуха умолкает. И, справившись со смущением, заканчивает свой рассказ:
— В соседней избе живет тракторист. Он — азиат, как и его отец. Почтальонша похожа на своих армянских предков, колхозная повариха — настоящая сибирячка...
Я тихонько плачу. Рассказанная старухой история лучше любой официальной пропаганды дает мне ощутить всю глубину трагедии, через которую прошла эта страна.
Мы идем спать на сеновал. Душистое сено — вместо постели. За перегородкой хрюкает свинья и протестуют потревоженные куры. Всю ночь ты вслух сочиняешь стихи. Строфы рождаются одна за другой. Возникают образы... Как и в самом начале, в школе, когда у тебя еще не было гитары, ты отбиваешь ритм рукой. В эту долгую ночь родились темы большинства твоих песен военного цикла.
Ты не любишь рассказов о войне, но, как у каждого советского человека, они составляют часть твоей культуры.
Этот народ, который ты глубоко любишь, находит в твоих песнях отголоски трагедии, не пощадившей ни одной семьи: двадцать миллионов погибших, миллионы инвалидов и сирот, тысячи разрушенных городов и деревень, стертых с лица земли.
На твоих концертах увешанные медалями ветераны плачут. Молодые задумчивы и серьезны. Твои песни делают для мира и памяти погибших больше, чем все фильмы, документы, памятники и официальные речи, вместе взятые. Родившись в тридцать восьмом году, ты в войне не участвовал.
Ты совершил тогда свой маленький подвиг, прокричав в картонный рупор уже сильным, несмотря на пятилетний возраст, голосом, предупреждая, что зажигательная бомба упала на крышу одного из домов и надо вызвать пожарных.
Другое твое детское воспоминание более забавно. Когда немцы подошли к Москве, вас с матерью отправили в тыл.
Вы жили в большом поселке, где из свеклы гнали спирт на горючее для танков и самолетов. Свекольным жмыхом кормили скот. И однажды работница повернула не ту ручку и не заметила, как спирт вылился в корм для животных. Те поели — и опьянели и учинили на улицах поселка настоящую вакханалию: коровы гонялись друг за другом и бодались, лошади ржали и перепрыгивали через изгороди в сады, свиньи катались по земле, а куры, утки и гуси пытались взлететь.
Женщины и дети бегали по всему поселку, тщетно стараясь успокоить расходившуюся скотину. А потом животные стали засыпать. И вскоре весь поселок превратился в сонное царство... Там и сям фыркали во сне коровы и лошади да тихонько покудахтывали куры.
На увеличенной фотографии красивый светловолосый сероглазый ребенок вопросительно смотрит в объектив. Возле него — большая овчарка. Это в Германии, в маленьком городке, где стоит гарнизон советских оккупационных войск.
Тебе семь лет. Мать, прожив с тобой всю войну, решила на время поручить тебя отцу — военному в невысоком чине, жизнь которого приобрела неожиданную значительность в этом замкнутом мирке. Его новая жена — Женя, женщина мягкой восточной красоты, сразу же полюбила тебя. У нее никогда не будет детей. Ты останешься единственным. Несмотря на тоску ребенка, оторванного от матери, ты быстро понимаешь преимущество твоего положения — ты одет, как принц, мачеха кормит тебя разными вкусностями... Правда, если все дети у тебя на Родине учатся в это время жизни по правилам сталинской эпохи, то ты воспитываешься прямо-таки на суррогате этих догм. В своем замкнутом кругу десяток офицерских семей живет под перекрестным наблюдением. От них несет лицемерием пополам с водкой. Твой отец играет в провинциальном драмкружке, что позволит ему через много лет говорить, что он был артистом, а заодно и объяснить твою одаренность, как естественное продолжение своей... Все, что разрешалось бы русскому мальчику в твоей стране, тебе совсем или почти совсем запрещено. Ты не можешь сам себе выбирать товарищей для игр — только приятелей из твоей касты, равных тебе по привилегиям. Никаких прогулок в одиночку, контролируется каждый твой шаг, тебя ежеминутно проверяют, опасаясь покушения или детских шалостей, которые «всегда плохо кончаются». И правда, однажды вы с ребятами находите склад оружия и взрываете запалы гранат. Трое мальчиков на всю жизнь остаются слепыми и изуродованными. По чистой случайности ты единственный остаешься невредим. Ты перестаешь выходить на улицу, и все преимущества, которые мать усматривала в твоем пребывании в Германии, обернулись на деле серьезными потерями.
Ты острее, чем другие ребята твоего поколения, чувствуешь на себе сталинские наставления, клевету, чванство и произвол. Ты заклеймишь все эго в своих песнях. Придавленный окружающей тебя обыденностью, отмеченный исторической обстановкой — «победителей не судят», — ты искалечен не физически, как твои товарищи, но душевно. Твои поэтические и чисто юношеские фантазии, уже тогда сложные и противоречивые, похоронены под слоем «хороших поступков», торжественных выходов в свет — «на людей посмотреть и себя показать». А после сытного ужина никто даже не подумает поговорить с обеспокоенным ребенком, который ложится спать и мечтает. К счастью, есть нежная и любящая мачеха. Она смягчает для тебя этот период терпеливой заботой и тем, что осталось в ней от древней культуры Армении — ее родной земли.
Только ради нее я заставляла тебя видеться с отцом. Все это время я тянула тебя за рукав, я назначала эти встречи, я водила тебя на скучные ужины. Тебе не о чем было с ним говорить, и говорила я.
Гораздо позже я поняла: из-за всего этого — отца, матери, обстановки и уже тогда изгнания — ты начал с тринадцати лет напиваться.
Все начинается обычно с рассказов или анекдотов. Ты с удовольствием возвращаешься к смешным деталям — и бог его знает, смешно ли это? — но все смеются. Таково твое искусство актера. Любая рассказанная тобой история становится комическим номером. Сначала я тоже смеюсь, прошу рассказать снова. Я люблю, когда ты рассказываешь, искоса поглядывая на меня, изображаешь разных людей, с которыми где только ты не знакомился. Я люблю, когда ты словно светишься от радости.
Теперь наступает следующий этап. Ты заказываешь мне пантагрюэльские ужины, ты зовешь кучу приятелей, тебе хочется, чтобы в доме всегда было много народу. Весь вечер ты суетишься возле гостей и буквально спаиваешь их. У тебя блестят глаза, ты смотришь, как кто-нибудь пьет, с почти болезненной сосредоточенностью. На третий или четвертый день почти непрерывного застолья, наливая гостям водки, ты начинаешь нюхать ее с видом гурмана. И вот ты уже пригубил стакан. Ты говоришь: «Только попробовать». Мы оба знаем, что пролог окончен.
Начинается трагедия. После одного-двух дней легкого опьянения, когда ты стараешься во что бы то ни стало меня убедить, что можешь пить, как все, что стаканчик-другой не повредит, что ведь ты же не болен, — дом пустеет. Нет больше ни гостей, ни праздников. Очень скоро исчезаешь и ты...
В начале нашей с тобой жизни я часто попадалась на эту удочку. И всегда возникал один и тот же вопрос:
— Я же вижу, да ты и сам чувствуешь, что начинается очередной приступ. Почему не разбить эту проклятую бутылку, когда еще не поздно?
Марина Влади