Валерий Фокин |
Он хотел, чтобы люди вздохнули и улыбнулись... (продолжение) |
Гердт патологически не мог отказать. Соглашался сниматься в плохих картинах, хотя можно было уже не надрываться, и в результате Таня его отчитывала: "Ну зачем ты согласился сниматься в этом ...?" - "Да, я согласился. Человек плакал, умолял... Что мне было делать, Таня?.." При этом, снимаясь у не очень умных режиссеров, он не суетился и старался не поддаваться раздражению, которое неизбежно при встрече профессионала с дилетантами, а старался честно отработать, сделать всё, что от него зависит, по высшему разряду (иначе он просто не умел) и поскорее уйти.
Гердт обладал внутренней трезвостью, которая, с одной стороны, не позволяет человеку быть восторженным идиотом, а с другой - учит понимать, что жизнь хоть и тяжелая штука, но замечательная. И это опять же черта "чеховского" человека.
Он замечательно писал, но, увы, никто, в том числе и я, не смог убедить его напечатать что-нибудь.
В 1978 году я делал с Гердтом спектакль "Монумент" в театре "Современник", где он играл первый раз на "человеческой" сцене после огромного перерыва. Через много лет, в 1993 году, я снял его в своей телевизионной работе "Я - Фейербах" по пьесе Танкреда Дорста. Он очень опасливо репетировал. Сомневался, не верил в то, что у него получится... Но потом, естественно, это всё уходило. Я видел - ему было уже трудно, но он был мужественным, читал огромные монологи... Я считаю, что это одна из лучших его работ. По моей части там есть огрехи... Я недоволен, как это снято, но он сыграл необыкновенно.
Я очень жалею (это моя вина), что не успел поставить с Гердтом "Короля Лира". Я видел Лира не могучим героическим стариком, а вот таким вот "гердтовским", в котором есть и сила, и детскость, и резкость, и заблуждения... Я стал думать об этой постановке только в последние годы, когда Гердт был, увы, уже болен...
В Кракове я поставил спектакль "Бобок" по Достоевскому, где действие происходит на кладбище. На сцене стояли запущенные и свежие могилы. Открывался пол, и зрители видели артистов, лежащих в могилах... Гердт смотрел этот спектакль в Москве. И вот спектакль уже закончился, а Гердт всё смотрит в одну из могил как-то завороженно... Я оторвал его от раздумий: "Ну, чего ты так туда смотришь?.." - "Очень не хочется туда..." Меня так "дернула" тогда эта его фраза, потому что он так серьезно это сказал... Когда ты еще не близко стоишь к этой черте, то для тебя это только слова. Я вздрогнул, почувствовав, что слова эти были сказаны вроде тихо, почти про себя, но осознанно.
До последней недели у Гердта было полное понимание и совершенно свежая голова. Твоя физика уже отказывает, а ты чувствуешь себя абсолютно молодым человеком - вот этот контраст, я думаю, был самым угнетающим обстоятельством последних дней жизни Зиновия Ефимовича. Он так же продолжал получать удовольствие и от жизни, и от приходящих в дом людей, от хороших новостей - только уже лежа в постели...
На один из последних "Чай-клубов" он пригласил всех своих друзей, и передачу практически вела вся компания. Думаю, что задумка эта была отчасти связана с желанием Гердта собрать всех... на всякий случай. Он захотел увидеть всех, пообщаться со всеми дорогими его сердцу людьми, потому что не знал - когда именно с ним случится, не знал, но уже ожидал. Момент ухода - это ведь очень личный момент, это тайна. Ну как еще собрать всех? Ведь не скажешь же: "Вы знаете, друзья, я вот уже чувствую... Приходите, попрощаемся..." И он придумал вот такой повод: "Я веду такую передачу... Я всегда приглашал к себе одного-двух человек, а теперь пусть будет, как будто вы все меня пригласили к себе!.." Все пошли на эту игру, понимая, в общем... что на самом деле за этим стоит. Слава Богу, ему удалось еще встретить свое восьмидесятилетие.
Когда я говорю о трезвости Гердта, вот это "телевизионное" восьмидесятилетие я тоже имею в виду. Ему было очень трудно в этот вечер, физически трудно... Но он хотел еще раз, и теперь уже точно в последний раз, побыть со всеми.
Он никогда не демонстрировал свои проблемы, поэтому у большинства создавалось впечатление, что Зяма - этакий баловень судьбы, несмотря на ногу, вполне благополучный и удачливый. Для него это было дурным вкусом - сидеть и жаловаться на жизнь. На плохое здоровье, на отсутствие денег... "Ничего, ничего!.. Найдем выход!.. Что-нибудь продадим, займем, перезаймем... Всё - ерунда! Главное - все живы и здоровы!.." У него была потрясающая закалка. Я убежден, что когда человек встречается с войной - так или иначе он понимает цену мнимым величинам и настоящим.
Он никогда не хохмил ради того, чтобы хохмить, хотя большинство соотечественников знают и помнят Гердта именно великолепным рассказчиком, автором многих и многих острот, крылатых выражений, собирателем всяких смешных историй, баек и анекдотов... Но это всего лишь маленькая (крохотная!) часть такого "айсберга", как Гердт. Он очень любил людей!.. Если он избирал человека в друзья, то ценил и защищал его, как мог, насколько хватало сил и возможностей. А друзья у него были не только из артистического круга. Были ученые, врачи, профессора...
Вообще он не любил театра в смысле актерства и неоднократно говорил, что он сам не артист. "Да какой я артист?.." В актерской среде очень редко можно встретить человека, который вдруг восхитился бы успехами коллеги. Который вдруг скажет искренно: "Слушай, ты гениально играешь! Я - вообще никто, а ты - гений!.." Это очень большая редкость, потому что у каждого свои мотивы, свои соображения, свои амбиции, свое восприятие себя в профессии и так далее. Гердт мог посреди спектакля заплакать или прохохотать минут двадцать без остановки. А потом, придя за кулисы, воскликнуть: "Ничего подобного я в своей жизни еще не видел! Это потрясающе! Ты - гений!.."
О своих ролях Гердт говорить не любил. И всегда был склонен себя недооценить. Когда ему говорили какие-то комплименты, ему, конечно же, по-человечески было приятно, но он всегда старался тут же перевести разговор на другую тему. Есть артисты, которые обожают получать восхищенные признания в свой адрес! Более того, если они их не получают, они уже начинают подозревать "что-то не то"... Им даже человек может разонравиться из-за того, что он вовремя не подносит комплименты. Есть такая патология... потому что актерская среда в большинстве своем нездоровая. Гердт же был даже, я бы сказал, озабочен тем, чтобы, не дай Бог, не преувеличить себя.
Я наблюдал его встречи со зрителями в разных городах - это были всегда полные залы. Он был любимцем. Если его останавливал инспектор ГАИ, то, как только узнавал Гердта, моментально расплывался в улыбке, козырял и отпускал его. Все начинали улыбаться, как только понимали, что перед ними Зиновий Гердт. Так вот, на встрече со зрителями он рассказывал "о друзьях, о профессии, о себе". Это было названием его вечеров и концертов, которые превращались в рассказы о Мейерхольде, о Твардовском и многих других... и о себе как о человеке, которому судьба позволила с ними встретиться. "Я" - в последнюю очередь, а если дело не дойдет до "я" - еще лучше!.. "Смотрите, с кем я только не дружил, с кем только не выпивал!.." - это было не про Гердта.
На чужие спектакли он всегда приходил с желанием, чтобы ему понравилось. Не с желанием, так сказать, про себя свериться: "Ну, я так и знал, что это будет полная ерунда", а с тем, чтобы обязательно получить удовольствие. Он вдруг начинал хлюпать, становился очень сентиментальным, начинал переживать, как ребенок, хохотать... Я очень любил звать его на первые, премьерные спектакли, потому как знал, что зову зрителя чрезвычайно благодарного. Если он что-то советовал, то делал это крайне деликатно, одновременно как бы проверяя - не ранит ли это тебя, близко ли тебе то, что он тебе предлагает. Если не близко - то замечание моментально снималось.
Уход Гердта из театра Образцова был принципиальным. Он ведь мог и не согласиться на уход, когда Образцов выставил в Министерстве культуры свои условия: "или я, или Гердт"... О том, чтобы как-то подвинуть Сергея Владимировича и встать на его место, у Гердта, я уверен, и мысли быть не могло!.. Тут дело было в другом, но теперь, к сожалению, это уже неважно. Ведь с чем Гердт боролся? С тем, что театр Образцова переставал быть живым организмом, обслуживая какие-то определенные интересы. Художественно он стал падать вниз. Бульшая часть актеров была растренирована и развращена поездками за границу. Тогда ведь никто никуда не ездил, а театр Образцова не вылезал из-за рубежа...
Вот весь этот комплекс проблем и некая бездарность, которая повисла в театре, Гердта как члена художественного совета очень сильно волновали. Обо всем этом он говорил открыто, между тем как Сергея Владимировича, по-видимому, всё устраивало...
Поэтому Гердт там же, в министерстве, попросил чистый лист бумаги и ручку (никто поначалу даже ничего не понял) и написал заявление об уходе.
Он обожал Катю и считал ее своей дочерью. Он глубоко был убежден, что она человек по-настоящему одаренный, талантливый, которому Господь отпустил очень много сил и возможностей. Еще больше он обожал моего сына - своего внука - и даже сходил с ума... Бывает у некоторых дедушек такой перебор по отношению именно к внукам. Они не так любят своих детей, как внуков... Он мог двадцать раз на дню позвонить: "А что он сейчас делает?.. Он мне сегодня ни разу не звонил... А ...?" Это было уже такое дрожание... И это замечательно, потому что когда к тебе в детстве прекрасно относятся, это рано или поздно потом отзовется, даст свои чудесные плоды.
Он очень любил маму Тани, то есть свою тещу. Я вообще первый и последний раз в жизни видел такие отношения между зятем и тещей. Когда зять говорит о теще в восхитительных выражениях, это, если рассуждать по штампу, даже странно... Гердт очень высоко ставил ее (она была женщиной чрезвычайно принципиальной), советовался с ней, слушался ее. Она ему была по-настоящему близким человеком.
Когда он (совсем немного) вспоминал о своих родителях, то говорил с таким придыханием!.. Он был таким восхищенно-свободным, прямо радостно дышащим, когда мы несколько раз заезжали в город Себеж, где он родился... Опять же - такого отношения к своим родителям, такой светлой памяти (натурально светлой, а не из чувства долга), я уверен, в нынешнем поколении днем с огнем не сыщешь.
Для Гердта чужой человек мог стать ближе родственника. Он влюблялся в людей, и для этого человеку не надо было совершать какого-то грандиозного поступка. Для того чтобы Гердт влюбился в кого-то, достаточно было сделать какую-то очень простую вещь, но сделать ее честно, осмысленно, бескорыстно. Например, посадить прохожего, которому стало плохо на улице (и которого по привычке все приняли за пьяного), к себе в машину и отвезти его в больницу. Вот такой поступок мог сразу приподнять человека в глазах Гердта, многое объяснить... Другой бы кисло скривился: "Подумаешь... Захотел - поднял человека, захотел - прошел мимо... Ну, посадил, ну, отвез... В конце концов это его личное дело - сажать к себе в машину первого встречного..." Другой бы прошел мимо. А для Гердта такой поступок был знаком талантливости. Талантливости не творческой, а человеческой.
Когда он любил, то не слышал недостатков человека, которого любил, а иногда и не видел очевидного. Или не хотел видеть... Он видел только хорошее. А вот в определениях и оценках людей, которые Зиновию Ефимовичу не нравились, он был категоричен. Если он видел перед собою подлеца, то так и мог назвать его в лицо. Руки мог не подавать тому, с кем не хотел общаться. Понятие чести для него было очень важно. Есть люди, с которыми он не кланялся всю жизнь. Ему не была свойственна смена масок, которой мы все так или иначе сегодня владеем. С одним человеком одну надену, с другим другую - даже непонятно ради чего! - но так, на всякий случай!.. Гердт любил называть вещи своими именами. Не боялся.
Он никогда не пропускал хамства. Никакого. Он отвечал на него, обрывал человека. Я помню эпизод, когда мы ехали куда-то и водитель, здоровенный мужик, позволил себе оскорбить кого-то... Гердт, не испугавшись, стал выяснять с ним отношения, причем достаточно активно. Можно расценивать это как ерунду, как обыкновенную бытовуху... Однако это не так. Выступить против хамства, которое в три раза больше тебя и в пятьсот раз сильнее, способен далеко не каждый, а уж сегодня этот "не каждый" вообще стал одним на миллион... "Размеры" хамства никогда не могли остановить Гердта вступиться, неважно за кого!..
А вот что его могло действительно пошатнуть и выбить из колеи - это предательство. Предательство друзей.
Он очень чутко чувствовал какие-то сбои в отношениях и очень глубоко их переживал, когда вдруг какие-то люди (дело даже не в фамилиях), в которых он поверил и которых даже идеализировал, вдруг поскользнулись... Даже не в его сторону, нет, а просто... вдруг как-то недоброкачественно себя проявили. Он очень огорчался этим, даже если его самого это никак не коснулось... Но его девизом всегда было: "За друзей надо бороться". Вот я, например, не такой человек. Если я вступаю в какие-то отношения, значит, я при всех сложностях влезаю в это полностью, верю человеку, и когда что-то такое происходит, я уже не могу существовать в прежнем "чистосердечном" режиме. Простить-то прощу, но... стараюсь от этого человека "отъехать", забыть про него и жить другой жизнью. А Зиновий Ефимович боролся за друзей. Для него "друзья" были одним из самых основных понятий в жизни.
Он был независим. Не выделял человека по иерархической лестнице, регалии для него ничего не значили. Был такой министр сельского хозяйства Полянский, член Политбюро в свое время, сосланный потом послом в Японию. Театр Образцова приехал на гастроли в Японию. В посольстве прием, банкет... И вот все здороваются с этим Полянским, и очередь доходит до Гердта. Полянский доносит до Гердта свою руку и сверху вниз зычно сообщает: "Полянский". Гердт прищурился, задумался и, пожевав губами, сказал: "Полянский... Полянский... Кажется, это что-то по сельскому хозяйству?.." Тот-то преподносил себя как "заслуженного деятеля искусств"!.. Вот Гердт очень хорошо умел опустить человека на землю. Вроде пошутил... а шутка-то оказалась очень увесистой.
Сам Гердт из себя никогда ничего не строил и не делал. Он мог шутить, быть очень простым в общении, балагурить - это его природа, но это не есть он сам и даже не есть его маска. Бывает ведь, что люди балагурят для того, чтобы скрыть какую-то душевную боль. Для него юмор, такой элегантный жизненный тонус, шутка - всё это было способом общения, способом привлечения людей к радости, призывом к тому, чтобы они улыбнулись. Причем это было не нечто рациональное: "Ну вот, значит, я шучу для того, чтобы ты, значит, улыбнулся..." Это была его истинная природа. Он действительно хотел, чтобы люди хоть на минуту забыли все свои проблемы, перестали суетиться, свободно вздохнули и улыбнулись.
Продолжение следует...