Первые стихи поэта, сразу отразившие его своеобразный стиль, были опубликованы в 1958 году. Его лирика отличалась стремлением «измерить» современного человека категориями и образами мировой цивилизации, экстравагантностью сравнений и метафор, усложнённостью ритмической системы, звуковыми эффектами.
Вознесенский наряду с Евтушенко и Ахмадулиной вызывал резкое неприятие у некоторой части советской литературной общественности. Это неприятие выражалось и в стихах — например, в стихотворении Николая Ушакова «Модный поэт», 1961 (Он сменною модой недельной / когда-то пленял молодёжь. / Так что ж ты, цветок рукодельный, / сегодня не модно цветёшь?) или в стихотворении Игоря Кобзева «Комсомольским активистам», 1963 (Им служат оружьем трясучие джазы / И разный заморский абстрактный бред. / У них, говорят, появился даже / Собственный свой популярный поэт…). На улице Горького в «Окнах сатиры» уже в 1960-х годах изображён рабочий, выметающий «нечисть» метлой, — и среди сора-нечисти был изображён Вознесенский со сборником «Треугольная груша».
В марте 1963 года на встрече с интеллигенцией в Кремле, Никита Хрущёв подверг поэта резкой критике. Под аплодисменты большей части зала он кричал: «Можете сказать, что теперь уже не оттепель и не заморозки — а морозы… Ишь ты какой Пастернак нашелся! Мы предложили Пастернаку, чтобы он уехал. Хотите завтра получить паспорт? Хотите?! И езжайте, езжайте к чертовой бабушке. Убирайтесь вон, господин Вознесенский, к своим хозяевам!»
Через год после сборника «Треугольная груша» вышла посвящённая Ленину поэма Вознесенского «Лонжюмо». Стихотворный сборник «Антимиры» послужил основой знаменитого спектакля Театра на Таганке в 1965 году. Для этого спектакля Владимир Высоцкий написал музыку и спел «Песню акына» («Не славы и не коровы…») на стихотворение Вознесенского.
В 1970-е годы Вознесенского стали издавать достаточно хорошо, он выступал по телевидению и получил в 1978 году Государственную премию СССР.
Сон (Я шел вдоль берега Оби...)
Я шел вдоль берега Оби,
я селезню шел параллельно.
Я шел вдоль берега любви,
и вслед деревни мне ревели.
И параллельно плачу рек,
лишенных лаянья собачьего,
финально шел XX век,
крестами ставни заколачивая.
И в городах, и в хуторах
стояли Инги и Устиньи,
их жизни, словно вурдалак,
слепая высосет пустыня.
Кричала рыба из глубин:
«Возьми детей моих в котомку,
но только реку не губи!
Оставь хоть струйку для потомства».
Я шел меж сосен голубых,
фотографируя их лица,
как жертву, прежде чем убить,
фотографирует убийца.
Стояли русские леса,
чуть-чуть подрагивая телом.
Они глядели мне в глаза,
как человек перед расстрелом.
Дубы глядели на закат.
Ни Микеланджело, ни Фидий,
никто их краше не создаст.
Никто их больше не увидит.
«Окстись, убивец-человек!» —
кричали мне, кто были живы.
Через мгновение их всех
погубят взрывы.
«Окстись, палач зверей и птиц,
развившаяся обезьяна!
Природы гениальный смысл
уничтожаешь ты бездарно».
И я не мог найти Тебя
среди абсурдного пространства,
и я не мог найти себя,
не находил, как ни старался.
Я понял, что не будет лет,
не будет века двадцать первого,
что времени отныне нет.
Оно на полуслове прервано...
Земля пустела, как орех.
И кто-то в небе пел про это:
«Червь, человечек, короед,
какую ты сожрал планету!»