В программу 5-го фестиваля венгерского кино Cifra вошел «Кёртиц» Тамаша Ивана Тополянски, байопик автора легендарной «Касабланки». Представляя производство «Касабланки» как акт войны режиссера с фашистским режимом в Германии, Тополянски выдает желаемое за действительное. А о действительном сопротивлении Кёртица почему-то умалчивает.
Тридцать лет назад — во времена «Кафки» Стивена Содерберга — это назвали бы постмодернизмом. Пятнадцать лет назад — во времена «Хорошего немца» (того же Содерберга) и «Доброй ночи и удачи» (режиссер Джордж Клуни, продюсер — Содерберг) — просто ретро. Гимном Майклу Кёртицу, постановщику 177 фильмов, включая «Касабланку» (1942), претендующую на титул главного голливудского фильма (ее эпопее посвящен «Кёртиц»), тридцатилетний дебютант Тамаш Тополянски заслужил титул первого ученика Содерберга.
Первых учеников не зря не любят охламоны-одноклассники, из которых как раз и вырастают великие режиссеры. «Первые» хорошо знают, как надо,— но не более того. Черно-белая картинка. Радиоголоса из прошлого в прологе — это называется «погрузить в атмосферу эпохи»: здесь Рузвельт оповещает нацию об атаке на Перл-Харбор. Клочья сигаретного дыма. Круговые — до дурноты — панорамы по играющим в покер или сплетничающим героям. Вспышка цвета в кульминационном эпизоде. Ностальгия по нуару и миру, красиво лежащему в руинах. По эпохе голливудских монстров, когда в просмотровых залах было положено курить, а в офисах — раскладывать на столах ассистенток и официанток.
Но по загробному миру вряд ли можно ностальгировать. А экранные пространства «Кёртица» — именно что царство мертвых. Из студийных коридоров, баров и тира, где Кёртиц шмаляет по тарелочкам, выкачан воздух. Экранные тени различаются лишь градусом фантомности. Кёртиц (Ференц Лендьел) относительно жив. А звездные Богарт и Бергман — безликие силуэты. Время от времени ассистенты доносят их жалобы, напоминающие загробные стоны: то им жарко, то им голодно. Кёртиц утомленно хамит в ответ: скажите Бергман, что она в Африке, а не в Норвегии.— Но ведь она шведка, мистер Кёртиц? — А, какая разница!
Жалко, кстати, что никто не объяснил Тополянски: за такие лирические видения, как одинокий трубач в пустом студийном павильоне, из ВГИКа раньше отчисляли с волчьим билетом.
В фильмах о Кафке или Хэммете антиномия между творцами и их героями оправдана: писатель одинок и творит с марионетками что хочет. Но мастеровитый Кёртиц не поэт-визионер, он, как говорили в СССР,— производственник. Что ж, производственные перипетии Тополянски воспроизвел тоже «как надо». Кёртиц томится, тянет время и отбрыкивается от свалившейся ему на голову дочери от первого брака. Джек Уорнер (Эндрю Хефлер), как и положено магнату, через губу гнобит режиссеров, возлежа на массажном столе. Хлыщ и сексуальный психопат Джонсон (Деклан Ханниган), поставленный Рузвельтом надзирать над Голливудом, врывается как ошпаренный в творческий процесс и подозревает Кёртица в антиамериканизме. Тополянски явно нажал не ту кнопку в машине времени: такие наезды на режиссеров были возможны в 1947-м, но никак не в 1942-м. Великие сценаристы Джулиус и Филип Эпстайны (Ян и Рафаэль Фельдманы) редуцированы до местечковых клоунов: «А давайте Богарт и Бергман разрубят друг друга, чтобы уместиться в самолете». Ага, сейчас: за такие хохмы Уорнер их лично распополамил бы.
Фильм напоминает телевикторину в жанре: «Какого роста был первый Кинг-Конг?». В амплуа 40-саниметровых «кинг-конгов» — труппа карликов в сценах на аэродроме: муляж самолета так мал, что для достоверности пропорций требовалась крохотная массовка. Еще один «кинг-конг» — Богарт, чей малый рост компенсировали кошмарные туфли на платформах.
О’кей, Тополянски не до производства, он декларирует политический ракурс. Да, Голливуд был политизирован судорожно, страстно, истерично. Но в «Кёртице» эта политизированность, несмотря на бредни Джонсона, стерилизована и сведена к тревоге венгерского еврея Кёртица за сестру, обреченную на гибель в фашистском Будапеште. Неосведомленный зритель примет героя за беглеца от Холокоста. Но, сколько бы экранный Кёртиц ни заверял, что он не политик, а режиссер, важнее его мельком брошенная фраза о любви к красному цвету.
Кёртиц любил красный цвет, и речь отнюдь не о букетах для любовниц. В Голливуд его привела не желтая, а красная звезда. Как и другие гении венгерской кинодиаспоры, он успешно скрывал свое прошлое. В отличие от Белы «Дракулы» Лугоши или Александра Корды, комиссаром утопленной в крови Венгерской Советской Республики он не был. Был простым «красногвардейцем», агитпроповцем, членом худсовета национализированной венгерской киноиндустрии: прототип героя его фильма «Мой брат грядет» (1919) — сам Бела Кун, вождь компартии и будущий красный диктатор Крыма. «Касабланку», пока еще называвшуюся «Все встречаются в баре Рика», выловил из потока рукописей аналитик Стивен Карно, тоже коммунист, экс-стажер Мейерхольда. Ровнехонько в день Перл-Харбора — и как Тополянски упустил эту деталь? А Эпстайны занялись сценарием, когда их выгнали из армейской кинослужбы по подозрению в коммунизме.
«Касабланка», если верить Тополянски и Джонсону,— акт войны, стратегический фильм, гарантирующий США победу на суше и на море. Дикий перебор: фильм снимался как обычная и конъюнктурная авантюрная драма. Но «стратегический» фильм, акт войны, у Кёртица действительно был — снятая по воле и под личным контролем Рузвельта «Миссия в Москву» (1943). Экранизация воспоминаний Джозефа Дэвиса, посла в СССР (1936–1938),— гимн Сталину, проклятие «пятой колонне» Бухариных—Тухачевских, которых отправляют на смерть светлые рыцари Вышинский и Ульрих. Именно «Миссия» стоила Кёртицу немыслимого нервного напряжения — что на съемках, что после войны, когда ее «судила» Комиссия по расследованию антиамериканской деятельности. И если уж выбирать один фильм из фильмографии Кёртица, то стоило бы остановиться на «Миссии», а не на «Касабланке». Это, конечно, означало бы лишиться Богарта и Бергман в качестве героев второго плана, но именно в той истории ХХ век предстал бы во всем своем чудовищном великолепии.
Михаил Трофименков