Мой муж — Ветер
Чувство горечи жило во мне всегда. Сначала, когда для него не было еще никаких внешних предлогов, оно томилось в безъязыких областях сознания, накатывая иногда необъяснимой грустью.
Помню пустой двор — без людей, без собак, без цвета (то ли поздняя осень, то ли ранняя весна). Я стою на качелях, надрывно скрипящих от малейшего движения. В щель между домов втягивается промозглый ветер. И мне так глубоко и бесконечно печально, что я даже не могу качаться. Просто стою, прижавшись лбом к облезлому поручню, и страдаю.
Вдруг мне на ум приходит строчка из песни, услышанной на днях по радио: «с ветром в поле
Чужие взрослые слова, которые я, конечно, понимаю
И он унесет меня в далекие пустые края, где мы будем вечно летать под сизым небом, бездомные, безутешные и холодные. И он, конечно, предложит мне остаться на Земле, но я откажусь — не могу же я его бросить. Ведь кроме меня у него никого нет, и только я знаю, что внутри он добрый, одинокий и очень нежный.
И захлебываясь пафосом отречения от мира и своей добровольной обреченности, я взлетаю все выше на истошных качелях и уже почти радостно кричу в ледяной ветер о нашей с ним общей судьбе.
Возможно, это был мой первый опыт поэзии: переливания собственной безымянной грусти в сосуды
Отверженные
Подспудная горечь толкала меня в области, которые все нормальные дети обходят стороной. Хотя я, с полутора лет отданная в ясли, впитала в себя все предрассудки и суеверия детского мира и непреложно знала, что несчастья — это стыдно и заразно и от них надо держаться подальше.
Но горечь неумолимо вела меня в запретные края отверженности и боли. Будто, томясь одиночеством, она искала встречи со своими сестрами, жившими в других людях. Мои мысли упорно убегали по тропинкам, указанным горечью, и я все чаще отпускала их туда. Тем более я уже угадала счастливое свойство мечты и мысли: их никто не видит, а значит, в них дозволено жить без оглядки, как хочется, а не как надо.
Помню, в садике мы рисовали. Посреди стола лежала груда фломастеров. И время от времени кто-нибудь произносил: «У кого краснуха?» Или: «Отдавай желтуху».
И вдруг мне представился некий человек, больной желтухой, краснухой, а также уже знакомыми мне корью и ветрянкой. Будто он сидит в углу нашей группы, и с ним никто не хочет дружить, боясь заразиться.
Мой фломастер замер, не доведя до конца пышную юбку очередной принцессы, и я стала, сладко обжигаясь сердцем, представлять себе одиночество и горе этого больного всеми болезнями человека. Дальше мне мечталось, как во время тихого часа я тайком прихожу к нему в угол и его утешаю. Эта фантазия так меня захватила, что я жила в ней несколько дней и даже спать не могла, так перехватывало дух от жалости и необъяснимого восторга.
Потом случилось реальное событие, затмившее выдуманного болезного человека. Темным зимним вечером мы с мамой возвращались домой. Прямо в сугробе под фонарем лежала, ворочаясь и ворча, страшная черная баба. Рядом с ней стоял мальчик, мой ровесник, тянул ее за полу распахнутого пальто и повторял: «Мама, ну пойдем! Вставай, мама!»
Тут моя собственная мама так ускорила шаг, что мои ноги почти перестали касаться земли, и мальчик с жуткой мычащей бабой пролетели мимо в малую долю секунды. Но этого мгновения хватило, чтобы картина, выхваченная из мрака тщедушным фонарем, неизгладимо впечаталась в сердце.
С тех пор героем моих горестных мечтаний стал этот незнакомый мальчик. День за днем я спасала его, уводила прочь от страшной бабы, делилась печеньем и аскорбинкой и даже старалась сидеть только на половине стула, чтоб и ему хватило места.
Но потом незнакомого мальчика вытеснила знакомая девочка, моя детсадовская подружка Алла, жившая в соседнем дворе, в пьяной коммуналке, заходить куда без лишней надобности мы обе избегали.
Алла научила меня увлекательной игре: просить денег у прохожих. Это оказалось очень просто. Подходишь и говоришь: «Тетя, дай копейку!» И все дают. Помню, я все удивлялась, как же мне самой такое не пришло в голову.
Обычно мы набирали три копейки, покупали бублик и, сидя на бордюре, половину скармливали голубям, другую съедали сами. Только потом, спустя годы и годы, я догадалась, что для Аллы это была вовсе не игра, а повседневный труд выживания.
Несмотря на мою недогадливость, я безошибочно улавливала исходящий от Аллы, от ее спущенных колготок, цыпок и болячек, сигнал бедствия. И любила ее той же обжигающей, болезненной любовью, как выдуманного человека и незнакомого мальчика, только в тысячу раз сильнее, ведь Алла была настоящая и знакомая.
Потом Алла
Однако горечь, побежденная в этот раз моей «нормальностью», отступила только для виду и затаилась внутри. Следующим ее ударом была Алена с пятого этажа, с которой я подружилась, живя у бабушки на каникулах.
Аленина мать периодически исчезала и возвращалась домой всякий раз с новым «папой», который, однако, не всегда желал признавать названую дочку. Поэтому Алена часто жила в подъезде, в коробке
Я Алене страстно завидовала: у нее был собственный, отдельный от взрослых дом, и она могла гулять сколько влезет — никто не загонял ее обедать и не пичкал насильно супом. Суп Алена ела прямо из пакета, аппетитно хрустя сухим горохом и облизывая соленые пальцы. Пакеты она таскала из квартиры, когда мать с кавалером уходили в магазин.
Алена казалась мне самым счастливым человеком на свете, и поначалу моя тяга к ней была продиктована не горечью, а восхищением и любопытством. Мы вдвоем играли в Алениной коробке, и я мечтала, как прекрасно было бы остаться тут на ночь.
Но однажды все изменилось. Алена сделалась изгоем. Для этого не было никаких поводов и причин. Просто
К этому моменту я уже прошла все «статусные» испытания и была признана во дворе своей. Я трижды спускалась в подвал, на двери которого было написано: «Гистапо. Часы работы с 9 до 18». Участвовала во всех вылазках против детсадовского сторожа, который, к нашей радости, гонялся за нами каждый раз, когда мы перелезали через забор. Я бегала по гаражам, стреляла из рогатки, кидала с балкона в прохожих бумажные бомбочки с водой и метко плевалась сквозь дырку от двух передних зубов. Я была безоговорочно своей. И мне впервые в жизни было почти не страшно пойти на поводу у собственной горечи, презрев правила хорошего тона.
В то утро, когда мы все отвернулись от Алены, я на всякий случай еще раз подтвердила свой авторитет, спрыгнув на спор с крыши подъезда. После чего залепила подорожником разбитую коленку и, не таясь, пошла на пятый этаж. Алена сидела в своей коробке. Она, конечно, не плакала, как мне воображалось, но моему появлению обрадовалась несказанно.
Время от времени кто-нибудь из наших заглядывал на этаж и, демонстративно не замечая Алену, звал меня то играть в прятки, то кататься на тарзанке в овраге. Каждый раз Алена,
Это была первая победа горечи над здравым смыслом. Совсем не помню, как складывались мои отношения с дворовой компанией после моего демарша с Аленой. Видимо, обошлось без последствий, иначе бы в памяти остался
Через год, приехав к бабушке на лето, я обнаружила, что на пятом этаже живут незнакомые люди. А там, где стояла Аленина коробка, лежит аккуратный половичок.
Конец мира
Но в конце концов горечь нашла себе объективную причину. Переезд в другой город разрушил мой мир: и мой покой, и мою вселенную. Я раз и навсегда очутилась на выдувающем душу сквозняке, и никакие стены не могли меня защитить, дать ощущение дома. Вырванная из той почвы, где росла, я больше нигде не смогла укорениться.
Вещи постепенно укладывались в ящики, выкидывались, раздавались друзьям. В квартире становилось все просторней. И все тревожней. Я до последнего не верила, что мой дом так безропотно отдаст меня. Хотя с самого начала знала: это произойдет неизбежно.
Ощущение непоправимости особенно прихватывало при взгляде на переводные картинки над кухонным столом. Там были наклеены тропические живот-
ные — слоны, носороги, антилопы гну. Я знала их до мельчайших подробностей. Те, что были поближе к моему месту, наполовину стерлись — так часто я их гладила, терла, тыкала пальцем, пробовала на вкус.
Неизменные спутники моих детских трапез, сочувственно смотревшие в тарелку с манной кашей, в которой мама рисовала вареньем смешные рожицы, а иногда и целые пейзажи — чтоб веселее было есть.
Их невозможно было взять с собой. Как вид из окна на Каму. Как загогулину за-
сохшей краски в подъезде, похожую на кудрявую собачонку. Как куст сирени во дворе, полный божьих коровок, светлячков и счастливых пятиконечных цветочков. Как синий почтовый ящик, на котором однажды зимой мы нашли ожившую на солнцепеке бабочку.
Мой мир рушился. Части вселенной исчезали со своих вековечных мест, оставляя лишь контуры на обоях. Даже шкаф, на котором так восхитительно страшно было сидеть, огромный и незыблемый, как гора, и тот превратился в неузнаваемую груду досок, отталкивающую своим беспомощным хаосом и отсутствием формы.
И вот наступил день отъезда. Последний раз я взглянула из окна на Каму. Потом скрепя сердце обернулась. Все мои звери смотрели на меня с голой стены, и полустертая антилопа покорно нагибала шею. В эту секунду
Львова Наталья