К наступлению новых времён я наработал некоторое, так скажем, авторское самоощущение. Не скажу, что необычайно прославился, но кое-какую репутацию в профессиональных кругах приобрёл. Не сочтите за похвальбу, но в редакциях отказы я встречал редко. Если же мои сочинения всё-таки заворачивались, то, как правило, по соображениям идейной невыдержанности, что в советские времена воспринималось даже как комплимент. Ничуть не шучу: молва о том, что у тебя «рассыпали» повесть или «зарубили» статью, только поднимала твой престиж в глазах читающей и тем более окололитературной публики.
Вот с таким представлением о собственных возможностях я и встретил новые бесцензурно-рыночные условия. Поначалу они целиком оправдывали не слишком мои заносчивые, но всё же смелые ожидания. Я даже самонадеянно вообразил, что переживаю второй период моей скромной известности. А что, со всех концов страны я получал массу сердечных писем, незнакомые мне лично, иной раз весьма знаменитые люди звонили мне, чтобы выразить свои симпатии, в закромах письменного стола не осталось почти ни одной «непроходимой» рукописи.
Усовершенствуя в состоянии лёгкой эйфории «плоды любимых дум», я не сразу заметил, что обстоятельства мои складываются не так уж радужно, как сгоряча показалось. Я даже не падение гонораров имею сейчас в виду.
Нет, конечно, всегда можно было найти приют в каком-нибудь эфемерном, малотиражном и малозаметном органе, где тешили своё самолюбие невесть откуда взявшиеся со страшной силой расплодившиеся сочинители. Но я, простите за гонор, привык печататься в изданиях солидных и престижных. Их полку тоже заметно прибыло. Надо ли удивляться, что, подогреваемый авторским честолюбием, я возмечтал в эти новые громкие журналы проникнуть? В конце концов мне просто не хотелось без борьбы уступать печатное пространство кумирам молодой журналистики и литературы.
Когда мне впервые без объяснения причин завернули материал в одном нашумевшем издании, я счёл это недоразумением. Они просто не разобрались в моём тексте, утешил я себя спасительным соображением. Когда ситуация повторилась в другом модном журнале, я счёл себя оскорблённым. Главным образом тем фактом, что объясниться со мной, хотя бы формально, не сочли нужным. Даже пропуска в редакцию не заказали, оставили рукопись у дежурного охранника.
Ко мне мгновенно воротилась забытая жалкая неуверенность забытых времён моего, пышно выражаясь, дебюта. Он был отмечен не только робостью и упорством, но ещё и плодотворным стремлением уразуметь, чем же так хороши те, кому редакторы с таким радушием предоставляют свои страницы?
Если вы заподозрите меня в завистливом разочаровании, то жестоко ошибётесь. Они меня, скорее, порадовали. Несомненной одарённостью. Непочтительным остроумием. Не только внутренней, но и внешней свободой первого в нашей словесности непоротого поколения. Тем не менее подавленности от их явного превосходства я не испытал. Может, по той причине, что в моей, пусть не вполне современной, пусть отчасти старомодной манере тоже, подозреваю, есть свои преимущества. Скажем, б%F3льшая человечность, отсутствие тотального скепсиса, доверие к сердечным движениям, опять же, простите, лиричность и душевность. Особенно по отношению к малым сим. К тем самым, среди которых я родился и вырос, среди которых живу и теперь, несмотря на отдельные спонтанные соприкосновения с более благоустроенным миром.
По зрелому размышлению я пришёл к догадке, что перечисленные свойства моей, стыдно говорить, стилистики и раздражают более всего редакторов престижных изданий. Дают им повод брезгливо морщиться и называть такую манеру «отстоем». В полном соответствии с героями, которых она воссоздаёт. На этот счёт не может быть сомнений. Некоторое время назад в одном модном журнале после некоторых раздумий мне вернули предложенный рассказ. Причём вопреки нынешним правилам снизошли до некоторых объяснений.
— Видите ли, — растолковали мне в двух, надо признать, весьма внятных словах, — ваши герои ездят на метро. А наши читатели в большинстве своём — владельцы иномарок. Им пассажиры метро неинтересны.
В сущности, в этой откровенной фразе было сформулировано кредо целого газетно-журнального, а также и литературного направления. Любители учитывать нюансы называют его политическим гламуром. Я бы предпочёл традиционное определение. У нас появились буржуазная журналистика и буржуазная литература. На марксистском толковании данного явления я не настаиваю. Моральных оценок избегаю. Просто хочу подчеркнуть, что в сфере внимания таких журналистов и таких писателей — большие деньги. И всё, что с ними связано. Определённый образ жизни и соответствующий образ мысли.
По странной игре природы он именуется демократическим. Хотя проповедует и воспевает вовсе не простоту, не естественность, не общедоступность, не скромность притязаний и не отсутствие привилегий… Скорее, вещи прямо противоположные. Что тут скажешь, таким уж путём пошла наша демократия, не заботой о простом человеке вдохновляясь, но азартом безудержного потребления, не «мыслить и страдать» желая, а безудержно наслаждаться и беспечно процветать.
Давно никого не удивляют роскошные магазины, порог которых обычный горожанин стесняется переступить. Или рестораны, окружённые целыми дивизионами навороченных джипов. Пришла пора и журналов, где появление на страницах регулируется определённым имущественным цензом и, так сказать, стилистическим дресс-кодом.
Здесь не обеспокоены поиском безвестных талантов и не питают слабости к скандально неуравновешенной богеме. Всем на свете перечням известных авторов, входящих в престижные ассоциации и союзы, здесь предпочитают список Форбса. Литературный редактор не положит на стол знаменитому шефу слепую рукопись с кратким пояснением «Лагерь глазами мужика». Любые явления и общественные институты, в том числе, увы, и лагерь, представляют интерес только в том случае, если увидены глазами миллионера. И описаны, само собою, для такой же миллионерской аудитории, которой, понятное дело, и в изящной словесности свойствены специфические интересы и симпатии.
Не соответствующих просят не беспокоиться.
Анатолий МАКАРОВ