Чуковский жил под знаком столь яростного отрицания своего детства, что, повзрослев, даже имя себе придумал другое, превратившись из Николая Корнейчука в Корнея Ивановича Чуковского. Отчества у него не было: незаконнорожденным детям отчества не полагалось.
Мучительная детская обида на отца, бросившего семью, переплавилась с годами в собственное щедрое, внимательное,
«Он, каким он был и каким создавал наше детство, сам был создан своей покинутостью, — пишет Лидия Корнеевна Чуковская в своей автобиографической книге «Памяти детства». — Тут, в его собственном обокраденном детстве, источник его ненасытного желания обогащать детей, одаривать их. Отсюда его постоянное вглядывание, вслушивание
в детскую жизнь; настойчивая просьба к взрослым: беречь, уважать детей…«.
Стремление давать детям все то, чего он сам был лишен в детстве, стало его насущной потребностью, такой же, как еда и сон. И когда собственные дети повзрослели, эта неутолимая, жадная щедрость принялась искать другие выходы
и неминуемо вылилась в книги для детей и о детях. По выражению самого Корнея Ивановича, он «пошел в дети», как другие «уходили в народ».
До глубокой старости веселясь и дурачась с детьми, он не только обогащал их, но и старался добрать
Самые пронзительные страницы в книге «Памяти детства» — это рассказ о том, как маленькая Лида каждый вечер читала отцу вслух, чтобы Корней Иванович, всю жизнь жестоко страдавший от бессонницы, сумел отключиться от мыслей и заснуть.
«Это была моя любимая игра.
Так давал он мне дополнительные уроки литературы. А может быть, это было обучение еще чему-нибудь? Никто никогда в жизни
не возбуждал во мне такого острого чувства жалости, как — с детства! — мой здоровый, избалованный успехом, удачливый, веселый отец«.
Наталья КЛЮЧАРЕВА
***
Тогда в нашем детстве, в Куоккале, он казался нам самым высоким человеком на свете. Кто выше его? Нет такого! Им, его длиною, можно измерять заборы, ели, сосны, волны, людей, высь и глубь. Рост его был нам выдан судьбой как некий аршин, как естественная мера длины. Сидя в лодке, мы прикидывали, бывало, на глаз: сколько тут пап: шесть или больше? «Да что ты! Какие шесть! Не меньше двенадцати будет!»
До первой детской книги Корнея Чуковского оставалось в ту пору года три, до второй — около десяти, им не была написана еще ни единая строка для детей, но сам он, во всем своем физическом и душевном обличье, был словно нарочно изготовлен природой «для детей младшего возраста» и выпущен в свет тиражом в один экземпляр.
Нам повезло. Мы этот единственный экземпляр получили в собственность. И, словно угадывая его назначение, играли не только с ним, но и им и в него: лазили по нему, когда он лежал на песке, как по дереву поваленному, прыгали с его плеча на диван, как с крыльца на траву, проходили или проползали между расставленных ног, когда он объявлял их воротами. Он был нашим предводителем, нашим командиром в игре, в ученье, в работе, капитаном на морских прогулках и в то же время нашей любимой игрушкой. Не заводной — живой.
***
Мимо пышного цветника, вдоль забора, носится со злобным лаем собака. Ищет лазейку, чтобы вырваться на улицу и искусать нас. Как будто мы воры какие-нибудь и собираемся украсть ее цветы! Мы торопливо идем вдоль забора. Он впереди. Хочется не идти, а бежать. Но он не велит. Главное, говорит он нам тихим голосом, не бежать. И делать точно то самое, что станет делать он.
А собачища,
— Раз, два, три! Делайте то же, что я!
Он отталкивает наши руки и опускается на четвереньки в пыль. И мы рядом с ним.
— Гав, гав, гав! — лает он.
Мы не удивляемся. Удивляется насмерть собака.
— Гав, гав, гав, — подхватываем мы.
Собака, словно в нее запустили камнем, поджав хвост, бежит прочь. Наверное, впервые в своей собачьей жизни она увидела четвероногих людей. Мы долго еще продолжаем лаять. Ему не сразу удается унять нас. Оказывается, это такое наслаждение — лаять на собак!
***
«Сухопарая экономка знаменитого лысого путешественника, заболев скарлатиной, съела яичницу, изжаренную ею для своего кудрявого племянника. Вскочив на гнедого скакуна, долгожданный гость, подгоняя лошадь кочергой, помчался в конюшню…»
Это мне задано. Это я должна перевести на английский. Чушь эту сочинил для меня он сам; для Коли другую, столь же несусветную; он составил эти сочинения из английских слов, которые накануне дал нам выучить. Мы переводим подобную ахинею верстами и от нее в восторге. Радостный визг и хохот! «Подгоняя лошадь кочергой!»
Наш учитель пытался и уроки превратить в игру. Когда же после ахинеи, белиберды, чуши откроешь, бывало, книгу Диккенса на той странице, к которой он нас готовил, и сама, без его помощи, узнаешь, что случилось дальше с Оливером Твистом, — о! ради этого стоило зубрить слова.
***
К гимназическому нашему учению он относился с полным равнодушием. Я была горестно лишена малейших способностей к арифметике. Убедившись, что математическое мышление мне чуждо, он начал решать задачи за меня и бесстыдно давал мне их переписывать, к превеликому ужасу нашей домашней учительницы.
— Знает таблицу умножения — и хватит с нее! — говорил он. — Восемь лет случаются раз в жизни. Нечего загружать голову тем, чему голова сопротивляется. Такая свежесть восприятия, такая память больше не повторится… А
Я читала. Стихам моя голова не сопротивлялась. Мне было труднее позабыть их, чем помнить.
***
В Куоккале он не только охотно играл с нами каждый свой свободный час, но и старательно оберегал от вторжений наши самостоятельные утехи и выдумки — в особенности те, в которых чувствовал ростки одухотворенности, творчества.
Коля любил мечтать. В одиночестве.
— Уходи отсюда, — говорил мне Коля. — Разве ты не видишь, я мечтаю.
«Мечтать» на его языке означало прыгать с камня на камень вдоль берега и то прятаться от невидимых врагов, то самому устраивать засаду на них, то кидаться в гущу преследователей, непрерывно выкрикивая:
— И вот они вылетели из густых зарослей. Бах, бах, раздались выстрелы, но ни одна пуля не коснулась его головы! Зато от его пуль не поздоровилось нападавшим! Убитые падали градом. Десятки тел остались лежать на земле. Он знал, что они вернутся. Необходимо укрепить позицию.
И Коля начинал, судорожно ползая по песку, стаскивать в одно место камни. Смотреть на него было завидно. А он не берет в игру. Несправедливо! И я бежала жаловаться. Но жалоба моя не имела успеха. Наш капитан не хотел мешать Коле. Он охранял его беготню по камням. Но и обижать меня ему не хотелось.
— Вот что, Лидочек, — говорил он вкрадчивым голосом. — Давно я тебе ничего не рисовал. Гляди, я буду рисовать, а ты угадывай.
Пером он рисовал карикатуры, очень меткие. Но сегодня я не радовалась картинкам. Будто я не понимаю! Он просто хочет, чтобы я не мешала Коле. И для этого рисует дворника и лошадь.
А Коля захватил весь берег. Все мои любимые камни. И так чуть не каждый день. Сколько раз я уже слышала:
— Лида, не ходи в ту сторону! Там Коля мечтает!
***
В жаркий июльский день мы с ним отправились на станцию встречать маму. Двое мальчиков, перепрыгивая через рельсы, начали, соревнуясь, непристойно ругаться. Корней Иванович в три шага оказался возле них.
— Вы это что? — заорал он. — Молчать сию же минуту!
Они, нагло глядя ему в лицо, продолжали.
Тогда он схватил их за шиворот и кинул на песок. Они побежали наверх. Там, почувствовав себя в безопасности, показывая ему нос, снова начали ругаться.
Он помчался наверх за ними. И вдруг, пробежав полдороги, остановился. Он стоял неподвижно, понуро. Мальчишки торжествующе плясали, а один, расхрабрившись, даже швырнул в него шишкой.
— Бедные вы, бедные! — выкрикнул вдруг Корней Иванович тем надрывным, рыдающим голосом, каким читал особенно любимые стихи. — Обворовали вас.
Он махнул рукой и пошел вниз. На обеих его щеках висели слезы.