«Писать книгу – приключение». Я вспомнил это выражение, когда печатал на компьютере фразу: «Надо ли читателю знать, как пишется этот текст?» - вы встретили ее тут несколько десятков страниц назад.
В первые годы нового века я работал главным редактором небольшого, но уютного издательства с дерзким наименованием «Одно из лучших». Помимо прочего, в мои обязанности входило выпускать газету «Библиотечная столица». И я не мог не предложить своим читателям-библиотекарям что-нибудь из сочинений одного из моих любимых писателей Уинстона Черчилля. Точнее – подборку его блестящих высказываний, которую и озаглавил так: «Писать книгу – приключение…»
В тот день, когда я рассказывал читателю этой книги о трудностях выискивания нужных слов в затронутой инсультом голове, я подумал: не только соображения некой внешней целесообразности побуждают делать это. Сама стихия мемуара увлекает меня в омут текста, затягивает магией любопытства: что там?.. А «эпистолярно-роддомовская» главка снова пробудила интерес к замечанию Черчилля относительно книгописания. Я нашел тот номер «Библиотечной столицы» и извлек само это его наблюдение: «Писать книгу - приключение. Вначале это игрушка и забава, затем она становится любовницей, затем она становится хозяйкой, затем – тираном». Так вот что потянуло меня к этой максиме, - слово «тиран». На самом деле оно оказалось в данном случае не точным, но за неимением другого…
Поясню. В моем собственном восприятии этот мемуар – набор живых картинок, поставляемых мне памятью, которые я, человек по природе и так не слишком эмоциональный, по возможности проверяю еще на соответствие сохранившимся датам, документам, другим свидетельствам и т. д. Это мое занятие продвигается не быстро по причинам уже не раз изложенным.
Когда пришла пора включить в рукопись переписку, относящуюся к пребыванию Галины в роддоме, подумалось: это я сделаю за один день. Размышлять не о чем - труд барышни-машинистки.
Оказалось – неделя.
Перепечатка 3-4 записок 1965 года, а порой и двух, необъяснимо воздействовала на мое существо, как будто я отработал до часу ночи в день сдачи в типографию журнала «Огонек». Если я при этом норовил передохнуть, повалявшись на диване перед телевизором или слушая «Эхо Москвы», то в течение каких-то минут меня одолевал сон, чего посреди дня со мной не бывало почти никогда. Попытки еще раз сесть за компьютер оканчивались бесславно: гулко начинавшееся биться сердце не сулило ничего благоприятного.
И главное: вместо «живых картинок», которые еще надо проверять и уточнять, просто… чуть ли не в явь ощущение той, давней жизни, и одновременно – горечь по ней, по тому, что она никогда не вернется, и никакими мемуарами в эту даль не дотянуться.
Такое как бы реалистическое биение жизни случилось у меня в течение этой работы только с событиями того, 1965 года…
Я не мог не думать об этом. Отчего так физически взбудораживается организм? Версия психологического влияния отбрасывалась: все, о чем говорилось в письмах, должно было только умиротворять. Общеизвестный факт: даже самые некогда берущие за живое обстоятельства, удаленные во времени, воспринимаются едва ли не с умилением: «все, что было, сердцу мило». Мне ничего не оставалось, как остановиться на гипотезе, скорее всего, далеко не научной. Источник воздействия этой нашей почты – в самих письменах (или даже бумаге), сохранивших каким-то непонятным образом часть энергии писавших и читавших. Она оказалась очень большой и, может быть, даже превышающей пропускную способность потрепанной, можно сказать, сделанной еще при совке проводящей нервной сети изрядно устарелого человеческого создания. Она, наверное, появилась от сложения психической активности всех трех участников переписки. А если сюда добавилась еще одна – новорожденной?..
Всё! Клянусь богом слов, фраз, морфем и чем там еще он заведует для животворения письменности, впредь больше не буду упоминать в этом сочинении никаких мистических фигур. Хотя и мог бы… Мне кажется, наш быт переполнен ими, но мы предпочитаем не обращать внимания на них и инстинктивно стираем из своего сознания их следы, поскольку все равно, как мартышка и очки, не ведаем, к чему они нам. Однако ведь если их разложить на…
Но нет! Дал же клятву… И так рискуя тем, что мое сочинение прослывет легкомысленной книжечкой на трансцендентальные темы, я лишь очень коротко закрою начатые ранее фабулы, объяснений которым дать, увы, не могу.
Я больше ни разу не видел Владимира Разумневича. Ни во время моего утверждения на шестом этаже в должности, ни в течение первой поездки в контору уже в качестве собкора. Хотя много раз проходил мимо его кабинета с надписью «Редактор по отделу литературы и искусства». В том же 1965 году его приняли в Союз писателей, и он вскорости ушел в главные редакторы Киностудии им. Горького.
В конце 1967-го или начале 1968 года, когда я уже работал в центральной редакции, а наш дом в Останкино только еще закладывался, я предпринял попытку узнать что-нибудь о причинно-следственных связях моего появления в «Комсомолке».
Было так. В пятницу я дежурил по своему отделу – шел то ли некий легкомысленный субботний фельетончик, то ли подборка «Улыбка». По какой-то мелочи в этой публикации меня вызвал Ким Костенко, ведущий номера, который был уже не ответсекретарем, а замом главного. Но - и это имеет значение - еще не был супругом Инны Павловны Руденко. Может быть, и поэтому, но так или иначе, у него не было настроения проводить выходные в Москве. И он взял двухдневную путевку в дом отдыха «Планерное» издательства «Правда».
При моем появлении в своем кабинете Ким вдруг вспомнил, что я который месяц обретаюсь в гостинице «Юность» без семьи. А путевка в «Планерное», между прочим, хоть он и один, у него была выписана на двух персон, поскольку сами отдыхательные комнаты были рассчитаны именно на такое количество койко-единиц. И тут у Кима Прокофьевича, к слову сказать, самого человечного человека в редакции (это я говорю вне иронии, а в самом прямом, неподдельном смысле), родилась идея забрать и меня на уикенд на морозные просторы Подмосковья.
- Поехали, - говорил он, - на лыжах покатаемся, проветрим легкие от всей этой бумажной пыли.
Сказать прямо, я бы мало с кем из начальства согласился на такое предложение: провинциально-высокомерное отношение к нему во мне до сих пор до конца не изжито. Но Ким Костенко в тот момент был настолько естественным, непринужденным, нормальным, что мои заморочки такого рода не успели проклюнуться.
Мы поехали на редакционной машине. Было уже заполночь, мы проморгали поворот с Ленинградского шоссе, домчали до Черной Грязи, повернули назад, долго искали возможность вновь оказаться на нужной нам стороне тракта…
…От катаний на лыжах я, хоть и вырос на Урале, получал удовольствие относительное. Но вот от последующей после них трапезной релаксации – полное. Ким купил в очень приличном тамошнем буфете бутылку какой-то классной водки (от моих попыток поучаствовать в этой богоугодной затее он отмахнулся с таким великим страданием на лице, что я долго не мог отделаться от ощущения чего-то непристойного, сотворенного мной). И мы по ходу течения обеда или ужина после морозной прогулки под какую-нибудь немудреную присказку Кима («Кто бы что бы там не говорил, а выпить хочется!») планомерно убавляли ее содержимое.
И вот однажды в такую минуту мне пришла мысль спросить у моего застольного наперсника, а не знает ли он случаем, почему три года назад Разумневич, находясь в Ростове, решил позвать в «Комсомолку» незнакомого ему сотрудника местной «вечерки».
Ким Прокофьевич от этого невинного вопроса вдруг почему-то потемнел лицом.
- Чепуха это все.
С этим я вполне мог бы согласиться: интерес довольно праздный. Но Ким еще добавил:
- К этому делу Разумневич не имеет никакого отношения.
И тут же мой собеседник поменял тему, обозначив, что прежний разговор окончен.
Когда я рассказал об этом Галине, она лишь серьезно так обронила:
- Ты с этим вопросом больше никогда ни к кому не обращайся.
- Почему?
- Не надо.
Видимо, и впрямь не надо.
Как не надо, скажем, спрашивать у самого себя: где он, Леня Коркин? И главное – когда исчез, испарился из течения моей жизни? Я этого не знаю, не помню. Леня – мой первый дружок, появившийся на излете малышовости и заре детства. Это как притча моего бытия. (В этот же разряд неосознанных иносказаний, похоже, придется отнести и все имеющееся в файле под таким, казалось бы, сугубо рационалистическим обозначением, как «Разумневич».)
Я уже вспоминал о том, сколь голодным и бедным было население, среди которого я подрастал. И все-таки у него хоть что-то было. Каково же было мое изумление, когда я с Леней пришел в барачную комнату, где он жил. Там не было ничего! Кроме небольшого стола, табуретки и переносного ящика, в котором лежала металлическая «лапа» для ремонта обуви и прочие причиндалы все для той же надобности. Отец Лени был сапожником, а матери, не знаю почему, вообще не было. Где они спали? Как готовили еду?..
Ходил Леня, как у нас говорили, в ремках. (Для сведения молодых: это не детали модной одежды юных особ, называющих себя «эмо», эмокидами, а слово, происходящее, по Далю, от «ремок, рямок, …лоскут, тряпица, ветошка, лохмотье, обноски, рваная одежа, рубище»). Сразу после войны самым отчаянно бедствовавшим семьям (какая-то справедливость соблюдалась) выдавали из подарочных посылок граждан США детскую одежду, и многие щеголяли в комбинезонах сине-коричневой шахматной расцветки. Поскольку это не коснулось Коркиных, можно предположить, что они вообще нигде не были отмечены как существующие на белом свете.
Однако в этом абсолютном нищенстве, в тотальном отсутствии имущества была и другая сторона. Был… Леня, вечно шмыгавший, утиравший нос рукавом и… неизменно веселый, сыпавший какими-то странноватыми, часто уморительными прибаутками и невероятно везучий во всех играх. Мы, остальные, могли только мечтать так же хитроумно плести кружева футбольных атак, оставляя с носом чуть ли не всю команду противника.
Тогда я об этом, конечно, не думал, но сейчас полагаю, что именно в том нежном возрасте у меня возникло представление, что внешнее, вещное состояние и внутреннее благо человека не только могут не совпадать, но и расходиться друг с другом. Я ведь помню, как мне хотелось походить на своего дружка. Я ему завидовал!
Может, тогда и зародилось еще пока не сформулированное, но истинно нищенско-философское понятие: бог даст день, даст и пищу.
И вот что интересно: одним такое верование дарует душевное спокойствие, а других, напротив, приводит в смятение. Ибо, как всем известно, на Бога надейся… И т. д.
Впрочем, что бы ни говорил Ким Костенко или даже моя Галина, посредством Разумневича мы оказались в Волгограде. И еще отчасти – Володи Понизовского. Будучи заведующим отделом военно-патриотического воспитания, он по своим армейски-журналистским надобностям приехал на Мамаев курган, там встретился со Школьниковым и как-то утряс случившийся из-за корявого назначения собкора статусный конфликт между редакцией газеты и местным боярином. Тот был тогда по-видимому просто милым человеком.
Продолжение следует...