Там, где мы бывали, нам танков не давали.
Репортер погибнет — не беда.
Но на «эмке» драной и с одним наганом
Мы первые въезжали в города.
Чтобы снять поднимающихся в атаку, надо хотя бы на миг оказаться между поднимающимися и пулей. Чтобы написать, как у того же Симонова в стихотворении «Атака»:
Пусть снег метет, пусть ветер гонит,
Пускай лежать здесь много дней.
Земля. На ней никто не тронет.
Лишь крепче прижимайся к ней.
Надо хотя бы быть рядом, всем телом вжимаясь в тот же самый клочок земли. И все же нельзя забывать то, о чем усердно и многократно говорил и писал Симонов, что журналист — не самая тяжелая и не самая опасная профессия на войне. Но она — тоже — часть той войны и для нее, увы, невыполним пункт из «Кодекса журналистской этики», написанного Пашей Гутионтовым в начале 90-х, где говорилось, что журналист ни при каких обстоятельствах не должен брать в руки оружие.
Другое время — другие песни? Но ведь «Корреспондентскую застольную» и сейчас с чувством поют наши коллеги, в том числе молодые, правда, после нескольких рюмок. Что же осталось нашему времени с его обязательным гулким патриотизмом — от войны, где даже лирические поэты выражались коротко и императивно: «Жди меня» или «Убей его»?
В прозе Константина Симонова, а это почти сплошь военная проза, журналист — любимый персонаж. Снимающий или пишущий — не важно! Синцов — один из двух главных «сквозных» героев трилогии «Живые и мертвые». Лопатин — эпизодический персонаж «Товарищей по оружию», становящийся главным героем «Из записок Лопатина», а потом и «Так называемой личной жизни». Мишка Вайнштейн из пьесы «Жди меня» перекочевывает в «Живых и мертвых», даже не сменив фамилии. Не говорю уже о пьесе «Русский вопрос», где почти все герои — журналисты, правда, американские. Словом, если кто-то из дипломников журфака возьмется за тему «Журналист в произведениях К. Симонова», я ему не завидую — утонет в материале.
Кинооператор Роман Кармен (слева) и военный журналист Константин Симонов, Вязьма, 1943 год. Фотохроника ТАСС
Главный прототип пишущих журналистов в этой прозе, безусловно, сам Симонов. Совпадают обстоятельства, профессиональные навыки и проблемы, география событий и угол зрения на них. Есть, конечно, возрастные вариации, а несовпадение по большому счету — одно, но очень существенное. Не столько герои похожи в прозе и драматургии на своего прототипа, сколько сам автор в своей жизни старается походить на написанных им персонажей. Они более мужественно и последовательно себя ведут в обстоятельствах и войны, и мирного времени.
Зато прототипов у снимающих журналистов, у фотокоров — тьма. В книге дневников — двухтомнике «Разные дни войны» на контртитуле первого издания 1977 года написано: «В книге использованы фотографии военных корреспондентов…» — и далее весь список симоновских прототипов: «…Д. Бальтерманц, Т. Зельма, П. Трошкин, В. Темин, М. Трахман, Е. Халдей, а также некоторые фотографии, авторство которых не установлено».
Что самое главное — выжить
На этой смертельной войне, —
Той штуки бесстыжей не выжечь,
Как видно, из памяти мне.
Так написал Симонов через десяток лет после окончания боевых действий на этой неоконченной до сих пор войне. Что же было на ней самым главным для журналистов, если «выжить» было не во-вторых или даже не в-третьих? Сейчас, еще несколько десятилетий спустя, мне кажется, что
главным на этой войне был для них вопрос, вынесенный мною в заголовок: найти баланс между правдой и долгом.
То, что для отца это было так или примерно так, подтверждает отрывок из поздней его прозы — разговор корреспондента Лопатина и редактора «Красной звезды» в романе «Так называемая личная жизнь».
Сорок первый год. Контрнаступление под Москвой. Лопатин возвращается с репортажем из первого освобожденного от немцев города. Там только что вернувшийся «с первым вошедшим эскадроном» председатель райисполкома принимает «пособников», людей, обеспечивавших городу хоть какую-то жизнь в месяцы оккупации: инженера, восстанавливавшего работу водопровода, монтера с электростанции, врача из городской больницы, работницу бюро с грудным ребенком.
«— У меня есть указание выявить всех до одного пособников фашистских оккупантов, и я его выполню, будьте покойны! У меня совесть есть!» — говорит Лопатину этот в общем-то симпатичный дядька. И этот сюжет становится центральным в лопатинском очерке. Редактор, начав его читать… «поставил сначала одну птичку, потом вторую, потом третью, жирную, — против слова «испуг». Поставил, повернулся к Лопатину, словно желая спросить его: что же это такое? Но раздумал и уже быстро, не ставя никаких птичек, дочитал очерк до конца.
— Хорошенькая теория, — сказал он, бросая на стол очерк, и быстро зашагал по комнате. — Большой подарок немцам сделал бы, напечатав твое творение…
— Почему подарок?
— А потому, — сказал редактор, — что немцы возьмут твой очерк и перепечатают во всех своих вонючих оккупационных листках, мол, не бойтесь, дорогие оккупированные граждане, милости просим, служите у нас, даже если потом опять попадете в руки Советской власти, все равно ничего вам за это не будет…
— А по-моему, не перепечатают. Какой им расчет перепечатывать? Наоборот, им больше расчета внушить, что как только мы придем, то всех, кто при немцах оказался на какой-нибудь работе или службе, вольно или невольно, — всех подряд за решетку…
— Это по-твоему, — не найдя что возразить, сказал редактор. — Скажи, пожалуйста: одни виноваты, другие не виноваты, третьим чуть ли не благодарность за то, что они служили у немцев, надо объявить… Ты только подумай, к чему ты, по сути, призываешь в своей статье…
— К тому, чтобы всех не стригли под одну гребенку, только и всего…»
Спор этот в книге продолжается, и тем, кто ее не читал, сообщаю, что очерк Лопатина в «Красной звезде» не напечатали, и Симонов, годы спустя, превратил его в эпизод прозы. А вот спор — он продолжается и в наши дни, составляя суть того, что вежливые люди зовут редакционной политикой, а менее вежливые — именуют самоцензурой. И вопрос, как надо писать: по правде или по долгу службы — он остается.
И мы его не решили, постоянно воспроизводя ситуацию, в которой мы похожи и на героев Симонова, и на их прототипов.
Фронтовые корреспонденты Константин Симонов, Игорь Зотов, Евгений Кригер и Иосиф Уткин (слева направо), точная дата не известна. Фото: Виктор Темин/ТАСС
Еще один нерешенный нравственный вопрос оставил нам молох этой войны. Природа его в корневом различии между «homo пишущим» и «homo снимающим». Чтобы понятно было, о чем я, приведу малый отрывок из «Разных дней войны», где действуют те самые вышеупомянутые прототипы.
«Трошкин ехал хмурый, как туча. Сперва, по своему легкомыслию, я не понял, что с ним, и стал дразнить его, что он так обленился, что даже до полка не хочет доехать. Он разозлился и вдруг стал кричать на меня: хорошо мне! Написал и все! Хорошо, когда можно плевать на метеорологию, на время дня и на погоду, а ему же снимать надо! А что он будет снимать, если через час будет темно, хоть глаз выколи? Ну что он будет снимать?..»
Тут-то и проявляется та самая природа конфликта, который Симонов описывает, рассказывая о другой поездке на фронт, с другим прототипом: «…Готовя дневник к печати, я давал его читать нескольким моим товарищам по фронтовым поездкам.
— А ты помнишь, — прочитав дневник, вдруг сказал мне Яков Николаевич Халип, — у переправы через Днепр того старика? Почему ты о нем не написал?
— Какого старика?
— Ну того, которого я хотел тогда снять, а ты мне не дал. А потом я его все-таки снял через окно машины. Того старика, который тащил телегу, впрягшись в нее вместо лошади, а на телеге у него сидели дети. Ты вообще почти ничего не написал о том, как было там, под Днепропетровском и у переправы через Днепр.
Помнишь, я стал снимать беженцев, а ты вырвал аппарат и затолкал меня в машину. И орал на меня, что разве можно снимать такое горе?
«Семья уходит из родного дома», 1941 год. Фото: Яков Халип/РИА Новости
Я не помнил этого. Но когда Халип заговорил, вспомнил, как все было, а было именно так, как он говорил. Вспомнил и подумал, что тогда мы оба были по-своему правы. Фотокорреспондент мог запечатлеть это горе, только сняв его, и он был прав. А я не мог видеть, как стоит на обочине дороги вылезший из военной машины военный человек и снимает этот страшный исход беженцев, снимает старика, волокущего на себе телегу с детьми. Мне показалось стыдным, безнравственным, невозможным снимать все это, я бы не смог объяснить тогда этим шедшим мимо нас людям, зачем мы снимаем их страшное горе. И я тоже, по-своему, был прав.
А все это вместе взятое — это еще один пример того, как сдвигаются во времени понятия».
Кроме патриотической гордости за совершенный ими подвиг мы унаследовали и проблемы, так и не разрешенные для пишущих и снимающих в нашей великой стране: не превращать «как было» в «как надо».
«Сейчас, через много лет, — продолжает отец, — глядя старую кинохронику и выставки военных фотографий того времени, как часто мы, и я в том числе, злимся на наших товарищей фотокорреспондентов и фронтовых операторов за то, что они почти не снимали тогда, в тот год, страшный быт войны, картины отступлений, убитых бомбами женщин и детей, лежащих на дорогах, эвакуацию беженцев… Словом, почти не снимали всего того, что под Днепропетровском и Запорожьем я сам мешал снять Халипу».
Я люблю своего отца и не люблю вспоминать, а тем более напоминать другим, где и как он бывал не прав. Но именно здесь и сейчас не могу смолчать: не понятия сдвигаются во времени, а стоит смениться идеологическим установкам, что и произошло между сорок вторым и семьдесят пятым, как правды стало не хватать, и интересы истории взяли относительный верх над интересами пропаганды.
Говорю «относительный», потому что и в 75-м, когда исправленный вариант дневников готовился к печати, и в 65-м, когда редактор «Нового мира» великий Твардовский три месяца держал, не печатал очередной номер журнала, где была набрана первая часть дневников, действовали одни и те же идеологические нормы. И даже союз крупнейших в те годы советских писателей Твардовского и Симонова не в силах был пробить стену изъятий и запретов, выстроенную вокруг истории Великой войны. Еще через десять лет, уже после смерти отца, я был в Овсянке у солдата той войны и ни на кого не похожего писателя Виктора Петровича Астафьева и своими ушами слышал его причитание: «Я при большевиках был кто? Литератор. Потому что писал только то, что надеялся напечатать. А сейчас я — писатель — пишу, что хочу!»
Есть такая профессия — Родину защищать. Называется «солдат». А рядом, не отставая и не уставая, подчищает результаты его деятельности — ретушер. И история Родины, и ее войн на каждый данный момент отретуширована в соответствии с потребностями момента.
Неотретушированных ни войны, ни Родины у нас с вами нет. Даже самые памятные из исторических фотографий прошли через руки этого мастера.
И получается, в соответствии с формулой Маяковского:
На снимке нет уш.
Слизала ретушь.
На призыв моего отца создать журнал «Военный архив», чтобы собирать рассказы тогда еще живых и отчасти здоровых участников войны, политуправление Советской армии — один из главных ретушеров военной истории — идею отвергло категорически. Зачем нам собирать нестройные, противоречивые истории солдатских, офицерских и генеральских войн, когда мы только что с большим трудом создали наконец единую историю Великой Отечественной войны.
Этот спор продолжается поныне, мы с вами его свидетели и его участники. И каждый несет свою меру ответственности за то, чтобы на кафедрах и на экранах, на трибунах, страницах и мониторах было больше правды. Это и есть наш долг перед теми, кто семьдесят пять лет назад, в мае 45-го, завещал нам честь и труд помнить: войны кончаются, когда похоронены останки последних мертвых и рассекречены все архивы. Так что мы еще воюем.
Алексей Симонов —
специально для «Новой»
Источник