Когда меня ставили в угол, сервант был моим тайным союзником, с ним я могла продержаться сколько угодно, хоть до позднего вечера, ибо он был сверху донизу набит изумительными сокровищами, созерцание которых мне никогда не приедалось.
Слегка повернув голову, я видела, как в боковой зеркальной дверце отражается сервиз, разрисованный сценами Гражданской войны: Чапаев в остроплечей бурке, с хищным и прекрасным профилем, устремленным в далекое будущее; зеленые шлемы с алыми звездами; тачанка-ростовчанка посреди тревожного, прибитого ветром поля, под клочковатыми тучами и синими туманами. И ревела буря, и дождь шумел, и во мраке молния блистала, и в горле стоял ком, потому что сразу же вспоминался жестокий романс про «комсомольское сердце пробито», про капли крови густой из груди молодой. Под этот романс я засыпала, когда еще лежала в кроватке с перильцами и, засыпая, видела украинские степи и ржавые белогвардейские цепи.
В углу было хорошо и спокойно. Дивная, неописуемая красота: белые тарелки из кузнецовского фарфора, на тыльной стороне каждой отпечатан двуглавый орел в царской короне, а на внешней — ветки сирени, как живые, с тонко прорисованными, нежными, полустертыми соцветиями и прожилками на листьях. Фарфоровая фигурка босоногой девушки в красном платке, гадающей на ромашке. Один из пальцев на ноге отбит, что делало девушку в моих глазах особенно трогательной и незащищенной. Фарфоровый мальчик в майке и в пилотке со звездой караулит в обнимку с жирной серьезной овчаркой подбирающихся к заставе врагов. Хорошо бы иметь такого мальчика в друзьях. А еще лучше — овчарку. Серебряная сахарница с узорной крышкой и намертво приставшими к дну остатками сахара. Их всегда мучительно хотелось слизнуть, но язык никак не доставал до дна. Тяжеленные, вечно опаздывающие часы с двумя черными футболистами, вяло изображающими борьбу за мяч. Им тоже можно было придумывать судьбу и биографии. Флаконы
Жестяная коробка
Жестяная коробка
Синяя вазочка с колосьями, как на ВДНХ. Розетка для варенья, тоже вызывающая воспоминания о ВДНХ — на этот раз о чашах, наполненных зерном, и об обожравшихся до потери человеческого облика воробьях, облепляющих эти чаши со всех сторон.
Хрустальный подсвечник в виде приземистой заснеженной избушки. Свеча в него вставлялась так, что при зажигании ее получалась композиция «пожар в бане». Очень яркое, хотя и жутковатое зрелище.
Старинный, почти дореволюционный пупс в кружевной ночной рубашке и роскошном чепце с оборками. Я относилась к нему с опасливым почтением и никогда не трогала. Он смущал меня своим сморщенным буддийско-бесстрастным личиком, как у китайского болванчика. Стоя в углу, я иногда мысленно нянчила его и пела тихим внутренним голосом: «Был китаец — голова, / Знал он русские слова, / Получив письмо от Вали, / Все китайцы танцевали, / Целый день в ладоши били / И на радостях решили — / Вале мы пошлем в ответ / Чаю вкусного пакет!» Что это была за песня? что за стихи? — я понятия не имела. Но она лучше всего действовала на пупса: он слегка распускал морщины на лбу и вздыхал, качая в такт головой. Видимо, он и вправду был китаец.
Вы думаете, я перечислила все, что было в серванте? Нет, конечно, вы так не думаете. Я и десятой доли всего не перечислила. А если учесть то, что стояло на серванте, то… Но тут из кухни выходила мама или бабушка и объявляла мне амнистию. Раньше, когда я была помоложе, то наивно просила: «А можно, я еще чуть-чуточку постою, а?» И так как эта просьба расценивалась как особенно тонкая, иезуитская форма протеста и вызывала только раздражение, со временем я научилась подчиняться, со вздохом вылезать из угла и идти на кухню обедать или на улицу — играть. Сервант не обижался и, усмехаясь, ждал. Он знал, что наше расставание будет недолгим.
Две синие с золотом чашки
На совести абсолютно каждого ребенка есть хотя бы одна разбитая чашка. И не одна, скажете вы. И не одна, скажу я. Глупо спорить, когда так оно и есть.
Только взрослым разрешается безнаказанно бить чашки. Как, впрочем, делать все прочие глупости и неловкости. С детей за это строго спрашивают, и дети об этом знают, причем задолго до того, как с них за это
Очень ярко помню, как это случилось. Мне, как я уже сказала, было лет пять или чуть меньше, а чашке — гораздо больше. Она была из старого бабушкиного сервиза, темно-синего, в тонкую золотую клетку, с узорным ободом по краю каждого предмета. Я его любила, этот сервиз. В густой синеве сахарницы сахар казался ослепительным, искристым и тяжелым, как куски мрамора, из которого были сделаны колонны на станции метро «Киевская»; чайник был приземистым и легкомысленно курносым, а чашки, наоборот, стройными и вытянутыми вверх, как древние чаши, и чай светился в них горячим смуглым золотом, на которое было интереснее смотреть, чем пить.
И вот
Сперва я даже не поняла, что случилось. А потом поняла, и ледяной ужас облил меня с головы до пяток. Мой час пробил. Я это все-таки сделала.
— Не вздумай ругать ребенка
— Я и не вздумаю, — обиделась мама, которая явно собиралась именно это и сделать. — Ты один у нас такой, да? Педагогически правильный? Подумаешь, чашка. Ничего страшного. Сейчас другую достану, только осколки выкину сперва…
Я смотрела, как она выбрасывает в ведро осколки и лезет в сервант за новой чашкой, вдыхала запах чая, арахиса и сливок и медленно, не веря себе, оттаивала, заново возвращаясь к жизни. Как если бы вдруг Бог сказал Адаму и Еве: да ладно, пустяки! Ну съели и съели, подумаешь… Что у меня, яблок, что ли, не хватает?
И был тихий счастливый вечер. И жидкий золотой чай с кусочком сахара, оседающим и рассыпающимся на дне новой чашки. И божественный торт «Арахис», щедро вымазывающий все, что к нему прикасалось, подтаявшим темным шоколадом. И хорошие разговоры. И вечер синел и переливался за окном в свете фонарей, а в углу шуршал и сердился хомяк, которого дразнил домовой. Хомяка звали Хомяк, а домового — Кое-Кто. Я слушала их перебранку и размышляла про себя, не попытаться ли присосать к подбородку новую чашку, извлеченную из серванта, — разумеется, после того, как чай будет выпит. Но, поразмыслив хорошенько, поняла, что этого делать не стоит.
А со второй чашкой из этого сервиза вышло много хуже и непонятней. Она разбилась примерно через год после первой при совершенно необъяснимых обстоятельствах. Я сидела на диване, играла в увлекательную игру под названием «Умный телефон» и очень удивилась, когда мама вошла в комнату и спросила:
— А что с чашкой? Ты ее уронила, да?
А я не роняла никакой чашки. И с чистой совестью сообщила об этом маме.
— Ну как же не роняла? А это что?
На полу и впрямь валялись темно-синие с золотом осколки.
— Я не роняла, — пожала плечами я. — Правда. Я не трогала. Может, Хомяк?
— Хомяк в клетке, — холодно сказала мама. — И потом, он все равно не взобрался бы на стол. Лучше уж признайся честно. Я не буду ругаться, только признайся.
— Я не трогала, — честно ответила я. — Хоть ругайся, хоть как. Не разбивала, и все.
Мама огорчилась и позвала с кухни бабушку. Вдвоем они очень быстро приперли меня к стене и доказали, что никого, кроме меня, в комнате не было, а чашки сами по себе не умеют ни ходить, ни летать, ни прыгать со столов.
— Ладно, — сказала я, понимая, что возразить мне нечего, а просто так они все равно не отстанут. — Пусть я разбила.
— Не «пусть я», а просто — «я»! Ну неужели так трудно признаться?
— Ладно, — тоскуя и досадуя, ответила я. — Это я разбила.
Но этого им показалось мало. Они захотели узнать, как я это сделала. Я еще больше затосковала и принялась сочинять подходящую версию:
— Ну… я шла мимо стола. Шла, шла и задела ее плечом. Чашку. Задела, а она взяла и упала. И разбилась.
Но эта версия их не удовлетворила. Они тут же, на месте, провели следственный эксперимент и доказали, что я никак не могла задеть эту злополучную чашку плечом.
— Нет, ты все-таки расскажи, как было на самом деле! Пойми: тут не в чашке дело! А в том, что ты нас обманываешь, а это очень нехорошо.
Не
Впрочем,
Агеева Татьяна