18+

Владимир Владимирович Шахиджанян:
Добро пожаловать в спокойное место российского интернета для интеллигентных людей!
Круглосуточная трансляция из офиса Эргосоло

Илье Олейникову стало тесно в «Городке»

Илья Олейников и Юрий Стоянов


Илье Олейникову стало тесно в "Городке", где он на полном серьезе и очень смешно играет чужие роли. Телезвезда решил, наконец, сыграть свою роль в книге, став ее главным героем.

Как песню пропел, рассказал о себе и своих друзьях, о том, как прошел все ступени артистической карьеры - от гастрольного "чеса" по провинциям до всенародного признания в лучших залах России.

Сегодня мы публикуем отрывок из этой книги, которая выйдет в издательстве "Вагриус" в ближайшее время.

Книгу можно заказать в клубе "36'6".
Оптовые заказы по тел. (095) 265-1305; 267-2833; 267-2969
Фирменный магазин: (095) 265-8656; 265-8193


Действие 1

На дворе стоял 1964 год. Мне исполнилось 17, и я, по велению своего раздираемого противоречиями сердца, поступил в Кишиневский народный театр. Условия приема в сей храм художественной самодеятельности были просты. Хочешь поступать – будешь принят. Не хочешь поступать – не будешь принят.

Создателем этого уникального организма был Александр Авдеевич Мутафов. Лет ему было около семидесяти, но он об этом даже не догадывался. Или не хотел догадываться. Где-то под Тюменью сохла по нему молодая жена Тома, но он сам толком не помнил – жена она ему, теща, дочка или вовсе малознакомая женщина. Лицо его смахивало на сильно высохший помидор, из центра которого неизменно вытарчивала сигарета "Ляна". В народе эти сигареты называли "атомными", и действительно, когда Мутафов закуривал, невольно хотелось дать команду: "Газы!".

Еще Авдеич любил дешевый портвейн. Он называл его увательно – портвэйн.

За десять лет диктаторства в народном театре Мутафов поставил два спектакля. Первая пьеса была написана грузинским драматургом или, как теперь говорят, лицом кавказской национальности Амираном Шеваршидзе. Называлась пьеса "Девушка из Сантьяго", и в ней в легкой увлекательной форме рассказывалось о боевых буднях простой кубинской девушки, которая за несколько часов нанесла американцам такой материальный ущерб, что, вздумай сегодня Фидель Кастро этот ущерб возместить, Куба бы осталась без штанов. К счастью для американцев, отважную девушку в конце спектакля зверски замучила батистовская охранка. Не сделай они этого, то и Америка наверняка бы осталась без штанов. Пьеса безусловно удалась автору, так как была одобрена спецкомиссией ЦК КПСС и рекомендована к исполнению. Насколько хороша вторая пьеса, сказать не могу. Это была "Бесприданница" Островского, а относительно нее комиссия из ЦК никаких положительных рекомендаций не давала.

Несмотря на то, что два этих опуса шли не менее десяти лет, Авдеич ежедневно репетировал отдельные сцены, пытаясь довести их до совершенства.

– Так! – победоносно орал он хриплым пропитым голосом. – Хор-рошо!.. Но уже лучше!

В такие минуты он напоминал отца и вождя корейского народа КимИр-Сена, оплодотворяющего одновременно все женское население страны, т.к. матерей у корейцев было много, а отец один.

Полгода я сидел в зале, наблюдая эти незабываемые уроки мастера и ожидая, когда же наконец мастер обратит на меня свой пылающий режиссерский взор. И вот – свершилось. В кубинской эпопее был персонаж – священник Веласкес. Роль в реестре действующих лиц была обозначена автором так: "Священник Веласкес из Сьюдад-Трухильо", и единственное, что успевал сказать по ходу пьесы этот злополучный священник как раз и было: "Я – священник Веласкес из Сьюдад Трухильо", после чего его вешали. Происходило это следующим образом. Революционно настроенная девушка из Сантьяго приказывала:

– Привести сюда этого подонка, священника Веласкеса из Сьюдад Трухильо.

С голодухи готовые на все кубинские партизаны молдавского разлива выволакивали на сцену избитое существо, облаченное в рваную черную мантию.

– Кто этот человек? – грозно вопрошала кубинская Жанна д'Арк.
– Я – священник Веласкес из Сьюдад Трухильо! – вопило избитое существо.
– Кончить негодяя! – решительно говорила сантьяженка, и партизаны охотно шли навстречу ее просьбе. Правда, они деликатно уводили священника за кулисы, и доносящийся оттуда через секунду протяжный животный крик давал понять зрителю, что и на этот раз добро победило зло.

Роль не задалась. То ли партизаны волокли меня вяло, то ли я не настроился, но когда девушка спросила: "кто этот человек?", я промямлил нечто непотребное.

– Что?! – бесновался Мутафов. – Почему?! Человека ведут на виселицу, а ты бубнишь под нос, как старый пердун в ожидании стула.
– Да ничего я не бубню, – оправдывался я. – Просто партизаны волокут меня без настроения.
– Ах, значит, мы волокем без настроения? – обиделись в свою очередь партизаны. – Ну, пойдем!

Их тон не сулил мне ничего приятного в ближайшие полчаса. Обидевшиеся партизаны потащили так, что стало ясно – будет больно. Даже очень больно. И когда командирша в очередной раз кокетливо спросила: "Кто этот человек?", я заверещал, что было мочи:

– Я – священник Веласкес из Сьюдад-Трухильо! Только не бейте меня больше – я все скажу!
– Хор-рошо! – успокоился Мутафов. – Хор-рошо! Но уже лучше. Только без отсебятины.

Он ничего не понял. Это была не отсебятина. Это был крик души. Я подумал, что если партизаны позволяют себе такое на репетиции, то на спектакле они могут так разойтись, что я буду просто размазан по стенке.

Через несколько дней я прочел в вечерней газете объявление о наборе в кукольный театр учеников кукловодов с зарплатой сорок рублей. Больше рубля в моем кармане не водилось. Сумма показалась значительной. Я явился на показ. Выбирать было не из кого, поскольку только я один и явился. Главреж окинул меня таким взглядом, словно отсматривал не кандидата в кукловоды, а проститутку в бордель. И, насмотревшись вдоволь, поскучнел. Впечатления на него я явно не произвел. Он вяло спросил:

– Рост у тебя какой?
– Сто девяносто сантиметров, – отрапортовал я.
– Высоковат. А ширма – метр семьдесят.
– Ничего! – рапортовал я. – Пригнусь.
– Ну-ну, – протянул главреж, – посмотрим. На-ка, роль почитай.
– Сразу роль? – не поверил я.
– А что делать? Людей-то нету, – он сокрушенно развел руками, как бы давая мне возможность самому убедиться в том, что людей и вправду нет. И я понял, что берут меня не из-за искрометности моего таланта, а ввиду полной безысходности.

Роль, порученная мне в кукольной труппе, по количеству текста мало чем отличалась от Веласкеса. Это была роль барсучка. Оптимистично настроенный барсучок с рюкзаком за плечами выныривал на лесную опушку, распевая песенку следующего содержания:
Эй, с дороги, звери-птицы,
Волки, совы и лисицы.
Барсук в школу идет,
Барсук в школу идет.

– Ты куда, барсучок? – весело спрашивает белочка, настроенная не менее оптимистично.
– В школу иду! – еще веселей отвечает барсучок.
– А там интересно? – спрашивает белочка, на всякий случай, добавив еще несколько градусов веселья.
– Оч-чень! – уже на пределе оптимизма визжит барсучок и уходит в прекрасное далеко.

Надо отдать должное – роль я выучил быстро. Возникло препятствие другого рода – я решительно не вписывался в ширму. Я выгибался до максимума, и от этого рука, держащая барсучка, выписывала такие кренделя, что у детей возникало антивоспитательное убеждение, будто барсук идет в школу не просто выпивши, а нажравшись до самого скотского состояния. Если же я выпрямлялся, то над ширмой величаво маячил черный айсберг. А, как известно, айсберги, да еще черные, в европейских лесах нечасто появляются. Даже в сказках. Загадка разрешалась просто – это была макушка моей аккуратно подстриженной головы.

Главреж стонал, но уволить меня не мог. Артистов катастрофически не хватало. И тогда он принял поистине соломоново решение. Он заказал у декораторов шапочку в виде пенька. Я надевал пенек на голову, и, как только барсук появлялся над ширмой, вместе с ним появлялся и пенек-голова. Барсучок вальяжно на нем (или на ней) разваливался, отбарабанивал весь свой текст, а уходя как бы невзначай прихватывал с собой и пенек. Детям нравилось.

На одном из спектаклей случилось непредвиденное – с белочки свалилась юбка. Белочка, все это знают, особь женского рода, и посему была одета в юбку. Когда вышеуказанная юбка сверзилась с беличьего тела, я воспринял это однозначно – баба исподнее потеряла. Я (как барсучок) был настолько потрясен этим бесстыдным стриптизом, что меня отбросило за кулисы, и мне даже показалось, что барсук перед своим позорным бегством прошептал позмущенно что-то нецензурное.

Меня выгнали. И я подумал: "А на кой ляд мне сдался этот кукольный?" Тем более, что меня уже все больше привлекала эстрада. Ее мишурный блеск слепил.

– Вот это – мое! – думал я. – Вот это – мое!

И, в одночасье собравшись, уехал в Москву. В эстрадно-цирковое училище. Москва убила меня своими размерами, метрополитеном и многочисленными зданиями университетов им. Ломоносова, поскольку каждую многоэтажку со шпилем я воспринимал как МГУ, т. к. до этого Москву видел только на открытках, и что бы на этих открытках не было изображено, обязательно, в качестве основного декора, присустствовал корпус Московского университета.

– Этот город так просто не взять! – подумалось мне.

Училище находилось на небольшой улочке 5-го Ямского поля, и его прохлада успокаивающе действовала на мое воспаленное воображение. Сдав документы в учебную часть, я уселся в уголке манежа, с интересом наблюдая как репетируют старшекурсники.

– Поступаешь? – послышалось сзади.

Я обернулся. Передо мной стоял невысокий чернявенький московский парниша с явно не московским шнобелем.

– Ну, поступаю, – ответил я. – А что?
– На эстрадное?
– Ну, на эстрадное.
– Не поступишь! – убежденно сказал носатый парниша, и потому, как он это сказал, я понял, что уж в своем зачислении он точно не сомневается.
– А в связи с чем это я должен провалиться? – насторожился я.
– В связи с тем, что конкурс около ста человек на место.
– Угу!

Мне стало весело.

– А ты значит не провалишься?
– А я не провалюсь.
– Почему это?
– А потому это, – ответил парниша. – Ну ладно, чао! Встретимся на экзамене.
– Звать-то тебя как? – крикнул я вдогонку.
– Хазанов, – донеслось из вестибюля, – Гена.

Я позавидовал Гене, потому что во всем его облике была какая-то непонятная для меня, уверенность в себе. Именно эта уверенность и подвела его на первом туре. Он настолько безукоризненно (правда на мой взгляд) прочитал басню, что принимающие экзамен, покачав головой, в один голос произнесли:

– Вы, молодой человек, настолько профессиональны, что путь Вам отсюда один в Ханты-Мансийскую филармонию. Учить Вас к сожалению нечему, а там Вы будете в самый раз.

И кто знает как бы сложилась его судьба, если бы не Юрий Павлович Белов – худрук училища. Он поправил очки и посмотрев на абитуриента томным глазом, не менее томно произнес:

– Э-э-э, что же это мы, уважаемые, э-э-э, так набросились на юношу? Не будем так, э-э-э, безапелляционны в своих суждениях. На мой неискушенный взгляд, в нем, безусловно, э-э-э, что-то есть.

Началась учеба. Гена был единственным москвичем на курсе, мама его замечательно готовила, и по этой причине я, пораскинув мозгами, решил с ним подружиться. Он относился ко мне, как к реликтовому растению и водил по своим именитым друзьям, с радостью наблюдая, как я приятно шокирую их неповоротливостью, неумением вести себя за столом, а главное – манерой разговаривать. Выражение типа "терпеть ненавижу такую погоду", "у вас в метре такие страшные толкучки – ногу обратно не оторвать", "отдайте мне вашу банку с моим вареньем назад – я ее еще не до конца докушал" – сыпались из меня как из рога изобилия и вызывали у них дикий восторг. А сам Гена, стоя в сторонке, потирал от удовольствия руки, и поглядывал на меня как Миклухо-Маклай на Туя, привезенного из Новой Гвинеи в Европу, специально для ознакомления с ним научной общественности. Тем не менее, Москва делала свое дело – постоянные походы в театры и концерты, огромное количество информации, и, конечно, среда обитания, потихонечку отшлифовывали меня.

Я смелел, опижонивался, и даже позволял себе посылать нескромные взгляды в сторону высокоэрудированных девочек из крутых компаний, но, увы – стоило только положить на кого-то глаз, как я тотчас же узнавал, что избранная мною красавица уже охвачена Хазановым, и при этом, не далее, как позавчера. Я терпел. Терпел, во-первых, потому что он был старше меня на год, во-вторых, умнее, и в-третьих, значительно! Но вот почему терпели педагоги, до сих пор остается для меня загадкой. Причем некоторые не просто терпели, а еще и трепетали при этом. Однажды, Михаил Иосифович Зильберштейн, доктор искусствоведения, импозантный седовласый мужчина, преподававший нам сатирическую литературу, пытаясь уличить его в незнании предмета, коварно спросил:

– Геночка, милый, Вы случайно не помните, когда в России организовался первый сатирический журнал и как он назывался?

Милый Геночка строго глянул на пожилого доктора и отчеканил:

– Фрондерствуете, Михаил Иосифович? И не стыдно Вам в Ваши-то годы?

Михаил Иосифович побелел и осекся.

В перерыве я завел Гену в туалет и осторожно спросил:

– Хазан, что означает "фрондерствуете"?
– Фрондерствуете, – важно ответил он, – производное от слова "фронда". Сиречь, французская оппозиция времен революции.
– Нашей?
– Ихней.

Так и не поняв, какие отношения имеет "фронда" к Михаилу Иосифовичу, а Михаил Иосифович к ихней революции, я, тем не менее, был настолько очарован дивным звучанием глагола "фрондировать", а так же эффективностью его воздействия, что дав себе слово, при случае, обязательно им воспользоваться. Срабатывало всегда. Стоило только молвить какому-нибудь зарвавшемуся скандальному собеседнику: "Фрондерствуете, бога душу мать?", как он мгновенно затихал, и беседа переходила в спокойное нежное русло.

Видя некое раболепие по отношению к себе со стороны преподавательского состава, Геннадий Викторович этим раболепием широко пользовался, наглел, и практически, никогда ничего не учил. Готовясь к экзамену по истории театра, мы сутками просиживали в библиотеках, перечитывая горы пьес, и получая при этом, в лучшем случае троечку. Он же, не прочитав ни одной, врывался в экзаменационную аудиторию с огромной кипой книг и, упираясь в верхнюю подбородком, перелистывал языком последнюю страничку, бормоча озабоченно себе под нос:

...Лопе де Вега. Том 3-й. Корректор Фильчиков, редактор Перчиков, тираж 10 тысяч, цена рубль щвадцать – после чего захлопывал ее тем же языком, и выдохнув умиротворенно: – Успел все-таки! – вываливал всю эту груду бесполезной макулатуры перед изумленным экзаменатором. Понятно что тот, потрясенный усидчивостью студента, не спрашивал у него ровным счетом ничего, и безропотно ставил пятерик. А по окончании, собирал в аудитории весь курс, и поглаживая руками так и не убранную со стола хазановскую кучу, с умилением говорил нам:

Вот как надо готовиться! Уж не знаю, каким образом, но училище мы все-таки закончили. Я был приглашен в оркестр к Саульскому, а он к Утесову. Все, что он делал, было по тем временам не просто остро, а очень остро. И если тогдашние власти еще как-то вынуждены были смиряться с необузданностью Райкина, то прощать аналогичное поведение какому-то неизвестному выпускничку, они явно не собирались. Над ним начали сгущаться тучи. Команда "фас" пошла по всей стране. Из гастролей он возвращался с ворохом уничтожающих рецензий, из которых больше всего мне запомнилась одна. Рецензия эта вышла то ли в пермской газете, то ли в омской, и называлась "Халтура вместо пошлости". Звучно, не правда ли? Его снимали с поездок, концертов, и наконец и вовсе запретили работать. Но видимо, он не даром был награжден петушиным профилем. Петушистость и задиристость, всегда являлись основными чертами его характера. Прошло всего два года и его обыденная фамилия стала одним из самых звонких имен. Что хочется возразить по этому поводу? А ничего! Молодец! Я вовсе не претендую на достоверность изложенных фактов. Слишком много воды утекло с тех пор. Может быть это было не так, может, не совсем так, может, совсем не так, но мне почему-то кажется, что все это именно так и было.

Но тогда, сидя в прохладном манеже и наблюдая за старшекурсниками, я еще ничего этого не знал, да и не время было фантазировать о будущем. Я мысленно готовил себя к вступительным экзаменам.

И вот я стою один на один с приемной комиссией. Стою, как стоял под Москвой в грозном сорок первом генерал Панфилов. Насмерть. Отступать некуда. Со стороны это выглядело так. На подиум, подхалимски сутулясь, вышел журавлеобразный юноша с большой задницей и маленькой змеиной головкой. Ноги заканчивались лакированными стоптанными шкарами и коричневыми штанами, сильно стремящимися к лакированным штиблетам, но так и не сумевшими до них дотянуться. Все оставшееся между коричневыми штанами и черными башмаками пространство было заполнено отвратительно желтыми носками. А заканчивался этот со вкусом подобранный ансамбль красной бабочкой на длинной шее. Она развевалась, как флаг над фашистским рейхстагом, предрекая комиссии скорую капитуляцию.

– Как вас зовут? – спросили меня.
– Илюфа.

В комиссии недоуменно переглянулись.

– Как-как?
– Илюфа, – скромно ответил я, про себя поражаясь их тупости.

Следует отметить, что, поскольку первые восемнадцать лет я провел в Кишиневе, то разговаривал я на какой-то адской смеси молдавского, русского и одесского. К этому "эсперанто" прибавлялось полное неумение произносить шипящие и свистящие. Вместо С, З, Ч, Ш, Щ, Ц я разработал индивидуальную согласную, которая по своим звуковым данным напоминала нечто среднее между писком чайного свистка и шипением гадюки. Что-то вроде "кхчш". Все это фонетическое изобилие подкреплялось скороговоркой, что делало мою речь совершенно невразумительной. Меня понимали только близкие друзья. По каким-то интонационным оттенкам, мимике и телодвижениям они улавливали генеральное направление того, что я хотел сказать, а уж дальше полагались на свою интуицию.

Очевидно, увидев, а тем более услышав меня, экзаменаторы предположили, что я являюсь посланцем неведомой им доселе страны. Однако, посовещавшись, пришли к единому мнению, что я таким странным образом заигрываю с ними.

– Значит, Илюфа? – приняли они мою игру.
– Илюфа! – подтвердил я, ничего не подозревая.
– И откуда фе вы приефафи, Илюфа? – раззадоривали они меня.
– Иф Кифинефа, – отвечал я.
– Ну, фто фе, Илюфа иф Кифинефа, пофитайте нам что-нибудь.

Они явно входили во вкус. "Ну, засранцы, держитесь!" – подумал я, а вслух сказал:

– Фергей Мифалков. Бафня "Жаяч во фмелю".

В переводе на русский это означало:

"Сергей Михалков. Басня "Заяц во хмелю".

Ф жен именин,
А, можеч быч, рокжчения,
Был жаяч приглакхчфен
К ехчву на угохчфеня.
И жаяч наф как сел,
Так, ш мечта не кхчщкодя,
Наштолько окошел,
Фто, отваливхкчишкхч от фтола,
Ш трудом шкажал...

Что именно сказал заяц, с трудом отвалившись от стола, комиссия так и не узнала. Я внезапно начал изображать пьяного зайца, бессвязно бормоча, заикаясь и усиленно подчеркивая опьянение несчастного животного всеми доступными мне средствами. И когда к скороговорке, шипенью, посвистыванию и хрюканью прибавилось еще и заячье заикание, комиссия не выдержала, и дружно ушла под стол. Так сказать, всем составом.

Я ничего этого не замечал, я упивался собой.

– Хватит! – донеслось до меня из глубины сознания. – Прекратите! Прекратите немедленно!

Это кричал из-под стола серый от конвульсий все тот же Юрий Павлович Белов.

– Прекратите это истязание! Мы принимаем вас! Только замолчите!

Я был счастлив, но счастье мое было недолгим. Нина Николаевна, педагог по сценречи, окунула меня в ушат с холодной водой.

– Дитя винограда! – сказала она. – Если ты не займешься своей дикцией, через полгода вернешься домой.

Каждый день с утра до вечера я, как проклятый, выворачивал наизнанку язык, наговаривая невероятные буквосочетания. И, наконец, на одном из занятий отчеканил:

Шты, штэ, шта, што.

Жды, ждэ, жда, ждо.

Сты, стэ, ста, сто.

Зды, здэ, зда, здо.

Шипящие и свистящие звенели, как туго натянутая струна.

– Молодчина! – похвалила меня Н.Н.
– Хфто, правда хорофо? – по привычке спросил я.

И все улыбнулись.

Действие 3

Осенью семидесятого врачебная комиссия при военкомате поставила мне страшный, а главное, неожиданный диагноз – годен к строевой. Как всякое разумное существо, я понимал, что армия есть важнейший государственный инструмент, но не понимал, при этом, другого – причем здесь я?

Илья Олейников

Мысленно вглядываясь в будущее, я не видел себя отважным бойцом, стоявшим в обнимку с артиллерийской пушкой.

Тем не менее, пришлось смириться. Я устроил себе пышные проводы. Вереница родственников и знакомых тянулась нескончаемым ручейком до самого рассвета. Для того, чтобы облегчить доступ, тело мое демократично валялось в коридоре, и каждый из них, мог беспрепятственно поплакать над ним и попрощаться.

В первую армейскую же ночь, мой взвод был поднят по тревоге в три часа ночи, для разгрузки щебенки. Промозглый ноябрьский ветер наотмашь хлестал по небритым щекам, мелкий снег вонзался в беззащитную шею, сапоги жадно заглатывали мокрую пыль, и думалось мне, что все кончено, и все, что было, неправда, а правда – эта грязная ночь, полуразрушенный вагон, и сержант Лимазов, довольно похохатывающий, глядя на задроченные лица новоиспеченных гвардейцев.

– Тошнит, чухня? – хмыкал он. Делать, однако было нечего.

И я начал привыкать и обживаться. Через месяц я стал чувствовать себя в казарме достаточно вольготно. Даже военная форма уже не так смущала, а когда я достал офицерскую шинель (знакомый старшина выкрал за четвертинку), я даже ощутил некоторую комфортность. Хотите – верьте, хотите – нет, но, будучи ефрейтором, я носил офицерскую шинель. Правда, через год шинель с меня сняли, причем, вместе с лычками, но это же через год... А пока я блистал двумя рядами золотых пуговиц и новыми, приятно поскрипывающими хромовыми сапожками. НО рассказ мой вовсе не о хромовых сапожках и шинелях с золотыми пуговицами. Рассказ мой об идиотах.

Конечно, идиотов и на гражданке хватает. Но в армии они как-то особенно заметны. Черт его знает почему? Среда там, что ли такая?

Но факт остается фактом, идиоты, в армии размножаются, как микробы в бульоне. Я знавал многих нормальных мужиков, которые, попав в армию, превращались в полных недоумков, причем, что характерно, демобилизовавшись, тут же становились совершенно нормальными.

Нет, вы поймите меня правильно. Я вовсе не утверждаю, что армия – это некий инкубатор, созданный специально для выращивания дегенератов. Вовсе нет. Просто так получается. Хотя, встречаются иногда и светлые головы. И достаточно часто. Однако, повторяю, рассказ мой не о светлых офицерских головах, а, наоборот, об идиотах. С одним из них, капитаном Чумаковым, моим непосредственным начальником и дирижером (благо мне удалось перевестись из роты в оркестр), я имел счастье общаться целых 13 месяцев. Чумаков был как раз из той породы людей, которые, поначалу, абсолютно нормальны, и, только попав в душные армейские объятия, трансформируются в дебилов. При этом он не слыл ни жестоким, ни злопамятным, ни мстительным, ни коварным. Нет. Просто за ним прочно закрепилась репутация идиота, и он достойно подтверждал эту репутацию каждый день. Послав на меня запрос в батальонную канцелярию, он написал: "Прошу зачислить такого-то в полковой оркестр в/ч N такой-то в качестве ефрейтора-конферансье. Капитан Чумаков.

А второй идиот, сидевший в канцелярии, оформил этот идиотизм уже документально, сделав в моем военном билете, воистину, историческую запись – "воинская специальность – ефрейтор-конферансье". Одним словом, обратите внимание.

История с Чумаковым началась так. Сижу я как-то на лавочке близ казармы, курю себе потихонечку, никого не трогаю и вдруг...

Что такое? Никак, Савельев! Валера!

На гражданке он слыл ходоком по бабью, и очевидно, для того, чтобы поддержать нелегкое свое реноме, а может просто, чтобы не терять практики, поступил в мединститут, на отделение гинекологии. В той, прошлой жизни он выглядел пижоном и кличку носил фартовую – Красавчик. Однако, то, что я увидел, обладая даже очень сильным воображением, никак нельзя было назвать красавчиком. передо мной полулежало, полустояло жалкое, забитое создание.

– Савельев, ты что ли? – не поверил я.

Он кивнул головой, осмотрел себя с ног до головы, и, дав мне вдоволь насладиться увиденным, укоризненно произнес:

– Видишь, какой я стал? – как будто его призвали в войска исключительно по моей личной инициативе.
– Но ты же учился в институте?.. – удивился я, – у вас же военная кафедра!
– Какая кафедра, о чем ты говоришь? За аморалку загребли. – махнул рукой Валера.

Честно говоря, глядя на Савельева, трудно было представить себе женщину, добровольно согласившуюся разделить с ним ложе. Даже, обладая очень сильным воображением.

– Я себе пальцы отрублю, – вдруг занудил он, – топор я уже приготовил, да вот решиться пока не могу. Все равно отрублю. Или повешусь.

Савельевская дилемма – отрубить пальцы или повеситься, вовсе не вдохновляла. К тому же я почувствовал прилив человеколюбия, и мне захотелось ему помочь.

– Валера, – осторожно спросил я, – ты ведь играешь на гитаре?
– Ну, что значит играю, – скорбел Валера, – так, бздынь-бздынь. Три аккорда, и капут.
– Неважно. Но бздынь-бздынь могешь?
– Бздынь-бздынь могу, – все еще не догадываясь, куда я клоню, сказал Валера.
– А если надо будет, сможешь гитару привезти?
– Ну дык, – ответил Савельев.

Я посмотрел на часы. Чумаков еще в оркестре. Но может уйти.

– Ладно, – сказал я, вставая, – завтра здесь же в это время, усек?
– А как же с пальцами? – снова занудил Валера, – топор-то уже заготовлен. Или повременить пока?

Но я уже был далеко и не слышал вопроса. Я только о нем догадывался. Чумакова я нашел в оркестровом классе. Он сидел у фортепьяно и страстно набрасывал ноты, сочиняемого им марта. На стене напротив висел портрет Буденного, сидящего на лошади, и когда у капитана возникала творческая заминка, он обращался взглядом к портрету, видимо, черпая свое вдохновение из огромных маршальских усов, а может, и из лошадиной морды. Потрясенный величественной картиной созидания, я несколько минут почтительно молчал, а потом благоговейно, чтобы не нарушить торжественности тишины, спросил:

– Товарищ капитан, а Шаров когда увольняется в запас?
– Через неделю, – ответил капитан, несколько недовольный тем, что я оторвал его от музы. – А в чем дело, ебть?
– Да вот, случайно знакомого встретил. Он на гражданке на танцах играл.
– А на чем играл?
– Ну, я же говорю – на танцах!
– Да я понимаю, что на танцах. А на чем, конкретно играл, ебть?
– А-а! Вот, на гитаре, как раз и играл.
– На гитаре, говоришь? – заинтересовался мой начальничек, – это хорошо, что на гитаре. Гитаристы нам очень нужны, их хронически не хватает. Тем более, что и Шаров уходит, ебть.
– Ну так и я про то же, товарищ капитан, – подтвердил я, – Шарова-то не будет скоро. А гитаристы, сами говорите, нужны.
– А где он служит, твой корешок? – спросил Чумаков.
– В танковом батальоне.

Через неделю Савельев появился в оркестре.

– Так! – сказал капитан, – прощупывая Савельева глазами, – так-так-так! Ну, давай, рядовой, сыграй.
– На чем? – тупо спросил Валера, помаргивая глазками.
– Как на чем? – удивился Чумаков, – ты же у нас гитарист, ебть.
– Гитарист, гитарист, – горячо подтвердил я, так как Валера, оказавшись в непривычной для себя обстановке, временно лишился дара речи.

Убедившись, что от Савельева он ничего не добьется, капитан стал обращаться к нему через меня.

– Скажи ему, чтобы он сыграл, – попросил он.
– Товарищ капитан просют сыграть, – проорал я, упорно продолжающему молчать Савельеву.

Тот в ответ засопел. Прошло минуты две.

– Ну, и чего он молчит? – нахмурился Чумаков. – Он что, немой, ебть?
– Он молчит, потому что у него гитары нету, – объяснил я, – когда призывали, не додумался взять ее с собой. Решил, наверное, зачем ему в танке гитара?
– А как же я его прослушаю без гитары, ебть? – задал вполне разумный вопрос Чумаков. Очевидно, в это мгновение идиот из него вышел. НО тут же вернулся обратно.
– Без гитары, конечно, как же прослушаешь? – согласился я. – Без гитары никак не прослушаешь.

Савельев перестал моргать и, уставившись в потолок, бессмысленно ухмыльнулся.

Капитан начал нервничать.

– Ну, что, Савельев, так и будем через переводчика общаться? – раздраженно спросил он.
– Зачем через переводчика? – неожиданно оживился Савельев. – Я и сам могу.
– А раз можешь, – еще больше раздражался капитан, – ответь мне на тонкий намек. На хера мне музыкант без инструмента, ебть?

Но Савельев снова заткнулся.

– Товарищ капитан, – решил я взять инициативу в свои руки, – гитара у него дома. Точнее, не у него, а у его приятеля. Он ее продал. Я думаю, его надо отпустить. Он денег раздобудет и перекупит гитару обратно.
– Ну, и сколько тебе понадобится времени? – обратился Чумаков к переминающемуся с ноги на ногу Савельеву.

А тот словно воды в рот набрал. Молчит и все.

– Я думаю, дня три, – бойко ответил за него я, – пока денег раздобудет, то да се... Дня три, не меньше.

Капитану позарез нужен был гитарист. И, махнув рукой, он выписал увольнительную на трое суток.

Потрясенный Савельев собрался в поездку.

– Без гитары не возвращайся, – напутствовал его я.
– Гитару-то я достану, – возбужденно шептал Валера, – а дальше что?

Через три дня посвежевший и отдохнувший Савельев вернулся из свалившегося с неба отпуска.

Гитара была при нем. Электрическая, прошу заметить.

Прекрасно отдавая себе отчет, что на первой же репетиции обман будет раскрыт, мы стали разрабатывать план дальнейших действий.

На следующее утро капитан представил оркестру нового гитариста.

Новый гитарист с достоинством, но несколько сумбурно, начал расшаркиваться. Я закашлялся, предчувствуя приближение бури.

Чумаков раздал ноты, на ходу спросил у Савельева:

– Разберешься, ебть? – и, не дождавшись ответа, взмахнул палочкой.

Оркестр грянул "Прощание Славянки", а Валера принялся нежно, не прикасаясь, шарить кривыми пальчиками возле струн.

Капитан поковырялся в ухе и, подозрительно посмотрев на моего протеже, сказал:

– Ебть, Савельев. Чтой-то я гитары не слышу. Громкость прибавь.

Валера прибавил и снова принялся ласково полоскать пальчиками около струн.

Страшная догадка озарила Чумакова, и, приказав оркестру замолчать, он попросил Валеру сыграть свою партию индивидуально.

Тот, брямкнул по гитаре, что было силы, и та, издав бессмысленный, крякающий звук, сникла.

Чумаков, красный как рак, прошипел:

– Вы что же это, ебть, за идиота меня принимаете?

Как в воду смотрел. Репетиция была сорвана, а сам Чумаков, перейдя на вы, затеял грязный скандал.

Была у него такая привычка – прежде чем обволочь оппонента матюшками, с короткого "ты" перейти на дистанционное "вы". Он находил особую пикантность в том, чтобы, посылая "к ебене матери" и другим хорошо известным направлениям, почтительно обращаться к нему на "вы". Ему казалось, что так обидней.

Над оркестром завис матерный туман такой плотности, что пробиться сквозь него не смог бы ни один известный мне современный летательный аппарат.

Наконец туман начал рассеиваться, и на тающем его фоне силуэтно проявилась крепкая капитанская фигура. Фигура села за стол, протерла запотевшую лысину, и, с пророческими словами: "Ишь, бля, мудака нашли, ебть!" – закурила.

Все! Фонтан иссяк и буря улеглась.

Можно было переходить ко второму пункту коварного замысла, суть которого заключалась в следующем.

Была у Чумакова мечта: "Москвич!" Мечта эта была немолода. Было ей к моменту нашего знакомства, лет 7-8. Автомобили в ту пору доставались непросто и, для того чтобы мечта осуществилась, надо было становиться в долгую очередь, а ждать Чумаков не любил. Он был нетерпелив по своей природе. Ему хотелось, чтобы сразу. Как по мановению волшебной палочки.

Вот на этом пустячке мы и собрались раскрутить шефа.

Понятно, что после случившегося, путь у Савельева был один – возвращение в родной, поджидающий его с топором, танковый батальон. Ну, и меня туда же. За компанию. А потому, переждав, пока Чумаков отгремит, я вкрадчиво сказал:

– Товарищ капитан, в роту вы всегда успеете нас отправить. НО в таком случае, вы рискуете остаться без "Москвича".
– Какого еще такого москвича? – искренне изумился Чумаков.
– Четыреста двенадцатого!
– Вот еще е-мое! Так у меня ж его и не было никогда, ебть!
– А мог бы быть, между прочим.
– Каким это образом, интересно, хотелось бы мне узнать? – заволновался Чумаков, почувствовав, что сказка вот-вот может обратиться былью.

Я попал в точку. Надо было ковать, пока горячо.

– Мать Валеры работает на военном заводе. Номерном! – жарко заговорил я. – Ну, не мне вам объяснять, что такое военный завод и какие у них лимиты. Там этих машин, как собак недорезанных...

Капитан слушал, открыв рот. А я себя ощущал Остапом, выступающим перед жителями Васюков.

...деньги есть? – наговаривал я, не понижая градуса, – пожалуйста, товарищ капитан, получай свой законный заработанный "Москвич" безо всякой очереди. И главное – никому переплачивать не надо. Небось, знаете, сколько хануриков бродит, лохов выискивают. Это я не про вас, товарищ капитан. Это я так, вообще. А тут, сами понимаете, военный завод. Гарантия!

– Ты это серьезно? – у Чумакова даже голова закружилась от волнения.
– Какие шутки, Альберт Никандрыч?

Иногда, в минуты особой близости, я обращался к нему по имени-отчеству. И сейчас такая минута наступила. От капитана ко мне шла такая волна умиления и тепла.

– Савельев, а вы меня на понт не берете? – обратился к Валере окрыленный внезапной перспективой получения безочередного автомобиля капитан. Словно это был не Савельев, а некий эталон честности.
– Никак нет! – бессовестно соврало мерило правды.
– Ну, и сколько тебе понадобится на рекогносцировку?
– Да деньков восемь! – не моргнул глазом, Савельев.

У меня начало создаваться убеждение, что мой дружок на глазах борзеет. Но что интересно: Чумаков мою точку зрения не разделял. Он уже целиком настроился на "Москвич", а потому – никакой борзости в ответе подчиненного не разглядел.

– А за шесть, – подхалимски спросил он, – управишься?
– Могу и за шесть, если напрячься, – милостливо согласился Савельев и уже второй, за неделю, раз укатил в Москву.

Вернулся он еще более румяный, нежели из прошлой поездки. На фоне бледных лиц сослуживцев, Савельевский румянец выглядел настолько вызывающе, что раздражал даже меня.

– Разъелся, гнида на домашних харчах! – подумалось мне, а вслух я спросил:
– Как дела?

Боевой товарищ по-кулацки сосредоточенно собирал в тумбочку килограммы жратвы, заботливо заготовленные мамашей, и, полностью погруженный в это приятное занятие, даже не расслышал моего вопроса.

– Как дела-то? – погромче спросил я.
– Хреновасто! – откликнулся наконец боевой товарищ, и, распечатав банку с компотом, начал жадно поглощать содержимое. – Машин нет и не предвидится.
– Никаких?
– Никаких! Может где-то, когда-то, да и то не раньше, чем через полгода, – шамкал он, полным компота ртом.
– Через полгода, говоришь?

Это вселяло определенный оптимизм.

– Значит, так и скажешь. Так, мол, и так, товарищ капитан, "Москвичи" будут только через 6 месяцев. Зато есть "Волги".
– Какие еще "Волги"? – насторожился Валера и отложил вдруг ненавистную мне банку.
– А это уже не важно. скажешь, что "Волги" есть. И мама уже договорилась с кем надо.
– А если он согласится?
– Не согласится! – уверенно сказал я. – На "Волгу" он не наскребет. Ему "Москвич" подавай.

Затянув потуже ремни, мы постучались в капитанский кабинет. Он добродушно похлопал Валеру по плечу и спросил ласково:

– Явился, ебть?
– Значит так, товарищ капитан, – начал отчитываться Валера, – мать поговорила с кем надо, объяснила ситуацию, те пошли навстречу, так что можете вашу "Волгу" хоть завтра забирать.
– Как "Волгу"? – опешил Чумаков. – Почему "Волгу"? На хрена "Волгу"? У меня и денег-то на нее нет. Мне "Москвич" нужен.

Я оказался прав. Со свободной наличностью у капитана было туговато.

– "Волга" еще какая-то, ебть! – возмущенно бормотал он.

По всему было видно, что ему и слово-то это не приятно – "Волга"!

– Ну, что же поделаешь? Нет пока "Москвичей", – включился я. – Где же их взять, если нету? Правда, обещали что через полгода могут быть, но знаете, как бывает...
– Через полгода? – обнадежился капитан. – Ну, полгода, это еще полбеды. Полгода можно и подождать. Не срок – полгода-то, ебть.
– А как с Валерой? – осторожненько спросил я.
– А что с Валерой? А ничего с Валерой, – похохатывал капитан, – посадим его на тарелки. Будет в тарелки бить. Какой же оркестр – без Савельева. В смысле, без тарелок. Тарелки есть важнейшая функция духового оркестра. Ведь так, Савельев? А, ебть?

Савельев, в знак согласия, мотнул головой. Так была получена долгожданная отсрочка.

Поутру мы выстукивали на плацу бравые марши, а вечерами, закрывшись в каптерке, попивали потихоньку водочку-заразу и вспоминали завистливо гражданскую жизнь. Само собой понятно, что, собравшись через полгода в очередную автомобильную командировку, и, благополучно вернувшись обратно, Валера с грустью вынужден был доложить капитану, что с "Москвичами" по-прежнему напряженка, но директор клятвенно обещал и даже божился (здесь Савельев, по-моему, перегнул палку), что через три месяца, может быть, что-то и проклюнется.

Чумаков выслушал внимательно, ругнулся своим излюбленным "ебть" и поверил.

А что ему оставалось делать? Прошло еще три месяца, потом еще три, и еще три, и так бы и докатились мы на вожделенном капитанском "Москвиче" до самого дембеля, если бы не вожжа под хвост. Я устал. Я устал и решил отдохнуть в госпитале. Сказав Чумакову, что у меня заболели зубы, я отпросился на несколько часов, а вернулся через три недели. Ко времени описываемых событий я уже принимал самое активное участие в ансамбле при Доме офицеров и, более того, стал местной звездочкой. Не было в дивизии человека более известного, чем я. Второе, по известности и значимости после меня, место занимал сам командир дивизии – генерал Пилевский. Согласитесь – почетное соседство. Используя свою популярность в корыстных целях, я пришел к знакомому хирургу, честно изложил ситуацию, и попросился отдохнуть. Знакомый хирург охотно пошел навстречу, и, с диагнозом "острый аппендицит", я был положен в хирургическое отделение. Но через день знакомый хирург передумал, и в моей истории болезни появилась еще одна запись: "мениск коленной чашечки правой ноги". А еще через день, я получил от капитана письмо. Я храню это письмо как образец эпистолярного жанра, как венец человеческого мышления, как праздник русского языка наконец. Даже потеряв, я бы все равно хранил его в своей памяти. Потому что это невозможно забыть. Потому что, закрывая глаза, я всегда вижу каждую букву, каждую запятую, каждую каллиграфическую загугулину.

"Послушайте, вы, – писал Чумаков, – будь я даже гидроцефалом (слово-то, какое нашел) каковым, как я наслышан, вы меня считаете, то и тогда я бы сумел понять, что больные зубы, аппендицит и мениск – вещи совершенно несовместимые. Ваши долбанные защитнички от медицины, эти сраные докторишки, загребли вас с одной целью – они хотят, чтобы вы за время вашей сраной болезни смогли помочь их госпитальной самодеятельности, и все это лишь для того, чтобы подорвать самодеятельность полковую, которой я имею честь руководить. Тем самым эти засранцы жаждут низвести меня до уровня сраного дерижеришки сраненького оркестрика. И вы, многоуважаемый, поспешествуете им в этом сраном деле. Но ни хрена ни у вас, ни у ваших сраных эскулапов не получится. Не на того напали. Так что выбирайте одно из двух – либо вы сейчас же прекратите заигрывания со сраным госпитальным начальством, либо одно из двух. В случае же отказа и вам, и вашему сраному благодетелю п......ц. Это я вам гарантирую и как офицер Советской армии, и просто как интеллигентный человек".

Вы, конечно, заметили, что чаще всего Чумаков употреблял слово "сраный". Очевидно, именно оно, в момент написания письма, больше всего соответствовало душевному состоянию капитана.

Пакет мне вручил вестовой Витек. Он был, по-телеграфному, краток.

– Шеф взбешен. Возвращайся.
– Что я, с ума, что ли, сошел? – сказал я, зная своего милого начальника, как облупленного.

В минуты гнева он мог невзначай и табуреткой шибануть. А мне вовсе не хотелось, чтобы в моей истории болезни появилась еще одна запись – пролом черепа тупым предметом.

– Никуда я не пойду. Да и куда я пойду с больной ногой?

Витек укоризненно покачал головой.

– Зря, ты, все это. Так что ему передать?
– Передай, что мне предстоит операция, – сказал я. И добавил: Серьезная операция!

Само собой понятно, что Чумаков слово свое сдержал, и, как только я вернулся из госпиталя, мы были высланы в батальон. Савельев, имея за плечами два года мединститута и год службы устроился фельдшером в медсанчасть. А в моем военном билете появилась новая загадочная запись. "Рядовой-гранатометчик".

На сём попрощаемся с Чумаковым.

579


Произошла ошибка :(

Уважаемый пользователь, произошла непредвиденная ошибка. Попробуйте перезагрузить страницу и повторить свои действия.

Если ошибка повторится, сообщите об этом в службу технической поддержки данного ресурса.

Спасибо!



Вы можете отправить нам сообщение об ошибке по электронной почте:

support@ergosolo.ru

Вы можете получить оперативную помощь, позвонив нам по телефону:

8 (495) 995-82-95





Устаревший браузер

Внимание!

Для корректной и безопасной работы ресурса необходимо иметь более современную версию браузера.

Пожалуйста, обновите ваш браузер или воспользуйтесь одним из предложенных ниже вариантов: