Владимир Владимирович Шахиджанян:
Добро пожаловать в спокойное место российского интернета для интеллигентных людей!
Круглосуточная трансляция из офиса Эргосоло

Первое действие или роман в письмах. Часть первая

Дальше – первое действие. Место действия – лагерь. Время…

Хочешь – не хочешь, оно будет длинным, лет на восемь… В реальности получится десять, но об этом позже.

Первое действие – это картина довоенного времени. плюс война, которую поэт спросил: «Что ж ты сделала, подлая?» потом конец первой отсидки и антракт перед началом второй.

А сейчас… Что сейчас?

Приговор вынесен. Дальше что?

Начинается эпоха переписки. Жажда общения гасится взаимообменом посланий – это единственная веточка, на которой можно обоим удержать груз одиночества по причине вынужденной разлуки.

Бравурность нот составляет трагизм мелодии. Возвышенность речи в этом навале писем лишь шифрует кошмар, параллельный каждому слову, не подкрашивает мерзость, а есть мерзость сама по себе, ибо, не являясь никакой литературой, являет собой собственно жизнь. Эту переписку вполне можно было бы бросить на помойку, но вся беда в том, что авторы этих писем – реальные люди – уже давно там находятся, на помойке истории! – забытые и никому не нужные. Это вам не переписка Цветаевой с Пастернаком или, скажем, Сталина с Черчиллем… Это не беседы Гете с Эккерманом и не полемика Вольтера с Екатериной… Попав в мясорубку эпохи, эти двое были растерты в пыль, да они и были пылью изначально, еще когда поженились, еще когда вкусили первый рабфаковский поцелуй… Уже тогда они были приговорены, но, конечно, совсем не предчувствовали того, что с ними вскорости будет… Их наивность, молодость, романтизм были столь лучезарны и искренни, что не достойны нашей иронии. Пожалеем же родителей наших, как жалеют жертв землетрясений и наводнений.

ОТЕЦ. Мы все – крошки, застрявшие в усах вождя. Нас НАДО было смахнуть, мы мешали…

Я. Чему?

ОТЕЦ. Процессу поедания основной пищи.

Но переписка – только надводная часть айсберга. Сворованная государством жизнь отца моего обратилась в призрачное шаламовское нечто, состоящее из животного предсмертного существования, в котором сам собой возникал тяжелейший из самых тяжелых выбор – остаться ли человеком или превратиться в дерьмо.

«В лагере убивает работа, поэтому всякий, кто хвалит лагерный труд, - подлец или дурак».[1]

Отец, не бывший подлецом и, тем более, не производивший впечатление дурака, уклонился в своих письмах от рассказа о подробностях трудовой деятельности в лагере – и это был он, принимавший близко к сердцу любой конфликт на службе.

Конечно, он знал, что письма перлюстрировались. На них – не своим – сталинским  - глазом смотрели бдительные проверяющие. Малейшее отклонение от норм «что можно, что нельзя» оборачивалось карой, самой слабой разновидностью которой мог быть карцер.

Это называлось «сохранением классовой сущности» заключенного: надо было не только страдать в неволе, но и льстить палачу, благодарить палача, славить палача.

Собственно, то же самое делали подневольные люди, находившиеся на так называемой свободе.

Но те, кто сидел, чтобы выжить, должны были каждую секунду ПОДТВЕРЖДАТЬ свою искреннюю преданность охране и ее идеологии.

Этот садомазохизм входил в обязаловку и здесь, и там. Присяга на верность. Иначе…

В российской тюремной традиции обмануть, обойти дуру-цензуру значило проявить превосходство узника над охраной.

«Твоего брата отправили в санаторий» - писал невольник, а на воле все понимали, что санаторий – это концлагерь. «Поехал в гости к Дзержинскому» - в переводе на общепонятный – «расстрелян».

«Сестра заболела и лежит в больнице» - считайте арестована. «Отправили на луну» - убили.

«Доктор признал здешний климат для твоего папы вредным» - читай «перевели в другое тюремное заведение».

«Эзопов язык» в старых тюрьмах России знали все. Советский тюремный «новояз» был гораздо более хитрым, изощренным. Надо было прежде всего подчеркивать ИДЕОЛОГИЧЕСКУЮ верность режиму и «лично товарищу Сталину». Даже находясь в карцере, зэк должен был показывать, что счастлив находиться в советской тюрьме. Главное, что он исправляется. Что он верит в лучшее будущее.

Иначе ты – плохой зэк. Письмо по сути своей интимно, секретно, лично, но именно личная жизнь должна быть поставлена под контроль.

Увеличение срока – вот что светило со страницы каждого письма. Сдерживать, следить за собой, чтоб не вырвалось лишнее словечко, такому романтику, каким был от природы отец, – задачка хуже некуда. «Не проколоться» - ведь «слово не воробей, поймают – вылетишь» (народный парафраз известной поговорки. Неслучайный).

Однажды, году в 65-м, я спросил отца с обезоруживающей его прямотой:

 - Папа, а скажи, почему ТАМ, где столько людей погибло, ты остался живым?..

Он ответил горькой шуткой:

 - Когда все умерли, меня попросили остаться.

Но я-то знал, почему он выдюжил.

В письмах прямо, не между строк, содержится объяснение: потому что верил в свою непогрешимость.

Это был многократно повторяемый сигнал «перлюстраторам» - донесите, мол, в своих отчетах: не признает он своей вины, покажите, мол, начальству – даже в письмах твердит о своей чистоте. «Невиновен». Это была истина, благодаря отстаиванью которой он спас свою душу и тело. Это удел святых людей, и я на полном серьезе считаю отца таковым. Ну, хорошо, если это преувеличение, тогда пусть он будет хотя бы из тех, кто победил смерть, а значит заслужил «немножко бессмертия».

 

                                                г. Петропавловск на Камчатке, 12/IX-1940 г.

 

Здравствуй, дорогая Лика! Наконец-то получил возможность писать письма. Правда, слишком дорогая цена этой возможности, мешали этапы, но не я их назначал. Главное в жизни – не терять чувства юмора, не впадать в уныние. Вся беда только в том, что на нашу долю выпадает горький юмор – что ж поделаешь? Это письмо не принесет тебе радости, я должен огорчить тебя, - не вини меня в этом… С первой минуты моего ареста я все надеялся на справедливый исход , но судьбе он оказался неугодным. Решением особого Совещания при НКВД СССР от 23/VII сего года, по обвинению в принадлежности к антисоветской право-троцкистской организации, я осужден на 8 лет лагерей, считая с 3/XII-37г. меня этапировали в назначенный мне Нориллагерь, в Норильск, Красноярского грая. Решение это я получил 10-го числа, позавчера. Но сейчас я, на работе в Канском лагере,  пока что я здесь буду, наверное, до весны. Плохо совсем с табаком – курить нечего, да и питания не хватает. Прошу тебя, моя Лика, вышли мне посылку. Главное – табак, сахар и жиры. Говорят, что из Москвы нельзя посылать – не принимают, но может быть удастся? Посылки, что ты выслала на Камчатку я не получил – уехал. Подай заявление на почтамт, чтобы тебе вернули их обратно, пусть запросят по телеграфу, а то пропадут. Из вещей мне нужно только: 2 пары теплого и 2 пары простого белья, 3 пары носков простых и 2 пары теплых. Больше ничего пока что из вещей не нужно. Я одет хорошо. Петя, перед отъездом дал мне полушубок, ватный костюм, резиновые сапоги, пару белья, был я у него дома (с конвоиром), видел Виктора Бужко, Финогенова. Николай Иванович обещал мне быть в декабре м-це у А.И. Микояна и говорить обо мне. Емельянов тоже должен быть в Москве. Обратись к нему за помощью. Дорогая Лидуха, я написал с дороги , 7/XI, письмо родным. Я категорически просил установить с тобой нормальные родственные отношения, поругал их за все. Ты не держи обиды на них, - все вы болеете за меня, всем тяжело, надо друг другу помогать.

Сберкнижку я сдал 28/Х в Петропавловскую горсберкассу, получил квитанцию, как только там получат твое письменное заявление о переводе вклада в Москву, это будет сразу же сделано,  получила ли ты его уже? Денег пока что мне не нужно, купить нечего, об этом я напишу потом.

Сейчас я тороплюсь отправить тебе это письмо. Извини, что коротко и сухо. Милая моя, родная женушка! Мой дорогой сынка! Все мои мысли и чувства только и только с вами. Всегда и постоянно.

Жду от тебя, моя Лидуха, письма подробнейшего, фотографии и посылку (да, еще нужны мне валенки) с табаком и вкусными, сытными вещами, которых я не пробовал 3 года.

Целую вас крепко, крепко.

10/XII-40 г.

               Ваш муж и отец

                                             Сема.

Привет всем, всем родным. Особый – маме Александре Даниловне.

Проси всех писать мне. Привет моим родным. Еще раз целую крепко.

                                                Твой Сема.

У этого письма мощная витальность – как теперь бы сказали. Человек борется, это видно и это заслуживает восхищения. Он не так мудр, чтобы понимать, что у него нет никаких шансов. Ему, видите ли «помешали этапы». Он еще не созрел «после трех лет сидки», чтобы горестно махнуть на себя рукой – «бесполезно» просить, 

пересмотрят. Обратись к адвокатам, хорошо бы к Браудэ, Комодову, поручи им ведение моего дела. Перспективы для меня еще не ясны, думаю, однако, что около года может еще продлиться разбор моего дела и окончательного решения. Я остался оптимистом, но оптимистом особого рода: надеюсь на лучшее, но ожидаю самого худшего… Поэтому, что ни случается со мной за эти три года, не сбивает меня с ног. Теперь самым худшим может быть то, что еще 5 лет меня не будет дома, - надо к этому приготовиться, но и не терять надежды, - ведь она все ж таки зиждется на правде. Дорогая Лика! Ты знаешь меня с 1929 года, и ты знаешь, что когда родился наш Марик, я искренно, от глубины всего моего сердца, писал тебе о желании воспитать его крепким, настоящим сталинцем-коммунистом, честным человеком. Именно так и воспитывай его, постарайся взрастить в нем все лучшие качества советского человека. Увижу ли я вас еще? За это время я много перенес, здоровье уж не то… Требуется ремонт, но… Кто знает, что будет со мной еще? Даю слово, что буду держаться изо всех сил, крепить себя, чтобы пожить на воле. Ведь я еще молод и должен жить! По отношению к себе я не налагаю на тебя никаких обязательств, - ты должна быть свободной в своих поступках и в устройстве своей жизни. Марика ты будешь любить не меньше, чем, конечно, я вас обоих, - ты будешь для него всегда хорошей матерью и расскажешь ему только настоящую правду об его несчастливом отце. Я же буду стараться выжить, чтобы снять с себя незаслуженное позорное клеймо. Не все еще потеряно – положимся на чуткость, разум и справедливость наших высших органов. Человек, не совершавший никогда и никаких преступлений, не может в нашей стране погибнуть, - правда возьмет свое!

Ну, довольно о себе. Я полон бодрости, желания жить, веры в счастливое будущее и уверенности в близости этого будущего.

Меня, как ты сама понимаешь, горячо интересует все, абсолютно все, что относится к тебе, к сыну, всем родным. Вопросов задавать не стану – их всех не перечтешь. Не знаю, сколько времени пробуду в этапе, пока доеду до места, когда выеду отсюда. Думаю, что смогу тебе протелеграфировать о прибытии на место, тогда сразу же шли мне наиподробное письмо. Может, еще с дороги я буду тебе телеграфировать, а писать во всяком случае буду.

Я подал здесь заявление, чтобы твою сберкнижку и облигации переслали тебе ценным пакетом. Если этого не сделают, обратись к Прокурору Союза, затребуй через него. Этих средств будет довольно тебе и сыну пока-что.как сейчас твои дела, работаешь ли, как устроилась с сыном? Прошу тебя помогать материально и моим старикам. Живы ли они, здоровы? В декабре м-це прошл.года я получил от них перевод 500 рубл. И телеграмму, но не смог ответить. Когда получишь свои деньги, то отдай, пожалуйста, эти 500 рубл. И, вообще, поддержи их во всех отношениях. Не знаю, получила ли ты обратно довъездовский пай в РЖСКТ «Пищевая Индустрия», посылаю тебе сейчас доверенность, вытребуй деньги обратно. РЖСКТ уже, наверное, ликвидировано, а невостребованные  паи сданы в Наркомфин, узнай все и деньги  должны возвратить, т.к. не по моей вине я не требовал их раньше.

У меня есть 680 рубл., пока что достаточно, - в месяц разрешаются расходовать 75 рубл. Когда прибуду на место, попрошу перевести мне еще немного денег. Приготовь, пожал., мне посылку с теплыми вещами; все, что я имел пропало, - у меня есть только то, что ты передала мне в мае 1938 г., в чемодане, - кожан.куртка и плащ, - я получил их в июле 1939 г., когда привезли меня обратно из Хабаровска.

Ну, я кончаю пока.

Обнимаю тебя и сына, горячо целую вас.

                                  Ваш Сема.

Мои горячие приветы всем родным. Как живет мама – Александра Даниловна, Сашуня, Нюня, дети – Люся и Нюша, они уж теперь совсем взрослые. Как все Тиматковы, Губановы, морозы, нинза? Я не пишу им отдельно, не могу, попрошу всех писать мне. Крепко целую Ал. Даниловну и моего старого, любимого дядьку Самуила. Пусть не горюет, мы еще повидаемся и поживем! Старикам и сестрам пишу отдельно.

Пиши мне, дорогая Лика, обо всем и только правду, обо всем и обо всех, что с ними ни случилось.

Еще раз целую и обнимаю, твой Сема.

МАМА. Это письмо – мокрое от моих слез. Еще бы! Первая весточка после трех лет разлуки!.. Господи, как же я страдала тогда, не могу передать… Муж сидит, друзья на Камчатке откололись, никого нету рядом, абсолютно никого…

 Я. Как никого? А я? Куда делся я?

МАМА. Врач посоветовал увезти грудного ребенка на материк. Я вызвала из Москвы твою бабушку специально для этого дела, ведь мой контракт с Камчатстроем еще не кончился.Мама моя туту же приехала и потащила тебя обратно в москву – тебе исполнился годик на пароходе, по пути во Владивосток… А осенью 1939-ого смогла вернуться в Москву и я.

 Я. Мы жили в полуподвале, в сырой коммунальной квартире – дом длинный, двор проходной между Петровкой и Неглинной, это в самом центре Москвы. Тут прошло мое счастливое (хоть и в безотцовщине) детство.

 МАМА. Марик все время болел – все заработанные на Камчатке деньги быстро улетучивались – на питание и врачей, - надо было срочно укрепить его организм. Мы с мамой, как две курицы-наседки, с утра до ночи квохчили над ним. И вот, в такой обстановке это первое по счету письмо… Я прочитала его 40 раз и сорораз плакала. Надобыло что-то делать, ночто?.. Я многого не понимала. Во-первых, что значит «правотроцкистская организация» и в чем ее отличие, скажем, от левотроцкистсткой. Звучало гадко. Хотя бы потому, что связано было с именем Троцкого – главного недруга товарища Сталина. Но сема тут при чем?! Он троцкого в глаза не видел, никогда с ним нигде не встречался и ни одной его строки не читал!.. не помню даже, чтобы он хоть раз при мне упомянул его имя!.. Троцкий!.. Какой еще к чорту Троцкий – у Семы на уме была всегда одна я с грудным сыном на руках да как достать нам колясочку, пеленочки да ботиночки…

 Я. Но ты сама сказала: он много пел!

 МАМА. Вот именно. Слишком много. Конечно, ни о каких московских адвокатах и речи быть не могло: Сема всегда был очнь наивным, а тут…какие адвокаты? Уже полстраны сидело в лагерях, уже миллионы были расстреляны… Браудэ, адвокат, был в их числе, а Сема, тюремный житель, этого не знал.

 Я. Ты понимала тогда, что в стране творится большое зло?

 МАМА. Зло – нет. Не то слово. Но что большая несправедливость – понимала. Я понимала, что слова про сына, из которого надо сделать «настоящего сталинца-коммуниста» были написаны не для меня, а для этого…Дуболазова!.. ведь все письма перлюстрировались – я это понимала!.. ему надо было доказать, что он правоверный, вот он и доказывал, чтобы выжить!

 Я. Ты думаешь, он не верил в Сталина, а только доказывал?

 МАМА. Не знаю. Страх был такой, что уже невозможно было понять, где человек лжет, а где говорит правду. Врали все подряд, и так много, что очень скоро привыкали к своему вранью как к правде и тогда пойди разберись, что там на самом деле?..

 ОТЕЦ. Кстати о Дуболазове. Он оказался честным человеком. Застрелился в 39-ом году.

 Я.Он бил тебя?

 ОТЕЦ.В каком смысле?

 Я. Ну…пытал?

 ОТЕЦ. Ну, пытками это не назовешь. Пару раз на допросах он мне, конечно, дал по зубам, но я ему ответил.

 Я. Как ответил?

 ОТЕЦ. Тоже дал по зубам.

 Я. И что?

 ОТЕЦ. И ничего. Перестал меня после этого трогать. Я же говорю, честный был парень. Хотя из НКВД.

Я. О чем же он тебя спрашивал на допросах?

 ОТЕЦ. Да обо всем. О жене, о Марике… Как зовут сына? Какой вес?.. Почему родился восьмимесячный… Но это все в дело не вписывалось. Попутно – и тут он брал ручку – про строительство, накладные смотрел, договора… Я же инженер-экономист по образованию, а он в строительстве ничего не петрил, вот я ему всю нашу экономику и объяснял. Он пыхтел, но слушал. Ему неинтересно было. Он понимал, что мое дело липовое.

 Я. И что?

 ОТЕЦ. Ничего. А что он мог сделать?.. Однажды он бдительность потерял, во время допроса оставил открытым окно. Я взлетел на подоконник, кричу: «Товарищу Сталину – Слава!» и всем своим видом показываю, что сейчас готов броситься с четвертого этажа. Он мне: «Назад!» - кричит. – «Стрелять буду!» - и выхватил наган. А я знал, что он незаряженный, кричу: «Сука, стреляй», ну, тут они меня схватили, мы друг другу и врезали… потом он жаловался6 «Ну и напугал ты меня!» - он правду говорил: каждый следовательотвечал за жизнь своего допрашиваемого. Если допрашиваемый умирал во время допроса – были такие случаи – не обязательно отпыток, но и от инфаркта там или от инсульта – у следователя тогда бывали неприятности. Вплоть до отстранения. А если следователя отстраняют, ему в НКВД уже ничего не светит. И оттуда тоже нельзя уйти, слишком много на тебе висит, так что кранты, по-своему несчастные это были люди, следователи. Да и платили им не так уж и много до войны.

 МАМА. Не слушай отца. Он не только наивный , но и глупый еще был.

 Я. Почему глупый?

 МАМА. Этот Дуболазов его посадил, а он про него «честный человек» говорит.

 ОТЕЦ.То, что думаю, то и говорю.

 МАМА. Вот в этом и была его беда. Надо было сначала думать, а потом не говорить. Лучше не говорить. Такое время. 

 ОТЕЦ.А посадил меня вовсе не Дуболазов, а другие совсем люди.

 Я. Кто?

 ОТЕЦ. Но и не в них дело. Они тоже не виноваты.

 Я. Кто ж тогда виноват?

 ОТЕЦ. А я над этим вопросом тогда и не задумывался. Меня другое волновало: как Лида там – выдержит без мужика или изменит?

 МАМА. Дурак! Вот дурак!

ОТЕЦ. Почему «дурак»?.. Я знаю тысячи случаев, когда жены изменяли своим сидевшим мужьям.

 МАМА. Вот поэтому он в своем первом же письме дал мне карт-бланш: «по отношению к себе я не налагаю на тебя никаких обязательств, - ты должна быть свободной…» - это мне написал кто? Сам несвободный человек! Ну, дурак, разве не дурак?

 ОТЕЦ. Я хотел…

 МАМА. Я знаю, что ты хотел. Ты хотел этими словами раз и навсегда приковать меня к себе. А приковывать и не нужно было, я и так к нему была прикована по гроб. «Надеюсь на лучшее, но ожидаю самого худшего» - вот ты весь в этом.

 ОТЕЦ. И не я один. Так думал каждый зек.

 МАМА. «За это время я много перенес» - я сорок раз вчитывалась в эту строку и гадала, что с ним, как там он!?.  Я сорок раз рыдала над этими словами и ведать не ведала, что это только самое начало, что то, что еще нам ПРЕДСТОИТ, будет в стократ чудовищней и страшней…

 

[1] В. Шаламов. «Любовь капитана Толли».

324


Произошла ошибка :(

Уважаемый пользователь, произошла непредвиденная ошибка. Попробуйте перезагрузить страницу и повторить свои действия.

Если ошибка повторится, сообщите об этом в службу технической поддержки данного ресурса.

Спасибо!



Вы можете отправить нам сообщение об ошибке по электронной почте:

support@ergosolo.ru

Вы можете получить оперативную помощь, позвонив нам по телефону:

8 (495) 995-82-95