Язык Ленина обычно меньше привлекал внимание исследователей, нежели его идеи и политические акции. Ленин не соответствовал классическому типу ораторов, для которых нормой были искусственный подбор красноречивых и афористичных сентенций, эффектные отступления, строгая логичность и последовательность изложения, расчетливо продуманная аффектация и тщательно выстроенная соразмерность каркасов речи. Перед нами par excellence — эмоциональные, торопливые и сбивчивые выступления, акцент на одной и той же идее, варьируемой вновь и вновь, хотя и на разные лады. Во многих его речах нет ни монументальности, ни системности, ни связности. В них заметно другое — эмоциональное “проговаривание” мысли, особенно увлекшей его в данную минуту, еще и еще раз до тех пор, пока охватившее его напряжение не ослабевает. Это можно скорее назвать своеобразной терапевтической практикой, посредством которой проходит высвобождение неприязни к идеям, людям и событиям, вызывающим всенарастающее раздражение.
Анализируя стиль Ленина, Л. Якубинский употребляет даже термин “лексический разряд”. Обратив внимание на то, сколь часто Ленин использует подряд сразу несколько синонимических определений, не желая ограничиваться одним из них, он пришел к выводу о том, что “логическое, предметное знание этого └перечисления“ стоит совсем на заднем плане и это └перечисление“ является фактом эмоционального говорения (а, следовательно, может быть использовано и как прием эмоционального внушения посредством речи), когда высокое эмоциональное напряжение разрешается мобилизацией ряда подобных членов предложения”.
Вместе с тем ленинские речи далеко не так хаотичны и сумбурны, как это может показаться на первый взгляд. В них есть своя логика, отшлифованные приемы и не одни лишь ассоциативные связи определяют последовательность и сцепление их разных частей. Попытки уловить законы построения ленинских речей (равно как и его печатных трудов) были предприняты известными русскими формалистами, членами Общества по изучению поэтического языка (ОПОЯЗ) в знаменитом сборнике “ЛЕФа”, увидевшем свет в 1924 г. У Ленина заметили латинскую конструкцию фразы и найденные у него цицеронианские стилистические заимствования связали с его классическим образованием. Наблюдения эти интересны, но едва ли у Ленина можно обнаружить те элементы латинских апологий и филиппик, которые делали речь Цицерона, по замечанию одного из русских филологов-классиков, “патетичной и несколько мелодраматической”. Речи, “сконструированной” по определенным законам экзальтации, мы у него не найдем. Простота и однообразие ритма жестов, замеченных Н. К. Крупской в выступлениях Ленина, являлись своеобразным “внешним” отражением присущего ему стремления к тотальному упрощению всего словесного материала и его каркасов — синтаксиса, лексики, метафор, сравнений.
Упрощение — главный ораторский прием Ленина. Он подмечался всеми, будь то панегирист М. Горький или “формалист” Б. Казанский, маскировавший лингвистической терминологией свой скепсис в оценках ораторского мастерства Ленина. “Цеховой язык сменяется обыденной речью. Тяжелые слова — легкими словечками. Ученые рассуждения —фамильярным разговором”, — в столь полуафористической манере описал наиболее бросающиеся в глаза приметы этого упрощения А. Финкель в умеренно “формалистической” книге “О языке и стиле В. И. Ленина” (1925). Образцом нарочитого, стилизованного упрощения являлась брошюра Ленина “К деревенской бедноте”. Вряд ли для ее автора она стала поучительной школой. Язык этой работы — это не язык простого крестьянина, а намеренно вульгаризованный язык городского обывателя. Для его “облегчения” и “доступности” Ленин использовал прибаутки, пословицы и поговорки, в том числе литературного происхождения, и столь густо приправил его “простонародными” выражениями, что сделал текст порой отчетливо искусственным, похожим на какой-то формалистический речевой эксперимент. Такие опыты в России были — псевдонародные “афишки” московского губернатора Ф. Растопчина, призывавшие к борьбе с Наполеоном в 1812 г., или воззвание к крестьянам П. Чаадаева, обычно писавшего только на французском языке. Они казались забавой аристократов — “замечательных оригиналов” — и “пейзанской” бутафорией, над которой со времен карамзинской “Бедной Лизы” смеялись даже не очень придирчивые критики.
Чуждый какой-либо художественной экзальтации Ленин, возможно, не мог не почувствовать неестественность языковых барочных виньеток. “Подстраивание” под другой язык — это тоже своеобразное артистическое действие: человек играет чужую, не свойственную ему роль, что делает его похожим на фигляра. В позднейших его сочинениях не видишь особой заботы о их литературной и стилистической отделке. Встречающиеся здесь удачные обороты речи, остроты, афоризмы и каламбуры кажутся случайными, поскольку крайне редки. Канонический стиль Ленина был психологически обусловлен его неприязнью к любой театральной аффектации, особенностями его прагматического, сугубо трезвого и скептического ума. К пафосным выкрикам, “исповеди горячего сердца” и равнозначным им литературным украшательствам он относился с брезгливостью, неприязнью и недоверием. В силу присущей Ленину общей культуры ему никогда не удавалось копировать артистичный язык и он обычно не выходил за рамки сухих риторических штампов с их утратившим былой блеск холодным пафосом. В артистичности ему виделись богемность, разухабистость, эпатаж. Да и как могла закрепиться у него высокая речевая культура, спокойные, рассудительные “плехановские” обороты, где все дозировано — ирония, пафос, цитата, метафора! Всегда готовый к быстрому и беспощадному ответу и не разбиравший при этом средств, он испытывал даже какую-то аллергию к замедленности, округлости и витиеватости выражений. Речи Ленина — это постоянные полемические срывы, при которых не укорениться продуманной до мелочей эффектной ораторской технике: она взрывается его эмоциональностью, раздражением, гневом. Все гипертрофировано и обострено до ненависти и крика, нет и намеков на академический слог — как тут следовать традиционным риторическим формам, как поминутно заботиться о благозвучности фраз и оттенках голоса?
Формалисты находили в речах Ленина “сделанность”, хорошо рассчитанные ораторские ходы, но его приемы кажутся скорее импровизацией. В них нет четкой последовательности и жесткой логики, не все из них выигрышны. Удачный речевой оборот зачастую заканчивался невнятицей, скороговоркой или банальностью, и очень часто в ленинских выступлениях заметны повторы — именно не варьирование мысли с целью показать ее новые грани, а использование одних и тех же идиом, ничего не прибавляющих к прежде сказанному.
В его неожиданных каламбурах, как хорошо отметил Б. Казанский, нет игры, они у него “случаются”, а не конструируются. Пластичность, яркость описаний ему редко удавались. Видна сугубая сдержанность даже и там, где ожидаешь встретить некую лиричность. Его бесцветные строки в некрологах И. В. Бабушкина и Н. Е. Федосеева, когда он стремится быстрее уйти от личных характеристик, закрываясь социологическими клише, — пример того, как вообще трудно давался ему жанр политической агиографии, лишенный полемичности. Живописность его язык приобретает лишь в политических боях. Он всегда к ним готов, он полон решимости выдержать их до конца, он обучен их технике. Ему присущи здесь и своеобразное остроумие (хотя обычно грубое) и эффектность саркастических упражнений.
Стремясь сделать слово более емким, доходчивым, выразительным, Ленин обычно прибегает к нескольким приемам. Первый из них — краткость предложений, деление текста на небольшие абзацы. Каждая фраза при этом получает особую весомость, ясность и жесткость. Можно даже сказать, что краткость здесь эквивалент громкости. Такие фразы легко повторять, а посредством повторений (весьма частых у Ленина) усиливается их воздействие на слушателя — они лучше воспринимаются и быстрее заучиваются. Второй прием — использование диалогических форм. В ряде случаев Ленин не ограничивается прямым категорическим утверждением, но достигает этого посредством ответов на вопросы воображаемого оппонента — это более наглядно и выпукло показывает слушателю его мысль. В-третьих, Ленин не перенасыщает свои выступления литературными реминисценциями, эпитетами, цитатами, поговорками, пословицами и сравнениями. Вообще там, где Ленин ссылается на литературные типажи для лучшей иллюстрации своих мыслей, это нередко приобретает характер жесткого ритуала: говорить об игре художественными образами для того, чтобы придать своим идеям пластичность и живописность, крайне трудно. Каждая из привлеченных им литературных цитат обычно четко прикреплена к какому-либо определенному постулату и “расшифровывает” только его. Связки этических терминов и соответствующих им художественных типов становятся у него необычайно прочными и окостеневшими. Каждый из терминов обычно имеет только один аналог: болтун — Репетилов, фантазер — Манилов, враль — Хлестаков, путаник — Ворошилов. Набор используемых Лениным литературных цитат довольно беден. Как правило, он ограничивается теми авторами, изучение которых являлось обязательным в гимназиях — только общепризнанные классики, никаких модернистов и очень мало “второстепенных” писателей.
Лексика ленинских выступлений весьма специфична. Ленин не увлекался латинизмами, что было тогда модой, а употребляя иностранные слова, даже переводил их на русский язык. Зато он не брезговал обиходно-бытовыми и даже “крепкими” выражениями, близкими к ненормативной лексике. Это, пожалуй, самый частый из применявшихся им способов “разнообразить” слово, лишить его монотонности и бесцветности. Нормативный, “правильный” русский язык он, конечно, знал, был чуток к чужому слову (это отмечали многие исследователи) и при случае мог поправить оглушенного терминологической какофонией Н. И. Бухарина. Но его прозаизмы, однако, не случайны. Обиходные выражения, просторечия — элементы упрощения стиля — являлись своеобразной лингвистической параллелью к предпринятому в его речах тотальному упрощению идей или оценок событий. Только такой язык и оказывался для этого наиболее адекватным.
Отметим, наконец, и еще один его прием. Это сугубая категоричность, безапелляционность высказывания. У него почти никогда не найдем академической традиции равнения “pro” и “contra”, нет простой констатации какого-либо события, нейтрального изложения его эпизодов. Он не столько излагает, сколько нападает, высмеивает, проклинает, обличает. Очень ярко эту особенность ленинского стиля подчеркнул Б. Казанский: “Его речь не развертывает панораму для пассивного созерцания... Она борется со слушателем, вынуждая его к активному решению, и для этого припирает к стенке. └Ни с места. Руки вверх. Сдавайся“ — вот характер ленинской речи, она не допускает выбора”.
“Речь об обмане народа лозунгами свободы и равенства”, произнесенная Лениным на 1-м Всероссийском съезде по внешкольному образованию 19 мая 1919 г., можно счесть квинтэссенцией его ораторских приемов, присущей ему логики и риторики. Наиболее интересны III и IV части речи, где Ленин откровенно выразил свое отношение к лозунгам демократии и равенства. Первое, на что здесь сразу обращаешь внимание, — это бесконечное повторение одних и тех же мыслей. Они, словно гвозди, прочно вдалбливаются в сознание слушателей. Как правило, повторяются предложения краткие, близкие к лозунгам. Предшествующие им рассуждения могут несколько отличаться по содержанию, но их концовки, выводы совпадают почти текстуально. Один из наиболее часто произносимых лозунгов: “Свобода, если она противоречит освобождению труда от гнета капитала, есть обман”. Поначалу Ленин его высказывает, не мотивируя особо, а ограничиваясь ссылками на программу РКП(б) и сочинения К. Маркса, — этого оказывается достаточно, чтобы придать фразе солидность. Затем этот лозунг повторяется еще раз в несколько модифицированном виде. Обоснование лозунга также отсутствует — только навешиваются ярлыки на тех, кто отстаивает чистую демократию. Они называются пособниками эксплуататоров. Почему? А потому что “свобода, если она не подчиняется интересам освобождения труда от гнета капитала, есть обман” — и затем вновь, для подтверждения правоты этого постулата следует ссылка на программу партии. В этой формуле заменено только одно слово, что, конечно, облегчает ее заучивание. Произнеся еще несколько фраз о необходимости борьбы с капиталом, который против большевиков “выдвинет знамя свободы”, он заявляет: “И мы ему отвечаем. Мы считаем необходимым этот ответ дать в своей программе: всякая свобода есть обман, если она противоречит интересам освобождения труда от гнета капитала”.
Действительно, трудно не увидеть во всем этом отмеченную Б. Казанским “стойкость словесного сознания” Ленина. Не так и существенно, где помещена ссылка на партийную программу (перед лозунгом или после него) и что допущена перестановка слов. Важнее, что он не только дословно повторяет самый лозунг, но и выдвигает его в одном и том же оформлении, повторяя сопутствующие ему вводные слова. Прочность словесного рисунка Ленина наглядно видна при последующих повторениях этого лозунга. Теперь ему предназначена несколько иная роль. Он используется для опровержения “буржуазной лжи”. Происходит это в диалогической форме: “Эти цивилизованные французы, англичане, американцы, они называют свободой хотя бы свободу собраний... А вы, большевики, вы свободу собраний нарушили. Да, — отвечаем мы, — ваша свобода... есть обман, если она противоречит освобождению труда от гнета капитала”. Нет теперь устойчивой связки лозунга с партийной программой, но зато появляется связка с обвинением коммунистов в нарушении свобод. Через несколько абзацев читаем: “Вы нас обвиняете в нарушении свободы. Мы же признаем, что всякая свобода, если она не подчиняется интересам освобождения труда от гнета капитала, есть обман”. Здесь наконец мы находим некое подобие мотивации данного лозунга — в других случаях она казалась неуместной. Особенностью этой мотивации является предельное, почти анекдотическое упрощение проблем демократии, которые сведены к вопросу о том, предоставят ли гражданам помещения для собраний: “Чтобы собираться в цивилизованной стране, которая все-таки зимы не уничтожила, погоды не переделала, нужно иметь помещение для собраний, а лучшие здания — в частной собственности”.
О том, что для осуществления свободы собраний не всегда нужны лучшие здания и этим правом не обязательно пользоваться только в помещениях и только зимой, он не говорит, и, заметим, достаточно несколько простых саркастических вопросов, чтобы разрушить до основания эту логическую конструкцию. Прочие доводы, прозвучавшие в речи чуть позднее, не менее примитивны: свобода собраний “есть обман, потому что связывает руки трудящихся масс на все время перехода к социализму”, и она также является обманом тогда, когда “трудящиеся задавлены рабством капитала и работой на капитал”. Эту примитивность не могут замаскировать даже риторические штампы. Нужно особенное усилие, чтобы обнаружить последовательность логического развития мотивационной цепочки у Ленина. Вместо ответа на вопрос, почему свобода является обманом, следует указание на то, кому и при каких условиях выгоден этот обман. Речь Ленина столь хаотична и непосредственна, что трудно говорить об обдуманности умолчаний или тактических ухищрениях. Перед нами своеобразная стенограмма свободного потока политизированного сознания, в котором, правда, можно выявить определенные осевые конструкции и ключевые слова-клише. Последние он произносит как заклинания, зачастую не объясняя их содержания. Они — некий контрапункт для последующих рассуждений, которые, однако, в дальнейшем оказываются мало чем связанными с исходной точкой разговора.
Внимательно приглядевшись к тексту речи, замечаешь, что последовательность ее частей нередко определена ассоциативными связями, что делает системы аргументации громоздкими и неоправданно усложненными. Они только мешают ясности изложения, но, раз коснувшись какого-либо вопроса, Ленин словно автоматически воспроизводит все ответвляющиеся цепочки доводов, не сдерживаясь, эмоционально, не желая дисциплинировать себя оглядкой на утилитарные цели выступления — и до конца, пока не выговорится. Приведем примеры. Говоря о равенстве рабочих и крестьян, он сообщает, что это невозможно ввиду трудного положения в стране. Здесь, казалось, уместнее всего было бы дать его краткую (или развернутую) оценку. Ленин поступает по-другому. Он полемизирует с оценками ситуации в России, данными оппозицией, ухватывается за ее утверждение о том, что является подлинным или грубым коммунизмом, отмечает, что и Каутский что-то писал об этом, от Каутского естественно переходит к положению в Германии. Здесь срабатывает какой-то автоматический стереотип — и он шлет проклятья “палачам” германских рабочих Шейдеману и Носке, и наконец переходит к России: “Как же вы можете развить производство в стране, которая разграблена и разорена империалистами”. Так кончается цепочка рассуждений, начатая спором о равенстве рабочих и крестьян. Укажем и на другой пример. Так, он говорит, что “крестьянин привык к свободной торговле хлебом”. Ход дальнейших рассуждений таков: отмечается сила привычки, которой и держится капитализм, говорится о том, что крестьянин не привык отдавать хлеб по твердой цене, причем из-за того, что плохо работает государственный аппарат, а происходит это потому, что интеллигенция занимается саботажем, а аппарат надо чистить, и среди коммунистов есть жулики, и аппарат Комиссариата по продовольствию тоже плох, поскольку рабочие, как отмечают статистики, половину продуктов берут у спекулянтов и вообще голодают, и, таким образом, “надо говорить не о равенстве“ вообще и не о └равенстве людей труда“, а о безусловной обязанности 60-ти крестьян подчиниться решению 10 рабочих”. Вся цепочка мало связанных между собой постулатов воспроизводится здесь почти без переходов, но их сцепление вызвано тем, что они касаются одной области — продовольствия. Рассуждения о том, что положение в стране плохое и что сложно представить равенство рабочего с крестьянином, которые можно было проиллюстрировать простыми примерами, отягощены, раздроблены, замутнены всевозможными отступлениями, хотя и выражены далеко не витиеватым, а директивным, сухим и жестким языком.
В этой речи заметны и другие характерные для Ленина приемы. Высмеивание чужих лозунгов происходит не только посредством их анализа, но и безапелляционного указания на тех, кто их повторяет (“обыватели”) или поддерживает (“грабительское правительство”). Иронический подтекст обнаруживается и в том, что он называет такие лозунги “прекрасно звучащими”. Неоднократно, как рефрен, повторяются его категорические утверждения о том, что любой, кто поддерживает лозунги свободы и равенства, — пособник Колчака, Милюкова, белогвардейцев, имущих классов. Если он где-то и смягчает их, то не для того, чтобы оправдать защитников свободы и равенства, а затем, чтобы сильнее подчеркнуть их шатания и недальновидность. Не брезгует Ленин простонародным языком и даже вульгаризмами (“маленькая нехваточка вышла”). Чтобы подчеркнуть правоту своих идей, он создает иллюзию их всеобщей поддержки, употребляя обычно местоимение “мы” и делая оговорки: “это ясно”, “это совершенная правда”. И, что совсем анекдотично, истинность своих размышлений он подтверждает ссылками на программу РКП(б). Здесь очень ясно проявляется дихотомичность и полярность его мышления. Середины тут нет: идти или за рабочими, или за буржуазией; кто не помогает трудящимся, тот помогает эксплуататорам; или диктатура пролетариата, или рабство капитала.
Жесткость, решительность, непреклонность, твердая уверенность в собственной правоте, нежелание сколько-нибудь объективно оценить чужие взгляды, привычка в любых либеральных лозунгах видеть только обман, придирчивое внимание к тому, каким языком пытаются замаскировать этот обман, — вот стиль Ленина. Как ни парадоксально, но его ораторские приемы оказывались преимуществом в ремесле агитатора. Он обращается не к искушенным политикам (их он и не пытался разубедить), а к тем, кому легче было понять именно простые, поверхностные догмы, кому трудно было следить за изысканностью слога и цветистостью метафор. Эта простота не всегда Ленину давалась ввиду привычки откликаться на все мелочи, относящиеся к темам его выступлений,
и увлекаться их подробным разъяснением. Но нельзя не заметить присущего ему многогранного дара упрощения даже там, где сооружается громоздкая система аргументов, — это основная, все подчиняющая себе доминанта его речи и письма.
Если ленинским выступлениям была во многом свойственна некая “хаотичность” приемов упрощения, то о речах Сталина этого сказать нельзя. Упрощения у него всегда глубоко обдуманы, порой даже искусственны, и нельзя не заметить настойчивой и постоянной шлифовки весьма простых оборотов, выражений, сравнений. Есть искушение увидеть в простоте политических речей Сталина отражение бедности его русского языка и присущего ему уровня общей культуры. Последнее отрицать нельзя, но даже обращение к сталинским письмам (за исключением, конечно, предназначенных для публикации многочисленных “ответов товарищам”) ярче выявляет нарочитую стилистическую отделку его устной речи. Скрытый от многих прагматический, деловой и трезвый эпистолярный язык Сталина оказывается намного богаче по оттенкам, интонации, синтаксическим оборотам его публичного политического языка, хотя и является столь же лексически примитивным. Парадокс ораторского ремесла Сталина заключался, однако, в том, что его граничившее порой с маниакальностью стремление обеднить устный язык делало его выступления одним из наиболее мощных инструментов воздействия на слушателей. Суть этого парадокса четко выразил в своей превосходной, хотя порой и излишне раскованной и полемичной книге “Писатель Сталин” М. Вайскопф: “Несмотря на скудость и тавтологичность, слог Сталина наделен великолепной маневренностью и гибкостью, многократно повышающей значение каждого слова”.
Обратим внимание на самые характерные приемы Сталина как оратора. Один из наиболее распространенных из них — повторы одних и тех же слов, одних и тех же сочетаний слов, одних и тех же смысловых конструкций. Повторы часто связывали с катехизисной гимнастикой ума, усвоенной Сталиным еще в юности. Но манера Сталина не просто имитировала форму кратких вопросов и ответов. Она доводила этот прием до крайностей, аналоги которым подобрать весьма трудно. Примеры катехизисных конструкций можно обнаружить во многих речах Сталина, но ограничимся лишь одной из них — его речью на объединенном пленуме Центрального комитета и Центральной Контрольной комиссии ВКП(б) 7 января 1933 г. “Итоги первой пятилетки”, той самой, которую Анри Барбюс назвал литературным шедевром. Можно иронизировать по этому поводу, считая мнение Барбюса следствием его экзальтации и ангажированности, но нельзя не признать, что именно эта речь Сталина является энциклопедией его ораторской техники. Приведем один из примеров цепочки сталинских катехизисных упражнений: “Знала ли об этом партия и отдавала ли себе в этом отчет? Да, знала. И не только знала, но и заявляла об этом во всеуслышание. Партия знала, каким путем была построена тяжелая индустрия Англии, Германии, Америки. Она знала, что тяжелая индустрия была построена в этих странах либо при помощи крупных займов, либо путем ограбления других стран, либо же и тем, и другим путем одновременно”. Здесь нет “равновесия” вопросов и ответов. Краткая формулировка вопроса, не имеющего оценочного характера, почти “нейтрального” и не уводящего в сторону многословными ответвлениями, здесь нужна для того, чтобы быстрее привлечь внимание к ответу содержательному, полновесному, четко расставляющему идеологические приоритеты и не допускающему сомнений. Вопрос не должен был быть громоздким, ему надлежало быть предельно ясным, для того чтобы последующие части катехизиса усваивались более целенаправленно, в соответствии с заданным вопросом алгоритмом. Для этой же цели требовалось прочнее удержать его в сознании слушателей, и, может быть, именно этим было вызвано усиление вопроса посредством повторений: “знала” и “отдавала себе отчет” — понятия в данном контексте равнозначные.
Теперь обратим внимание на то, как строится ответ. Сначала мы встречаем краткое утвердительное предложение. Затем оно повторяется, но имеет более развернутый вид. Оговорка “заявляла об этом во всеуслышание” должна была с особенной силой подтвердить то, что “партия знала”. Этого аргумента (сформулированного безапелляционно и неконкретно) оказывается достаточно. Других попыток подтвердить правоту своего постулата Сталин не делает. Такой канвы он придерживается и в дальнейших вариациях на данную тему, расширяя еще и еще раз грани того, о чем “партия знала”, но и намеком не говоря о том, как ей стало об этом известно. Лишние рассуждения и оправдания могли только ослабить концентрацию внимания слушателей: вместо того чтобы просто воспринимать эти доводы, не сомневаясь в их истинности, они запутались бы в витиеватых цепочках доказательств. Трудно сказать, повторим это еще раз, насколько оратор обдуманно пользовался данным приемом, но отчетливо видно, что не то что путаницы, но и вообще какой-либо усложненности в постулатах, “дополняющих” ответ, он не допускал. Он мог, конечно, убрать эти повторы, нескончаемый рефрен клише — утверждений “партия знала”, но он поступил по-другому. В его пропагандистских опытах, однако, слишком уж велика концентрация различных риторических техник, чтобы признать его приемы случайными и импровизированными. Примененная им схема построения речи такова: тезис — развитие тезиса, но не слишком подробное, чтобы не дать возможности утратить его смысл — внимание на каком-либо аспекте тезиса, но не слишком пристальное, чтобы не нарушить целостность его восприятия, — давала возможность лучше манипулировать сознанием слушателей.
Наиболее впечатляющими являются у Сталина повторы смысловых конструкций — при почти полном совпадении как утвердительных, так и вопросительных предложений. В этом отношении его выступление на XVII съезде ВКП(б) в 1934 г. является поистине классическим: “Победила политика индустриализации страны. Ее результаты для всех теперь очевидны. Что можно возразить против этого факта?
Победила политика ликвидации кулачества и сплошной коллективизации. Ее результаты также очевидны для всех. Что можно возразить против этого факта?
Доказано на опыте нашей страны, что победа социализма в одной, отдельно взятой стране — вполне возможна. Что можно возразить против этого факта?”.
Следует привести и еще один пример — повторы в следующих абзацах речи: “Значит ли это, однако, что борьба кончена, и дальнейшее наступление социализма отпадает, как излишняя вещь? Нет, не значит.
Значит ли это, что у нас все обстоит в партии благополучно, никаких уклонов не будет в ней больше и — стало быть — можно теперь почивать на лаврах? Нет, не значит”.
Неизбежным следствием этой механики максимального сжатия лексических средств становится повторение даже не отдельных лексических конструкций, а целых предложений — как буквальное, так и смысловое. И здесь вновь обратимся к речи Сталина на XVII съезде ВКП(б): “После того, как дана правильная линия, после того, как дано правильное решение вопроса (то же самое, что “правильная линия”. — С. Я.), успех дела зависит от организационной работы, от организации борьбы за проведение в жизнь линии партии, от правильного подбора людей, от проверки исполнения решений руководящих органов
(в сущности то же самое, что “организационная работа”. — С. Я.). Без этого правильная линия и правильные решения (то же самое, что “правильная линия”. — С. Я.) рискуют потерпеть серьезный ущерб. Более того: после того, как дана правильная политическая линия, организационная работа решает все (ср. с первым предложением: “После того, как дана правильная линия… успех дела зависит от организационной работы”. — С. Я.), в том числе и судьбу самой политической линии — ее выполнение или провал”.
Этот прочный словесный рисунок, донельзя упрощенный, ничем не разорвать. Предельно абстрактные формулировки трудно оспорить именно потому, что их расплывчатость исключает самую возможность несхоластического спора (схоластический как раз был возможен, вопрос лишь в том, способны ли были его вести не очень образованные слушатели). Раз высказанная мысль при помощи перестановки слов и словосочетаний, энергичных и настойчивых их повторений вбивается как гвоздь в сознание людей. Многословие обычно мешает оратору. Многословие эрудита, отягощенного выбором различных тактических ходов и богатством вариантов ответа, который под напором неожиданно возникающих культурных, идеологических и политических ассоциаций путается сам и путает других, — это одно. Многословие Сталина особенное — оно почти лишено слов. Так легче говорить и самому оратору. Так легче слушать и тем, кто внимает ему.
Повторы в речах Сталина тесно связаны с применявшимся им четким, тезисным дроблением постулатов: “во-первых”, “во-вторых”, “в-третьих”. В ряде случаев эта специфическая цифровая пунктуация отсутствует, но членение текста выделяется композиционно и интонационно посредством использования одинаковых вводных слов в абзацах, следующих один за другим, например: “основная задача пятилетки состояла в том, чтобы превратить СССР… в страну индустриальную”, “основная задача пятилетки состояла в том, чтобы… вытеснить до конца капиталистические элементы”, “основная задача пятилетки состояла в том, чтобы создать в нашей стране такую индустрию, которая была бы способна перевооружить и реорганизовать не только промышленность в целом”, “основная задача пятилетки состояла в том, чтобы перенести мелкое и раздробленное сельское хозяйство на рельсы крупного коллективного хозяйства”. При этом разные тезисы могут оказаться близкими по содержанию, либо просто детализировать предыдущий тезис — но этим и достигалось нужное оратору усиление акцента на каком-либо из декларируемых постулатов. Происходит своеобразная схематизация мысли через схематизацию аргументов и частных примеров, подтверждающих правоту главного вывода, через схематизацию причин и последствий. В этой расчленяющей все и вся схеме и оказывается единственно уместной краткость предложения. Чтобы усилить воздействие краткого вступления, сосредоточить внимание слушателей на излагаемых далее постулатах. Сталин иногда просто повторяет одну и ту же мысль, придавая ей, правда, в каждом последующем предложении несколько иное оформление: “Перейдем к вопросу о пятилетнем плане по существу. Что такое пятилетний план? В чем состояла задача пятилетнего плана?”.
Изучая порядок построения сталинской речи, замечаешь одну особенность. Сначала Сталин высказывает свою мысль, употребляя длинное предложение. Затем в других, соседних предложениях он чуть подробнее ее разъясняет и детализирует, и вот эти-то предложения последовательно становятся все более короткими, концентрацией слов усиливая воздействие основной идеи оратора: “Поэтому единственное, что остается им делать, — это пакостить и вредить рабочим, колхозникам, Советской власти, партии. И они пакостят как только могут, действуя тихой сапой. Поджигают склады и ломают машины. Организуют саботаж”. Достигнув своей цели, Сталин вновь использует длинное предложение — подобно опытному чтецу, который для поддержания внимания аудитории то говорит шепотом, то повышает голос.
Краткость предложений усиливается и тем, что почти в каждом из них содержатся те же слова и идиомы, которые имеются в предыдущем предложении. Сталин лишь изредка переставляет их, чередует, но в целом набор их крайне беден: “Ленинцы опираются на бедноту, когда есть капиталистические элементы и есть беднота, которую эксплуатируют капиталисты. Но когда капиталистические элементы разгромлены, а беднота освобождена от эксплуатации, задача ленинцев состоит не в том, чтобы закрепить и сохранить бедность и бедноту, предпосылки существования которых… уничтожены, а в том, чтобы уничтожить бедность и поднять бедноту до зажиточной жизни”. Ленинцы, капиталистические элементы, беднота, эксплуатация, уничтожение — это опорные, осевые слова в данных предложениях, варьируемых на разные лады. К каждому из них можно подобрать не один синоним, но их Сталин избегает педантично и, надо особо отметить, изобретательно. В этом движении к упрощению лексических средств нарушается даже нормативная стилистика русского языка; Сталина, во всяком случае, не коробит словосочетание “зажиточная жизнь”. Он редко меняет присущие ему устойчивые клише: “кризис и безработица”, “пятилетка в четыре года”, “хорошо поставленная проверка исполнения” — только так и не иначе. Синонимы у него чаще всего возникают только как средство усиления какого-либо утверждения. В этом случае они, как правило, соседствуют друг с другом: “пакостить и вредить”, “путем уничтожения классов, путем ликвидации остатков капиталистических классов”. Подобные слова (“воровство и хищение”) он делает основной одного из самых впечатляющих абзацев речи “Итоги первой пятилетки” — непревзойденного образца знаменитых опытов в жанре прозаических рондо: “Главное в └деятельности“ этих людей состоит в том, что они организуют массовое воровство и хищение государственного имущества, кооперативного имущества, колхозной собственности. Воровство и хищение на фабриках и заводах, воровство и хищение железнодорожных грузов, воровство и хищение в складах и торговых предприятиях — особенно воровство и хищение в совхозах — такова основная форма └деятельности“ этих бывших людей”. Здесь, как видим, все построено на повторении как отдельных слов, так и целых смысловых конструкций.
Не раз обращалось внимание на то, что Сталин редко использовал литературные цитаты. Они к тому же часто выглядели как неумелые вкрапления, чуждые словесной ткани текста. Сама манера цитирования отчетливее всего выделяет его как эпигона социал-демократической публицистики. В его работах встречаются те же литературные образы, почерпнутые из русской классической литературы, обычно обличительные, которые типичны для социалистических пропагандистов. Они только представлены более грубо, без полемической изобретательности, гораздо более скупо и с характерными неточностями, словно он получил их из вторых или даже третьих рук. Саркастический язык, построенный на игре слов, неожиданных каламбурах и эффектных аллитерациях, ему чужд. У него нет языковой чуткости Троцкого, сочетавшего “вол-окиту” с “вол-исполкомом”. Для выразительности ему проще употребить обычные ругательства, причем заметно, что он предпочитает из них не столько политические, сколько “житейские”, бытовые, более понятные слушателям: “болтун”, “трус”. Стилистика языка — пожалуй, самое уязвимое место в выступлениях Сталина. Им присущи канцеляризмы и просторечия, в них не раз используется косноязычная советская бюрократическая речь. М. Вайскопф испещряет буквально целые страницы своей книги анекдотическими образцами сталинского красноречия. Приведем ряд примеров, обратившись к “Итогам первой пятилетки”: “беднота прет вверх к зажиточной жизни”, “перевести мелкое хозяйство на рельсы крупного хозяйства”, “вытянуть основные звенья плана”, “основное звено пятилетнего плана состояло в тяжелой промышленности”, “имеем указания Ленина и на этот предмет”, “в смысле производства электрической энергии”, “бледнеют масштабы и размеры”, “разбросавшись по лицу всего СССР”, “сознание людей отстает от фактического их положения”. Такой же стиль присущ его докладу на XVII съезде ВКП(б): “обезличка в работе”, “куча задач”, “телячий восторг”, “подгонять работу к требованиям политической линии”, и, наконец, подлинный перл: “дальнейшее наступление социализма отпадает как излишняя вещь”. Последняя фраза является типичным для сталинской речи примером неточной метафоры — и таких примеров немало. Сталин знает наиболее употребительные обиходные выражения и расхожие и устойчивые политические клише. Но ему редко удается без натяжки так их сочетать, чтобы они стали естественной и необходимой частью метафор и сравнений. Едва ли Сталину требовалось особое усилие для того, чтобы нарочито вульгаризировать свой язык. Не удастся так точно пародировать советский словарь, с присущим ему смешением разговорной речи и бюрократических штампов тому, кто сам не живет в стихии этого языка, кто не говорит на нем и не мыслит его категориями. Ленин попытался в брошюре “К деревенской бедноте” подделаться под народную речь — но весь ее синтаксис, построение фраз, назойливость прибауток, которые, как он, возможно, считал, и встречались чаще всего у простолюдина, сразу обнаруживали руку интеллигента-публициста. Сталину подделываться не надо: на таком языке он говорит всегда и везде. Этот язык для него естествен, и он не пытается его выправить даже тогда, когда это стало бы выигрышным ходом поскольку его лингвистические импровизации были предметом насмешек оппозиции. К слову сказать, позднее эта привычка к употреблению вульгаризмов чуть не сыграла со Сталиным злую шутку. Готовя к печати в 1945 г. свою знаменитую речь о русском народе, он в числе его достоинств отметил и “крепкую спину” — правда, затем исключив эту сомнительную характеристику из окончательной редакции текста.
Нельзя не отметить своеобразную системность и “равновесие” различных ораторских приемов Сталина. Простота риторики его речи вполне гармонировала с простотой и незамысловатостью оформленных ею положений, которые подкреплялись простыми, очевидными, внешне логичными и апеллирующими к здравому смыслу аргументами. Чем меньше аргументов, тем лучше — они будут звучать четче и в них не запутается слушатель. Чем очевиднее аргументы, тем быстрее сказывается эффект воздействия; чем проще аргументы, тем лучше они могут быть заучены. Можно спорить о том, так ли уж тщательно просчитывал Сталин последствия применяемой им ораторской техники, но несомненно, что сама эта техника шлифовалась им последовательно и целенаправленно. М. Вайскопф заметил, что “с годами, по мере укрепления его власти, сопряженной с все более капитальным погружением в русскую языковую среду, идиолект Сталина не расширяется, а неуклонно беднеет”. Как ни парадоксально, но именно обеднение словаря Сталина придало его речам монументальность и торжественность, сделало их не тем, над чем стоило размышлять, а тем, что не подлежит сомнению.
Укрепляя свою диктатуру и избавляясь от соперников, становясь не одним из многих, а единственным, Сталин неизбежно должен был менять и стилистику своих речей. Они приобретали директивный характер, а язык директив не мог быть цветистым, многословным, призывающим к соисканию истины, вопрошающим, плюралистичным и толерантным. Он обязан был быть кратким, четким, ясным, не терпящим двусмысленностей, безапелляционным. Такова природа метаморфоз сталинского языка — от спокойной, уравновешенной манеры его ранней книги “Марксизм и национальный вопрос”, близкой к обычной социал-демократической публицистике, и блеклой, умеренной риторики статей 1917–1918 гг. до языка “тоталитарного”, исключительного по простоте и прозрачности, догматического и не допускающего никаких сомнений и прекословий, хорошо приспособленного для заучивания и скандирования вследствие его “лозунговой” лексики.
Сергей Яров