Экспедиция в Магадан под предводительством председателя СПЧ Михаила Федотова называлась сложно: «Выездное заседание межведомственной рабочей группы по увековечению памяти жертв политических репрессий». Самое понятное здесь, как ни странно, — последние два слова, а все остальное требует проговаривания. Что значит «увековечить», это хорошо или плохо? Что такое память и чья она? Наконец, кто жертвы (и кто тогда палачи)?
В общенациональном иероглифе «Колыма» завораживает протяженность: расстояние, сразу же понимаемое и как время. Например: «5 лет Колымы». Век ледяного ада, минус-бесконечность, ведь «на материк» без вариантов отправится только добытое здесь золото, а живым, пожалуй, лучше на это и не надеяться: не тратить зря жизненных калорий.
До лагеря Бутугычаг мы ехали автобусом 4 часа — километров 80 по асфальту, а дальше по грунтовому серпантину между сопок и еще час — через ручей и вверх по редколесью на «вахтовке» (это КамАЗ, у которого вместо кузова фургончик). Заключенные же (и конвой) попадали сюда так: если из Москвы, то в товарных до Находки — это в лучшем случае месяц; дальше ждать на пересылке, пока соберется караван; если не шторма и не льды, тогда, изблевав все нутро в качке, в трюмах они плыли до бухты Нагаева неделю; после карантина в Магадане доезжали на грузовиках (пока сами не построили вторую дорогу, по которой мы и приехали) вверх по карте почти до самой Якутии; там пересаживались на самодельные баржи и сплавлялись 5 дней по рекам; а там еще километров 100 пешком — вот и Бутугычаг. Этапы шли и шли, пока не замерзала бухта, поэтому зимой (а тут она уже в октябре) — «на оленях», то есть пешком за оленями, а на нарты много не положишь.
Золота в русле этого ручья не было, а оловянный рудник начали строить в 1937 году — вслед за тропой и бараками выросла электростанция, дробильная фабрика «Кармен», а за ней и обогатительная «Вакханка» (в основном здесь работали заключенные — женщины, с конца 40-х — «националистки» из Западной Украины и Прибалтики). После войны (сильно урезавшей пайки) родине понадобился уран, и геологи нашли его на этой сопке. Стало понятнее эвенское название «Бутугычаг» — «Долина смерти»: олени, попив из этого ручья, теряли мех, переставали ходить и есть. Рассказывали с гордостью, что из добытого тут «Дальстроем» урана была изготовлена первая советская атомная бомба, но это апокриф: его промышленная добыча была налажена только в 1949 году.
В 1951 году число заключенных Бутугычага достигло 7,5 тыс. человек, а с охраной и вольными получается целый город — сегодня в пустыне Колымы трудно представить себе такой «муравейник». Зэки жили у самого рудника на сопке — вон там остатки бараков и их кладбище с номерами на палках вместо крестов. Оттуда камни возили по мосткам в деревянных тачках — километра полтора под уклоном градусов в 40. На фабрике камни дробили в желтый песок, который навсегда оживил здесь унылый пейзаж тундры, но он радиоактивен. Это все, что осталось: утонувшая в редколесье трехэтажная с провалами окон «Вакханка», крупного помола желтый песок и голубенькая водичка в отстойнике — ее уже много с тех пор утекло, но она будет радиоактивна еще сколько-то миллионов лет.
Потом оказалось, что все городили зря: уран тут оказался не тот. После амнистии 1955 года (по ней из Бутугычага вышел, в числе других, автор повести «Черные камни» поэт Анатолий Жигулин) все умерло само собой, остались 5 тысяч пар драных башмаков.
Постепенно уехали и вольные. Внизу у них было свое кладбище, и мы побродили по нему тоже. С неба в середине июня летел редкий снег и таял во мху, под ногами чавкало, но лет 15 назад тут случился таежный пожар (худые, медленно и как попало растущие лиственницы называются здесь тайгою), и кладбище выгорело — тоже как попало: где-то сохранился полусгоревший крест (вряд ли поставленный в то время), где-то железные оградки и закопченные пирамидки со звездой. На одной табличка: такой-то погиб при исполнении служебного долга 8 марта 1953 года — через три дня после смерти Сталина.
Никто не знает, случились ли в лагере беспорядки или просто зашибло камнем, даже местный краевед Инна Васильевна Грибанова — вообще-то московский геолог, пустившая здесь корни, заболевшая Колымой. Вот это и есть гипнотизирующая, как удав кролика, протяженность: пространство, понимаемое и как время, пересечение места и времени — «хронотоп», за рамками которого все это имеет смысл уже только как память. А память — это тоже действительность или нет? На этом кладбище живые практически не бывают.
Наша рабочая группа привезла с собой в краеведческий музей Магадана передвижную выставку и макет «Стены скорби» — памятника жертвам массовых политических репрессий, который будет открыт на пересечении Садового кольца и проспекта Академика Сахарова в День памяти жертв 30 октября нынешнего, 17-го года.
Из необходимых 160 млн рублей частных пожертвований, на которые рассчитывали авторы идеи (в том числе скульптор Георгий Франгулян и президент Владимир Путин), собрано оказалось 32, остальное «добавит Москва». В сравнении с тротуарной плиткой на том же Садовом это, конечно, семечки, но, наверное, и 160 млн набралось бы, если бы о сборе средств хотя бы раз рассказали по телевизору. Но рекламу ему, по сути, создавал только СПЧ, успевший провезти передвижную выставку по нескольким городам, а в национальном дискурсе тема репрессий, в общем, придушена.
5 июля в Москве в Государственном музее истории ГУЛАГа (с его 35-летним директором Романом Романовым я познакомился во время поездки в Магадан) ВЦИОМ представил результаты исследования отношения россиян к сталинским репрессиям. 18% респондентов в возрасте 25—34 года и 24% в группе 18—24 года заявили, что они никогда ничего о них не слышали (среди всех опрошенных эта доля — 10%). Скорее всего, этот ответ (на вопрос, заданный по телефону) означает: «Мы просто ничего об этом слышать не хотим».
Ославившая Московскую государственную юридическую академию памятная доска в честь выступления в этом здании на Кудринской Сталина в 1924 году означает, по сути, предписание всем нынешним преподавателям и студентам помнить о нем определенным образом — гордиться и благоговеть. А памятник на проспекте Сахарова — это будет лишь предложение, а не распоряжение помнить: символическое насилие — такое же насилие, и в «войне памятников» оно не на стороне противников сталинизма.
Кинорежиссер Павел Лунгин, член правления «Фонда Памяти», принимавший участие в презентации доклада ВЦИОМ в музее ГУЛАГа, видит причину «незнания» о массовых репрессиях в том, что молодежи предложена «гордость вместо памяти». Я бы уточнил эти антонимы в чуть ином словаре: «гордыня против покаяния». Проблема в том, что гордость (гордыня) — это медалька, которую легко и приятно повесить на грудь, а память — тяжкий труд. Упрощая историю страны, мы упрощаем в конечном итоге себя: так кажется проще жить и смотреть в будущее. В клиповом сознании пришедших поколений (а к нему надо относиться уже просто как к факту) почти треть века репрессий спрессована уже даже не в сложную мифологию, а в «мультик»: грозный царь побеждает чуждых супостатов, пусть даже и с известными издержками. Раз! — и готово. Это — прошлое, оно миновало и уже не вернется, а в сухом остатке правнуки могут законно пользоваться — словно спасительной пилюлей, за которую прадеды уже расплатились — некой «национальной гордостью».
Но это не мультик, и он вовсе не кончился: это незавершенное прошлое — «длинный нарратив», объявленный в постмодерне умершим. Но тогда это те самые черепа и кости, которые каждое лето всплывают из колымской тундры: раковая опухоль, отравляющая настоящее и будущее. Протяженность Колымы заставляет вчитываться: дети, это даже не ЕГЭ, тут нет готовых ответов, которые довольно просто вызубрить, а экзамен придется сдать всем (и только всем), и пересдачи не будет — только вниз, в ПТУ цивилизации. Еще из совсем короткого выступления Лунгина: сталинисты приватизировали «патриотизм», его надо вернуть народу. Да, «Родина» (как и «народ») — это не ПТУшные темы.
14 часов в самолете из Москвы в Магадан и обратно я читал и черкал книжку немки Алейды Ассман о «мемориальной культуре» (издательство «НЛО», 2016). Немцы об этом поставили множество вопросов, например: существует ли коллективная память или она лишь метафора? Если существует, то какую роль здесь играет государственная политика? Что надо помнить? Как надо помнить? Кто имеет право забыть?..
Немцам ведь удалось покаяние, хотя далеко не сразу: конвенциальный обет молчания о холокосте (о нем говорят сами немецкие историки) массово отвергло только поколение родившихся после войны и бунтовавших в 1968-м (в СССР животворящий бунт 60-х успел затронуть слишком узкий круг). Вопрос: «Папа, что ты делал в то время?» — через разрыв смог объединить массу индивидуальных памятей в новую общую идентичность, и в этом отношении победителям есть чему поучиться у бывших побежденных, но…
Незадолго до Магадана мне случилось быть в Берлине в музее «Топография террора», построенном на месте разрушенного здания гестапо, — среди массы представленных там фотографий сильнее всего «бьют» не те, где эсэсовские зондеркоманды расстреливают и вешают, а те, где они развлекаются: с гармошками, с милыми девушками и с искренними улыбками отдыхающих от праведных трудов. На фотографиях, представленных в музее ГУЛАГа в Магадане, тоже есть сцены отдыха «вольных», а улыбок нет. И трудно сказать, что страшнее: вот та способность отстраниться или эта звериная напряженность.
«Банальность зла» — по формуле, выведенной Ханной Арендт во время процесса над Эйхманом в Иерусалиме — имела место и в СССР в виде той же логистики лагерей: карта Колымы испещрена значками ГУЛАГа с каким-то утраченным экономическим смыслом — но донизу эта «банальность» не доставала. Мне кажется (хотя это только гипотеза), что самоидентичность эсэсовца в мире, заранее и четко разделенном на немцев и евреев, была более прочной. В той картине, сколь бы ни была она параноидальна, «немец» никогда не мог оказаться «евреем», и наоборот. И с этим еще можно было спеть под аккордеон в пивной, а то и на скрипке, но такой границы не было между охранниками и зэками наших лагерей. Идеология ненависти по классовому признаку могла работать где-то в горкоме ВКП(б), но вряд ли здесь, где через бухту Нагаева шли и шли бесконечные этапы, где из трюмов вышли 900 000 зэков, и кого среди них только не было, и где начальник «Дальстроя» Эдуард Берзин (в Магадане ему установлен бюст — как основателю города) тоже был расстрелян в 1938-м.
Нацистский и сталинский режимы объединяет то, что они сделали ставку на худшее в человеке: на чувство превосходства, что оказывается обратной стороной зависти. Но там уничтожали якобы «других», а здесь — таких же. Никто из тех, кто распоряжался чужими жизнями на Колыме, в действительности не чувствовал за собой такого права — отсюда напряженность, изматывавшая вохру не хуже, чем зэков голод и холод. Ведь здесь можно даже захватить власть и какое-то время, пока хватит патронов, соли и спичек, до смерти-зимы пожить, но только убежать отсюда уже никуда не получится…
Здесь не было «крепкой руки» в смысле немецкого «ордунга», а была лишь вечная, как мерзлота в колымских «линзах», подвешенность. Это не государство, а «вождество», неподвижное кочевье, в котором все определяется близостью к вождю, но она непрочна, как в конечном итоге и положение царя горы. Сталин не укрепил «государственность», он лишь оседлал этот топкий, как колымские болота, процесс борьбы за власть, разваливший в конце концов и само государство, и нацию надвое: ее не стало.
В хронотопе Колымы, как ни страшно это звучит сегодня, палачи и жертвы сливаются в одно, а их останки и есть наша протоплазма. Автор «Колымских рассказов» Варлам Шаламов, проведший здесь 16 лет, утверждает, что Колыма — абсолютное зло, и на всех ее приисках нет золотой песчинки, на которой можно было бы выстроить романтизацию. Но может быть, это и есть «скрепа», если ее не утаивать, а вытащить и рассмотреть.
Манипуляции с памятью строятся не на том, чтобы помнить, а на том, чтобы забыть. Слово «история» очень коварно, «радиоактивно», в нем есть скрытые смыслы, которые проникают в память нации так, что это можно заметить лишь постфактум, когда лечить ее оказывается уже поздно. Забвение преступлений сталинизма кажется более комфортным, но оно означает вытеснение чудовищной травмы в подсознание нации, где она остается гнить, генерируя агрессию и страх. А ее надо вытащить и осмыслить, ведь память — это идентичность: не просто «Мы есть!» (это репертуар ПТУ), а «Кто мы есть?». Выходит, что «Колыма» (до самой реки Колымы мы даже не доехали — она еще вона где!) — это еще и текст, который безымянные жертвы завещали нам зачем-то расшифровать, а мы так и не удосужились это сделать.
Автодорога Р504 «Колыма» (прежний индекс М56) — официальное название Колымской трассы, построенной заключенными. Фото: Ксения Никольская
Дорога — это надежда, сколько людей погибло при ее строительстве, никто не считал, а она умирает последней. 92-й бензин здесь на единственной встретившейся нам колонке по 58 рублей, единственная власть — ГИБДД, но «трасса» еще сам себя ремонтирует и кормит. Мы двинулись назад в сумерках колымской белой ночи — вдоль рухнувших, повисших на своих проводах телеграфных столбов, едва различимых в девственной зелени лиственниц благодаря чашечкам фарфоровых изоляторов. Пройдут тысячи лет, полураспадется уран, дорога потонет в тундре, разложатся кости скелетов, но, подобно самим горам, останутся эти вызывающе белые чашечки изоляторов — что им сделается… (сон).
На сопке Крутой (у ее подножия была пересылка — «транзитка») 12 июня 1996 года (а позже никто бы уже и не позволил) был установлен памятник — «Маска Скорби» работы Эрнста Неизвестного. Фотография не передаст обратной точки — бухты Нагаева, куда Маска смотрит поверх Магадана: не идет ли последний караван? Соавтор Неизвестного архитектор Камиль Козаев рассказывает, что тот обдумывал памятник еще с середины 50-х. И придумал иероглиф иероглифа — маску, ничье лицо. Их почти миллион прошел через «транзитку» — слишком много, чтобы она могла быть похожа хоть на одного из всех.
«Маска скорби» Эрнста Неизвестного.
Маску впервые кто-то осквернил надписью «Сталин жив!» только в этом году. Камиль относит это на счет того, что прежние магаданцы стали освобождать жилплощадь — старики умирают, дети ищут, где теплее, а на их место «поехала трасса». Но среди тех, с кем мы встречались в Магадане, разных мнений о роли Сталина я не слышал. Потомки ли они осевших здесь зэков или «вольных» или даже вохры — какая теперь разница?
«Когда мы победим в мировом масштабе, — обещал Ленин в 1921 году, — мы сделаем из золота общественные отхожие места». В рекордном 1940 году зэки Колымы, для которых всеобщим эквивалентом была хлебная пайка, добыли здесь этого высмеянного химически чистого золота 80 тонн. Но никто не победил, и если не «пролетарская», то цифровая революция сделает-таки золото не столь вожделенным — и для чего тогда все это было?
Странная мысль с берега бухты Нагаева: ради памяти, твердой, как этот каменистый берег. Держись у океана, не верь болоту. Пустеющая Колыма за спиной — передний край покаяния. Тут это народная память, а не проект. Золото покаяния уже добыто здесь, где концентрация его предельно высока, но его еще предстоит экспортировать «на материк».
Автор: Леонид Никитинский