Англичане считают свою литературу лучшей, потому что, как говорил Моэм, сравнивая с русской, у других она короче. И правда, в шекспировском веке отечественная словесность из всех авторов может похвастаться разве что Иваном Грозным. Зато обремененная тремя языками и осчастливленная тысячелетним багажом английская словесность наделяет всех: структуралисту — Лоренс Стерн, дамам — Джейн Остин, Сорокину — «1984», мне — Шерлок Холмс.
Дав «каждому, чего у него нет», себе англичане оставили любимую книгу трех последних поколений — «Винни-Пуха». Даже не притворяясь, что читают ее детям, они наделили книгу Милна статусом национального предания, которое, как ему и положено, отвечает на все вопросы бытия. Для непонятливых есть ученые схолии — «Дао Пуха» и «Дэ Пятачка».
К несчастью, я об этом узнал на полвека позже, чем следовало. Советский ребенок и ел, и читал только то, что доставали родители. Дефицит книг был обиднее продуктового. На не выработавшего иммунитет читателя обрушивалась череда «Моих первых книжек» под универсальным названием «Ленин и Жучка». Хорошо еще, что оба не оставили следов, в отличие, скажем, от дореволюционного, и даже доисторического романа Рони-старшего «Борьба за огонь». Эта книга разбудила во мне любовь — и к знанию, и вообще. Пещерный брак, говорилось там, «преодолел естественное сопротивление самки и естественную лень самца». Ни тогда, ни сейчас я не понимал, что тут естественного, но фрейдисту Пахомову об этом не рассказываю.
Хуже, что мне не доставалось то, о чем я мечтал. Самой заветной была «Алиса в Стране чудес», которая стояла под рукой, на нашей полке: тонкая, зеленая, с картинками, но на английском. Прочесть ее стало жгучей мечтой моего детства, но путь к цели пролегал через трехтомный британский самоучитель, который уже помог отцу познакомиться с Джеймсом Олдриджем в оригинале. Учеба, однако, шла туго: уроки были унылыми, герои — маньяками. Отличаясь истерическим вниманием к гигиене, они каждое утро принимали ванну (у нас она тоже была, но нагревалась балтийским торфом и всегда по пятницам). В оставшееся время они жевали овсянку и писали похожие на завещания письма, перечисляя в каждом предметы обстановки и состав гардероба.
Я терпел все ради «Алисы», но когда наконец пришел ее час, чуть не расплакался. Мне не удалось перевести первый взятый на пробу стишок:
Twas brillig, and the slithy toves Did gyre and gimble in the wabe; All mimsy were the borogoves, And the mome raths outgrabe1.
Второй раз я читал «Алису» уже в Америке с комментариями математика, признавшего, что Кэрролл обогнал современную, не говоря уже о моей, науку. Утешившись, я взялся за книгу, с которой, собственно, и надо было начинать. «Винни-Пух» оказался и проще, и сложнее — как Пушкин. С ним тоже можно жить, но трудно толковать и нечего расшифровывать.
1Варкалось. Хливкие шорьки Пырялись по наве, И хрюкотали зелюки, Как мюмзики в мове.
2
Обильная и витиеватая «Алиса» — продукт викторианской готики, влюбленной в историю. Умело обращаясь с прошлым, она его подделывала так успешно, что выходило лучше, чем в оригинале. Так появились фальшивые, но настоящие чудеса державной фантазии — Биг-Бэн, Вестминстерский парламент, шотландская юбка и вымышленные ритуалы, вроде юбилея королевского правления, один из которых Англия отмечает этим летом.
Впитавшая антикварный дух своего времени, «Алиса» насыщена историей, как вся викторианская эпоха, высокомерно назвавшая себя суммой прошлого. Не зря уже в третьей главе вымокшие герои читают друг другу сухую историю:
Эдвин, граф Мерсии, и Моркар, граф Нортумбрии, поддержали Вильгельма Завоевателя, и даже Стиганд, архиепископ Кентерберийский, нашел это благоразумным...
«Винни-Пух» — антитеза «Алисы». Спрямленный и ладный, ничего не торчит, все идет в дело и кажется молодым и новым. Это — арт-деко детской словесности. Понятно — почему. «Винни-Пух» — сказка потерянного поколения. Преданное прошлым, оно начинает там, где еще ничего не было. Мир Винни-Пуха — Эдем, а Кристофер Робин живет в нем Адамом. Он называет зверей, радуется их явлению и не нуждается в Еве, ибо теология Милна не знает греха и соблазна, а значит, не нуждается в оправдании зла — его здесь просто нет.
«Алиса» — по сравнению с «Винни-Пухом» — сплошное memento mori. Здесь съедают доверчивых устриц, пришедших послушать про «королей и капусту», здесь макают несчастного соню в чайник, здесь всем обещают отрубить голову. Да и сама Алиса еще та змея, как сказала ей встречная птичка:
— Самая настоящая змея — вот ты кто! Ты мне еще скажешь, что ни разу не пробовала яиц.
— Нет, почему же, пробовала, — отвечала Алиса. — Девочки, знаете, тоже едят яйца.
— Не может быть, — сказала Горлица. — Но если это так, тогда они тоже змеи!
Зато в «Винни-Пухе» зла нет вовсе. Его заменяет недоразумение, то есть неопознанное добро, добро в маске зла, принявшего его личину, чтобы оттенить благо и пропеть ему осанну. Вот так у Честертона, который и сам-то напоминал Винни-Пуха, террористы-анархисты оказываются переодетыми полицейскими, рыцарями добра и поэтами порядка. Мы это не сразу заметили, потому что все видим со спины.
Тайна мира в том, что мы видим его только с обратной стороны. Все на свете прячет от нас свое лицо. Вот если бы мы смогли зайти спереди…
По-моему, это — очень английская идея. Тут придумали считать злодеев эксцентриками. Вспомним, что лучшие герои Шекспира — переодетые, вроде принца Гарри, которому никакие грехи молодости не мешают оказаться Генрихом Пятым и одержать великую победу под Агинкуром. Но еще лучше этот прием представляет преданный королем Фальстаф. Демонстрируя изнанку пороков, он обращает их в добродетели.
— Самые яркие персонажи в литературе, — говорил Довлатов, вспоминая Карамазовых, — неудавшиеся отрицательные герои.
Но если диалектика добра и зла у нас стала великой литературой, то в Англии — детской.
3
Плохие детские книжки пишутся так же, как взрослые бестселлеры: слова короткие, описаний минимум, портрет скупой, и никаких пейзажей — одно действие. Но в «Винни-Пухе» все не так. Слова, особенно те, которыми пользуется Филин, длинные, герои — выписаны, пейзаж — многозначительный, а сюжет — пустяковый. Как в «казаках-разбойниках», он не исчерпывает содержание, а дает игре толчок и повод. Важнее не во что играют, а где — в лесу.
Английский лес — антигород, обитель свободы — от Робин Гуда до джентльмена-дачника. В «Винни-Пухе» лес никак не сад, тем более — детский. В нем — целых сто акров. Прикинув на себя в неметрической Америке, я убедился, что это как раз столько, сколько нужно, чтобы заблудиться, но ненадолго — словно во сне, когда знаешь дорогу, но никак на нее не вернешься. Лес «Винни-Пуха» — настоящий, но герои в нем живут игрушечные. Чтобы мы не забыли об этом кричащем противоречии, автор переносит действие из детской на открытый воздух, где идет снег, дождь, но чаще светит нежаркое солнце, как пополудни летом, когда Бог сотворил мир.
Англичане считают, что это случилось в воскресенье, и я им верю с тех пор, как попал в Стратфорд-на-Эйвоне. Помимо барда он знаменит лебедями и окрестностями. Добравшись до ближайшей, я брел по деревенской улице, радуясь тому, что за каждым янтарным домом прятался цветник. Когда, не удержавшись, я заглянул в открытую калитку, дородный хозяин пригласил меня полюбоваться красными и белыми, как у Шекспира, розами. Сочные, с бульдожьей мордой, они оплетали штакетник, не оставляя живого места от бутонов и запаха. Садовник (начитавшись классики, я назвал его про себя «полковником») лучился гордостью, словно цветы были целью его долгой службы, а погода — награда за нее. Я хорошо его понимал, потому что тоже вырос в краю, где лето начиналось дождем, но часто кончалось раньше него.
Английская природа — компромисс между средой и искусством, которое заключается в точке зрения, в основном — романтической. Нестесненная, как в Версале, умыслом природа — площадка для игры фантазии с себе подобными. Из «мясных» здесь один Кристофер Робин. Второй Гулливер, он нужен для масштаба, поэтому и сказать о нем нечего. Зато его игрушки увлекательны и назидательны. Как у всех кукол, у них вместо сюжета характер и призвание.
Лучший, конечно, сам Винни-Пух. Его мысли идут не из набитой опилками головы, а из нутра, никогда нас не обманывающего. Безошибочный, словно аппетит, внутренний голос учит мудрости. Винни-Пух позволяет вещам быть, что делает из него поэта. Иногда — футуриста, и тогда Пух оставляет шиллинг в строке про фунты и унции просто потому, что шиллингу лучше знать, к кому пристроиться. А иногда — акмеистом, когда Пух подбирает в лесу шишку исключительно для рифмы. Оснащенный пиитическим даром, плюшевый медведь щедро делится им в критических ситуациях. Вроде той, где Пух, спасаясь от наводнения в пустом горшке, признает, что «разница между лодкой и несчастным случаем зависит от нее, а не от меня». Довольный собой, круглый и завершенный, как Обломов, Винни-Пух не хочет меняться — стать смелей, умней или, не дай бог, вырасти. Остановив часы на без пяти одиннадцать, он готов застыть в сладком времени второго завтрака.
— Фартовые, — как переводили у нас в школе Грибоедова, — не лурят на бимбрасы.
Это, впрочем, не значит, что Пух всем доволен, он просто не выставляет счета, принимая правила игры, на которых нас впустили в белый свет: где мед, там и пчелы. Говоря другими, увы, не моими словами, Винни-Пух обрел Дао, а я к нему рою подкоп.
Если Пух — счастливый китаец, то Ослик — несчастный еврей. У меня самого были такие родственники. Они отказывали миру в благодати, без устали разоблачали плохое в хорошем и не могли проиграть, потому что не надеялись выиграть. Отвечая судьбе сарказмом, они сочиняли юмор, ибо горе, что показал во всем подражавший Ослику Беккет, рано или поздно окажется смешным.
Разойдясь по полюсам, Иа-Иа и Пух демонстрируют, как обращаться с реальностью. Второй ей доверяет, первый — нет, но правы оба. Реальность не может обмануть наших ожиданий, ибо ей нет до них дела. Вот почему «Винни-Пух» лишен конфликта: настоящая истина включает в себя собственную противоположность. Но такие открываются нам только в раннем детстве, когда книги еще не читают, а слушают. Не случайно единственный магический элемент в «Винни-Пухе» — английское правописание, которое взрослым, а тем паче чужестранцам кажется еще более загадочным, чем детям.
4
Читать детские книги как взрослые — не большая хитрость. У нас, в сущности, нет выбора. Ведь это дети лишены опыта чтения, а не мы. Мы не умеем читать без задних мыслей, у детей их нет, хотя кто их знает.
Детская литература — та, из которой вычли взрослое содержание (что хорошо его определяет). Тут никому не надо ничего объяснять — игра ослабляет мотивы и рождает чистое искусство, которое, по Канту, лишено корысти, но не оправдания.
Детские книги — как мифы, они задают мирозданию фундаментальные вопросы. Ответы на них годятся для всех, потому что у детей, а тем более зверей и пуще всего — плюшевых, нет своей истории, биографии, своего уникального прошлого. Герои детских книг обобщены и универсальны, как олимпийские боги, христианские святые или психоаналитические архетипы. В них, даже в самых маленьких, влезает больше, чем кажется. Пользуясь этим, детские книги вмещают весь мир и делают его выносимым.
Не зря Кристофер Робин, сын Алана Милна, всегда считал, что отец украл его детство.
Александр Генис