Я не могу пожаловаться на старческий склероз или непамятливость на лица, но – я плохо помню своих первых учителей. Их было две – Любовь Петровна и Татьяна Михайловна.
Мука мученическая была заставить себя раскопать в дальней уже дали их простые фамилии. Может быть потому, что простые. Но я помню их лица, особенности, непохожесть на тех, кто окружал меня вне школы – это было тем разительнее, чем вообще может отличаться от «заповедника книжных знаний» разношерстная сельская среда в самой что ни на есть провинциальной России.
О самой первой, Любови Петровне, я, пожалуй, мог бы извлечь из моих кладовых времени больше, чем позволяет человеческое беспамятство. Она была яркая блондинка, осветившая собой всю нашу округу, большая затейница и вольнодумка, потому что сразу пошла в обучении нас всем азам от жизни, а не от книжек. Нас у нее училось девятеро на четыре начальных класса.
А какие книжки она понавезла – никогда после я таких не видел!
Я знаю: это детское восприятие шутит со взрослыми такие шутки, но ведь были еще игры, какие-то концерты, походы и прочее – невероятно духовная жизнь, отчего школа не явилась чем-то пугающе дисциплинарным, это была игра-забава с непредставимыми доселе атрибутами, чем мы и зажили дружно не за страх, а за совесть.
С такими женщинами мне повезло дважды, второй раз – в интернате, когда наша малолюдная школка была закрыта и за знаниями пришлось бегать за пять километров в сторону райцентра. Там, в интернате, однажды и не надолго мелькнула воспитательница Маша, заставившая всю полубандитскую ораву (умевшую курить, сквернословить, драться и взрывать покой нянь и педагогов карбидками и бертолетовой солью не хуже партизан в тылу врага) враз остепениться; мы не заметили, как в нашу жизнь вошли театр, КВНы, маскарады, публичные чтения, гербарии и бог еще знает что некриминальное, спасавшее наши души и возвышавшее наши умы.
На оба события пришлось по году, но каждое из них – веха. Едва ли отыщу равные им по отсутствию скуки во всей тягучей школьной эпопее.
Меня еще многие учили, наставляли, формировали в свете руководящих постановлений, но никто уже не дарил праздник общения и творческого единения. Впрочем, была, была и наша общая Арина Родионовна – тетя Даша, ночная нянечка, сказительница. Она поведывала нам, как жили раньше, вспоминала всякие страхи и небылицы, пела старинные песни и много баловала нас историями про колдунов и вурдалаков.
Тетя Даша происходила из старообрядцев и привнесла в наш коллективный быт традиции народной педагогики. Язык ее не претерпел каких-либо существенных изменений со времен Гоголя и Лескова.
Ну, а Татьяна Михайловна... Рослая, сухопарая, строгая, много старше незабвенной Любови Петровны, она вела меня со второго по третий класс включительно. Уже тогда она казалась пожилой. Однако сколько раз я ни встречал Татьяну Михайловну позже, все моя вторая учительница оставалась той же. Мне поневоле приходит сравнение с актрисой Т. И. Пельтцер, которую никто не помнит молодой, словно время остановилось над этой женщиной...
Все мои учителя – женщины за сорок. В женском царстве учительской лишь один Александр Иванович напоминал – густыми слоями «Беломора» – о мужском присутствии. Он прошел войну, а у нас преподавал физику, причем так давно, что у него и его жены Веры Степановны училась еще моя мать. Может быть в силу своего мужского одиночества здесь Александр Иванович крепко попивал.
В куреве ему недостатка не было: все конфискованное у старшеклассников оседало в ящике его письменного стола...
Я и после школы частенько встречал своего учителя в очереди за пивом – и время так же словно застыло над его ссутуленной мешковатой фигурой, утяжеляя лишь походку. В последние годы Александр Иванович ходил с палочкой, овдовевший, неприкаянный и, извините, не просыхающий. Он еще был жив, а память учеников все еще любила его, но – словно давно умершего, ходящего где-то рядом, но давно потерянного из виду. Так глаза, привыкнув, уже не замечают предмет, в этом есть какое-то испытание вечностью. Для учителей это не редкость. Александр Иванович вел физику и, смею предположить, приручил какие-нибудь физические законы, щадящие его от стремительного разрушения все долгие последние годы.
Долгожительство учителей – социально-геронтологический парадокс по всей своей сути.
Печальная шутка своего времени гласила: так долго не живут.
Ведь если не лукаво, а как на духу: было ли что-то громче того ура, когда заболевала историчка или математичка. За час-два свободы класс устраивал танцы на бедных учительских костях.
Ожидание этого события, равного чуду, порой выливалось в глухие молитвы, на которых зрели настоящие гроздья гнева. И когда в тысячный раз с журналом в руках входила наша директриса Зоя Ивановна, уже сто лет как седая словно лунь, общее безнадежье было равносильно обложному дождю, укрывшему навсегда лето.
Нет в жизни счастья – это еще и по поводу лошадиного здоровья наших дряхлых с виду учителей. И не было мифов чаще и слаще, чем слухи об отмене занятий. «У Анны Давыдовны грипп – я надеюсь, вы этот урок просидите тихо и самостоятельно», – обманывалась в ожиданиях вечно сморкающаяся в платок директриса Зоя Ивановна. Святая простота, – мы старушку в этот миг обожали!
Феномен учительского долголетия (стрессы, нагрузки, нервотрепка изо дня в день, годы и годы) надо изучать для практического освоения современным человечеством. Учителя редко выходят на пенсию, чаще – прямо в морг. В возрасте преклонном – преклоним и мы колени за эту абсолютную самоотдачу.
Школа, видимо, закаляет. Как война.
Там, говорят, терапевтам делать было нечего, нужда была только в хирургах. Иммунные ресурсы организма в школе и на войне мобилизованы по максимуму. Война с невежеством требует своих героев и героинь, но подвиг их менее заметен, поскольку перманентен. Знатоки киноискусства утверждают: больше шедевров, чем фильмов о войне и о советской школе, отечественный кинематограф не создал. Так что аллюзия проведена не мной.
Аксакалы степей и гор – это понятно. Чистый воздух. Овощи, патриархальный уклад, молодое вино, куча почитающих родственников под крылом бурки, умеренный труд... Экология тела – экология духа. Человека окрыляет нужность. Аксакалы городов – это непонятно. Смог, шум, разобщение, очереди, оторванность от земли, от ее энергии (горожанин на асфальте или в тесной ячейке бетонной верхотуры – как цветок не в вазе, а на ниточке над вазой. Чем жив?)
Что заменяет влажную землю? Ведь не мутация же!
Поэты живут недолго – как кавалергарды. Зато прозаики «на Льва Толстого равняйсь!» Исключения редки. Вообще прикладник-гуманитарий – синоним долгожителя-горожанина. И первые тут – учителя.
Был в пору моей учебы на журфаке МГУ потрясающий пример – баба Лена. Вернее, преподаватель физкультурной спецгруппы для заморышей Елена Борисовна Гуревич. Я боюсь сказать, сколько ей было лет. Она бегала, прыгала, отжималась, подтягивалась и делала шпагат. Она была резвой девочкой, а мы – немощными стариками.
Но если бы баба Лена ушла (скажем, ее бы пощадили и отправили на давно заслуженный покой), она бы умерла. Потому что так долго не живут. Вернее, так – живут. А не так – дудки. Организм вынослив, но не вечен. То есть не сверхвечен. Век равен нужности.
Многие учителя одиноки. В работе смысл их жизни, высшее назначение. Школа заменяет им семью. Горланящая орава, сокрушающая на переменах все встречное – отсутствие собственных детей. Какие бы мы ни были исчадия ада – мы на всю жизнь и их чада. Иногда, по степени вложенного в нас, вдолбленного, вбуханного (души, сердца, тех же нервов) – больше, чем родительские.
Мы в сиянии своих призваний, карьер, успехов – плод их труда.
В грехах, падениях, неудачах – их разочарование, укор их совести. У них сдают ноги, подводят глаза, но и сквозь время они смотрят на нас. Мы забываем их морщины, голоса, даже фамилии – они помнят каждого поименно. Потому что каждый из нас прошел через их руки штучно. Они знают нас маленькими, отовсюду обнаженными, бесхитростными – первозданными. От той черты мы пошли. Нам уже не притвориться другими. Будет стыдно нам, им – плохо. За панцирем профессионализма всегда нежная мякоть. Не забудем об этом.
Для бабы Лены мы нынешние были такие же неумехи, как те первоклашки для Любови Петровны. Нянчиться с нами – это во благо нам, а не в насмешку над няньками.
И когда в одной популярной московской газете скороспелая девица, питомица бабы Лены, лихо припечатала очень старую наставницу калено-красным словцом, блеснув всей подворотной эрудицией (хоть бы это даже и подворотня ночного клуба «Манхеттен-экспресс») – это унизило не бабу Лену, это стерло в порошок личность авторши. Может быть поймет, когда подрастет, а баба Лена, поди, и не такое за век слыхала.
Старость снисходительна. Да простят нас наши старые-старые учителя.
Учитель – из того рода призваний, которые не профессия, а крест. Эту касту хранит дух целесообразности. Назначение должно быть исполнено.
Возможно оттого и печальное отсутствие собственных детей, личной жизни. Ведь нельзя же назвать ею проверку школьных тетрадок в 12 часов ночи и подготовку к завтрашнему уроку – как лучше рассказать о теореме Ферма или мистическом начале в творчестве Лермонтова посмотрим: аудитория шедших косяком в недавнее время останкинских встреч по ТВ – большей частью педагоги, потом – библиотекари, потом – все остальные...
Это все в ту же копилку, из которой будут черпать дети. Личная жизнь?
Тут какой-то жестокий алгоритм, изначальная жертвенность: кормление плотью. Деликатесные грецкие орехи на корм рождественской индейки – в ознаменование общего праздничного стола. Кому жалко бедную индейку? Тем более она, как египетский бог Ассирис, способна на бесконечные воскрешения. Не детское ли чудо?..
Приход учителя – как солнца: кто усомнится, что завтра оно не взойдет? Миссионеры зовут к солнцу. Каста – где все заряжают друг друга, где своя религия. Вера как ничто дает силы.
Учитель уязвим, потому что несгибаем – нельзя учить тому, во что сам не веришь.
Порода – это уже селекция. Человек может не работать учителем, но быть им. Понятие вырастает в философское. Идеально, когда форма совпадает с содержанием, призвание – с профессией. Или шире нее – со служением. Это и есть миссия. Тогда квадрат школьных стен – утесняющий ограничитель. Я опять вспоминаю Любовь Петровну. И не воспитательницу вовсе, безо всякого педагогического образования – Машу, худенькую и страшненькую фею нашей интернатовской колонии. Добрую, славную Машу.
Учитель – биологический и психологический вид. Он заряжен на долголетие, запрограммирован. Но он волен нарушать программу. Пожалуй, единственный случай импровизации, не наказуемый всякими роно. Разве что небесным. Миссия незакончена. Жаль. А ведь должен был жить... Такой опыт – и в сыру землю...
Правоту моих утверждений опять поколебала чья-то преждевременная кончина. А как же «Сказка о спящей царевне»? Недочитанная! И вообще «окно» в расписании. А мысль о долголетии. А высшая справедливость? А дети?..
Не знаю. Не в моей компетенции. А посему, молодые и не очень, и совсем не очень, Семены Григорьевичи и Анны Петровны, Марь Иванны и Ольги Палны, прошу вас: живите долго! И это все, что я могу.
Сергей Парамонов