— Вчера я говорила с вашим отцом, Анатолием Владимировичем, он остроумный человек. Жаль, что природа на детях отдыхает, — вздохнула Ф. Г. — Вы улыбаетесь, это хорошо, а то я иногда думаю: не слишком ли явно я пристаю к вам? Вон и Евдокия Клеме уже говорит: Фаина Григорьевна, что же это такое? Ходит к вам и ходит, обедает, гуляет, видел вас голую, а предложения не делает. «А то ведь как бывает? Иной сватается, сватается, а как до самой точки дойдет, то и назад оглобли!» Это уже из «Свадьбы», помните?
А Анатолий Владимирович сказал мне, что вы никогда не ставите родителей в известность, где находитесь и когда вернетесь. И я вдруг позавидовала вам: Боже мой, сколько уже лет мне некому сказать и куда я иду, и когда буду дома. Никого давно это не интересует. Когда-нибудь вы поймете, как это прекрасно, если на земле есть хоть один человек, которого волнует, что с вами. Не вообще, а всегда — сегодня, завтра, в этот час и в следующий тоже.
Только не надо говорить о любви ко мне зрителей — ваш отец уже довольно элегантно сделал это. Но зрители любят не меня, а то, что я сыграла. В лучшем случае любят актрису Раневскую, что далеко не то же самое. Любят, пока где-то крутят мои фильмы, пока у меня еще есть силы выходить на сцену. Дети, мои самые верные поклонники, когда-то обожали Мулю, теперь в восторге от Мачехи в «Золушке», но вы обратили внимание — они уже не узнают меня: актриса Раневская ушла в другое измерение, а старуха, что сидит с вами на скамеечке у «Иллюзиона», их не интересует. Раневской-человека для зрителей просто нет в природе, это понятно?
Оттого и мое чувство одиночества вам недоступно. У вас — дочь, мать, отец, сестра, племянница. Дочь нарожает вам внуков, племянница—тоже, и вы будете на старости лет читать им «Конька-Горбунка» и сказки братьев Гримм — то, о чем я всегда мечтала, но так и не сумела сделать. Покупала для Ирининого сына детские книжки, но не заметила, как он вырос, и они оказались уже никому не нужны. И я с горечью думала, кому бы их подарить, чтобы не выглядеть полной дурой, увлекающейся в преклонном возрасте книжками с картинками.
А Иринин Алеша, мой восторг, прозвавший меня Фуфой, которого я считала внуком, не звонит мне месяцами, у него свои увлечения, и вижу я его очень редко, а самое главное — нам не о чем говорить. Не настоящее все это. Голос крови никому не удавалось отменить.
Ф. Г. горестно вздохнула, поднесла к глазам платок — и, как это только с ней бывает, — мгновенно сменила настроение: вдруг трубно высморкалась с таким звуком, что цирк бы вздрогнул, посмотрела на меня, смеюцегося, и рассмеялась сама:
— Не будем устраивать панихиду по неудавшейся жизни! Тем более что у меня есть прекрасное и очень рискованное предложение: давайте повторим маршрут художественников — пойдем на Хитровку! Это же просто ненормально: жить в двух шагах от нее и ни разу не быть там! Вы там были? С экскурсией? Ну, это же разные вещи! «Посмотрите направо, посмотрите налево!» — я не признаю. Все нужно попробовать своими руками и ногами! — Ф. Г. сменила домашние тапочки на туфли. Я подал ей легкое пальто. — У меня только одно условие. Сейчас сколько? Пять? В семь мы должны вернуться: приличная женщина находиться в позднее время среди бардаков и ночлежек не может.
Мы прошли по Солянке до Подколокольного переулка, поднялись по нему к бывшему Хитрову рынку и резко свернули налево, пройдя через арку оштукатуренных ворот, из которой торчали облупившиеся кирпичи.
— Когда-то здесь повсюду сидели торговки и предлагали свое съестное: перед ними стояли корчаги с тушенкой — жареной протухлой колбасой, кипящей в железных ящиках над жаровнями. Все это можно было купить на копейку, иногда вместе с куском тряпки. «А ты ее обсоси и выброси, — кричала продавщица, если покупатель вдруг возмущался, — или давай сюда — пусть покипит еще немножко!»
— Откуда вы это знаете? — удивился я.
— Я столько раз вас просила: научитесь хоть не проявлять свою необразованность! Читать надо больше. Гиляровского, в частности.
Вокруг теснились длинные двухэтажные дома, когда-то желтые, с галереями наверху.
— Смотрите, там белье на веревке, — показала Ф. Г. — Люди живут здесь по-прежнему и, наверное, без ванн, душа и парового отопления. Только теперь уже не на пятак за ночь.
Во дворе было пусто, только у водопроводного крана посередине, запрокидывая голову, пила воду курица с чернильным пятном на шее.
— Смотрите, вот вход в подвал, — показал я. — Там, наверное, и были настоящие ночлежки.
— Спуститесь сначала вы, — попросила Ф. Г., — Посмотрите, что там?
Дверь в подвальные залы оказалась открытой, и мы с Ф. Г. очутились под арочными сводами, уходившими в бесконечность. В тишине вдруг что-то зловеще прошуршало.
— Ой, крыса, — вскрикнула Ф. Г. и бросилась к дверям.
— Это бумага, — успокоил ее я, — ее сквозняком сдуло.
— С меня хватит! — Ф. Г. поднялась во двор. — Нет, вы представляете, как здесь выглядели художественники, приехавшие знакомиться с героями «На дне»? Подъехало десять экипажей с дамами в шляпах с вуалетками, с зонтиками в руках, все в длиннополых платьях, затянутые в корсеты, элегантные мужчины в черных сюртуках с бархатными отложными воротниками, в крахмальных манишках, с тростями. И во главе Константин Сергеевич, смотрящий на обитателей дна сквозь свое пенсне на черной ленте. Картина, я вам скажу, была! Я даже читала, что кого-то из них здесь чуть не пристукнули. А вот смотрите — это же декорация Сомова!
Мы остановились в дворике дома, кирпичная стена которого, казалось, точно повторяла оформление спектакля в Художественном. И входная дверь с покосившимся козырьком, и полуподвальные окошки, и скамейка, на которой Настя воздыхала о Рауле.
— Прямо играй Горького! — сказал я. — А публику посадить на склоне, устроив амфитеатр.
— Оставьте, — отмахнулась Ф. Г., — играли. Пробовали перенести Чехова на натуру, обнаружив березы, повторяющие декорацию «Трех сестер», — ничего не получилось.
Константин Сергеевич сказал тогда о несовместимости живой природы и театра. А я подумала: как же сегодня на природе снимается большинство фильмов, театральные актеры играют в них и никто не вопит о несовместимости? Мы покинули Хитровку, а Ф. Г. Продолжала:
— Наверное, ужасно за одну жизнь пережить несколько смен в стиле актерской игры. И каждая из них при своем возникновении провозглашалась новейшей, лучшей, жизненной, за которой — большое будущее. Вы не сможете понять это. Станиславский был и остается для меня божеством. Я разве не говорила вам, как увидела его однажды проезжающим медленно в пролетке, бежала за ним, посылала ему воздушные поцелуи и причитала: «Прелесть моя, прелесть, прелесть неповторимая!»
А какой восторг я пережила, когда увидела в конце тридцатых постановку «Трех сестер». Восторг, изумление, потрясение. «Ничего лучше этого спектакля МХАТа нет и быть не может!» — думала я и готова была повторять это на каждом перекрестке. И вот недавно я слышала этот спектакль по радио. Запись того же спектакля, уникальную, сделанную на киноленту — тонфильм. — Ф. Г. остановилась: мы были уже на Покровском бульваре. — Сядем, я умираю, хочу курить. Вам не дам—это последняя пачка «Лорда», пиршество курильщиков из-за чумы в Турции, куда не попали эти сигареты, кончается.
Она затянулась «Лордом», я — «Явой», и в воздухе повисла пауза курильщиков, наслаждающихся затяжками.
— Так вот, я слушала спектакль, приведший меня когда-то в неистовство, — продолжала Ф. Г., — и еле дослушала первый акт. Все было ужасно — Еланская пела, Гошева тоже. Выспренность, ходульность и неискренность. Как будто они пародируют то, что когда-то восхищало меня. Я в ужасе выключила радио, не желая разрушать святое.
Но теперь понимаю: его все-таки уже нет. Как и многого другого. Мне недавно попалась на глаза фотография — она у меня дома, я покажу ее вам. Раньше я ее никогда не видела. Прекрасный портрет артистов Художественного. Дореволюционное качество, видны все лица, мельчайшие детали, можно рассмотреть складки кружевного воротника на платье у Книппер-Чеховой. Но я смотрела и ужасалась. Это снимок начала века: за столом сидит Антон Павлович, вокруг него вся труппа Станиславского, и Константин Сергеевич во главе. Актеры решили, очевидно, демонстративно отказаться от стандартов кабинетного снимка. Они вели себя не как в ателье, а как в жизни. Станиславский о чем-то говорит с Лилиной, она в удивлении всплеснула руками. Кто-то, кажется Лужский, сидит, раскрыв томик, и проводит рукой по лбу, полному мыслей, которые вызвало это чтение. Кто-то увлеченно спорит с кем-то. Ольга Леонардовна почему-то в стороне от Чехова о чем-то мечтает. Кто-то размышляет о смысле жизни. Кто-то… Ну, в общем, хуже этого ничего представить нельзя. Каждый старается вести себя, как в жизни, а получилось, как в сумасшедшем доме: не могут люди, находясь рядом, не замечать друг друга, быть каждый в себе, если они в своем уме. Не могут так изображать свои занятия и состояния.
Среди них нормальным остался только один Чехов. Он сидит спокойно в центре и просто смотрит в объектив фотоаппарата. Просто и естественно, и ничего специального. А вокруг него — вместо правды жизни — фальшь и притворство. Вот вам и художественники!
Нет, я представляю: когда-то разглядывали эту фотографию и восхищались: «Смотрите, как они живут перед объективом, даже не скажешь, что они пришли сниматься!» А сегодня это вызывает смех, и только. Кто знает, может, поэтому я порой так боюсь и новых спектаклей, и новых фильмов. А вдруг я вся из того ушедшего времени и надо мной будут смеяться, если даже роль будет совсем не смешная. Как я смеюсь над этой фотографией…
— Но вы же смеетесь. Значит… — сказал я.
— Значит, еще не все потеряно, — вздохнула Ф. Г. и предложила пойти поужинать и выпить по рюмочке настоящей горилки с перцем. — Там в самом деле плавает красный перец на дне — вы такое еще не видели. Это мне поклонники привезли из Киева. Уверяю вас, такую водку не подавали даже в трактире «Утюг», славившемся на всю Хитровку!