…Павлик был шахтером
Улыбнувшись, раздав пакетики с лекарствами, Мария Николаевна помахала своей легкой рукой на прощанье и вышла. В палате воцарилось всеобщее благодушие. Ардальон Ардальонович даже сказал своим скрипучим, но поставленным голосом:
— Да, теперь над нашей палатой нужно прибить доску с такой же надписью, что была выжжена над входом в сад Эпикура: «Странник, здесь тебе будет хорошо, здесь удовольствие — высшее благо». Сходство усугубляется и меню: в саду Эпикура всех поили только водой и кормили только ячменной кашей. Вот Столько этическим идеалом Эпикура — атараксией — никто из нас не обладает.
— А что это? Прости, Господи, не могу выговорить, — заинтересовался Марк Соломонович.
— Атараксия — это бесстрашие, невозмутимость, — пояснил Ардальон Ардальонович. — По Эпикуру истинный философ даже под пыткой, скажем, когда его поджаривают на медной сковородке, должен про себя повторять: «Как сладко мне. Сколь мало это меня заботит».
— Или то или другое, — пробурчал озадаченный Марк Соломонович и задумался. Ардальон Ардальонович, а за ним и все остальные, кроме нас с Павликом, отправились завтракать. Нам же няня, тетя Клава, толстая женщина с красным лицом и полуседыми волосами, принесла по миске манной каши с куском сливочного масла посередине и кружке бурды, именуемой кофе.
— Помочь тебе, Пашка? — грубым голосом спросила она.
— Да подавись ты своей мякиной, кобыла, — беззлобно ответил Павлик. Лицо тети Клавы еще больше покраснело, она проворчала: «Заткнись, урка!», и так ткнула ему ложкой в рот, что если бы он не успел мгновенно его раскрыть, то, наверное, лишился бы пары зубов. Так, переругиваясь, они закончили завтрак, и тетя Клава, забрав наши миски и кружки и на прощанье погрозив Павлику кулаком, степенно удалилась.
Лечащие врачи обычно начинали обход со второго этажа, где находилось женское отделение. Поэтому с завтрака вернулся в палату только Марк Соломонович. Остальные вышли погулять в прекрасный больничный сад, среди которого были разбросаны многочисленные корпуса: хирургический, терапевтический, гнойный и другие. Марк Соломонович нагнулся ко мне и
— Гриша, ты, конечно, можешь не верить, но у меня снова появились такие же боли.
— Бог с вами, — ответил я испуганно, — это вам только мерещится.
— Я не барышня из Смольного института, — свирепо проворчал он, — мне ничего не мерещится. Как ты думаешь, что надо делать?
— Вернется Дунаевский, — расскажите ему, — предложил я.
— Так, так, посмотрим, что скажет Льва Исаакович, — перешел на шепот Марк Соломонович, скосив глаза на койку Павлика, и увидел, что тот, наконец, уснул. — Господи, не мне, полуграмотному сапожнику тебя учить, но если ты хочешь очистить душу этого мальчика страданием, то не переложил ли ты страдания, как хозяйка, случается, перекладывает дрожжей в квашню? Сжалься над ним, Господи!
Марк Соломонович на цыпочках подошел к своей койке и бесшумно улегся на нее. Наступившая тишина нарушалась только щебетанием птиц да невнятным шумом голосов гуляющих больных, доносившихся из двух открытых настежь окон нашей палаты…
…Двухэтажный кирпичный дом с облупленной штукатуркой, урологический корпус, был внутри довольно чист и опрятен, но бедность и обветшалость его инвентаря бросалась в глаза. Колченогие ветхозаветные железные кровати, довоенные еще, тяжелые тумбочки 1с многослойной разноцветной облезающей окраской и толстыми пупырышками ручек на тугих ящиках. Серая унылая краска на стенах. Под потрескавшимся потолком голые без абажуров или плафонов лампочки. Густой, насыщенный отнюдь не благоухающими запахами воздух. Битком набитые палаты. Даже в коридоре на самом проходе иногда лежали больные. Однако вся эта довольно неприглядная картина отошла
Утром Дунаевский, приехавший раньше всех, поставил «Победу» под окном своего кабинета, сухо поздоровался со встретившимися больными и в сопровождении дежурной сестры ушел к себе. Около часа дня, он вместе с палатным врачом, красивой белокурой Женщиной, Раисой Петровной, и сестрой Любой появился в нашей палате. Обходя больных, молча выслушивал слова лечащего врача, иногда
— Лев Исаакович, я могу надеяться? — упавшим голосом спросил Дмитрий Антонович, едва шевеля дрожащими губами.
— Безусловно, — сухо ответил Дунаевский, и Дмитрий Антонович покраснел и расплылся в счастливой улыбке.
— Как настроение? — спросил Дунаевский у Марка Соломоновича, перейдя к его койке.
— Все хорошо, Льва Исаакович, — безмятежно ответил он, — только вот не могу понять, зачем это Никитку с Булганиным в Индию понесло?
— Что ж, обдумайте на досуге, вы человек умный, — все так же сухо ответил Дунаевский. Дольше всего он пробыл у койки Павлика. Снял полностью одеяло и простыню, близоруко щурясь всматривался в развороченный таз,
— Будем бороться, Павел Васильевич. Надо, надо, ведь мы с вами одного поля ягода, нам иначе нельзя.
Павлик неожиданно заплакал. Крупные слезы его скатывались с обоих сторон на подушку.
— Не трогать, — властно сказал Дунаевский сестре, кинувшейся было вытереть слезы Павлику и вышел, сопровождаемый своей многочисленной свитой.