Круглосуточная трансляция из офиса Эргосоло

Владимир, или Прерванный Полет

Часть двадцать восьмая

Владимир Высоцкий

Я еду в Лондон, а там как раз началась сезонная распродажа, и все ринулись за покупками. Три дня подряд с утра до вечера я провожу в магазинах в неописуемой толпе и покупаю все, чем можно обставить и украсить нашу дачу. Салон в английском стиле, лампы, кровати, все домашнее белье, огромный холодильник, который, как ты просил, постоянно выдает кусочки льда. Еще я покупаю посуду, духовку, кухонный комбайн. Одним словом, я совершенно разоряюсь, но ужасно счастлива, представляя себе, как ты обрадуешься.

Когда я приезжаю назад и снова принимаюсь за строительство дачи, вся морока начинается сначала. Мы обнаруживаем, что батареи вовремя не прочистили и они лопнули зимой — значит, придется менять. Большие щиты из прессованных опилок разбухли от влаги, и нужен компрессор для просушки, который мы достаем на «Мосфильме». Когда его включают в сеть, во всем поселке вылетают пробки. Кафель неопределенного цвета, который предназначался для ванны, побился почти весь, пока его перевозил в доску пьяный шофер. Но потихоньку наша постройка начинает становиться похожей на настоящий дом. К концу семьдесят девятого года приезжает мебель. Я провожу целые дни одна, расставляя все в доме, но меня вызывают во Францию на съемки, и я уезжаю. Справить новоселье нам так и не удается.

Весной восьмидесятого года все готово, но из-за твоего тяжелого состояния мы проводим лишь двое суток на даче, о которой столько мечтали. Все эти усилия, все потраченные деньги, все эти вещи никогда нам не послужат. Две короткие ночи, несколько часов уединенной работы, множество планов и надежд — и все обрывается.

Владимир Высоцкий

В конце концов этот дом — предмет вожделения твоих бывших друзей, которые считают, что он принадлежит им, потому что построен на их территории, — окончит жизнь под ножом бульдозера, который подгонят туда со злости после долгих базарных споров между твоей семьей, хозяевами участка и моими представителями. Мебель будет продана, а все вещи окажутся в доме твоих бывших друзей. Я хотела отдать дом твоим детям, но у владельца участка были другие планы. Увидев, что им не удается присвоить дом, они разрушили то, чем не смогли завладеть. Осталось всего лишь несколько фотографий, сделанных в сентябре восьмидесятого.

Глядя на них, я не могу не думать о том, что, может быть, если бы нам с самого начала разрешили купить дом в деревне, это на несколько лет продлило бы тебе жизнь...

Мой второй муж, Жан-Клод Бруйе, владелец авиакомпании в Африке, пилот и добрый человек. Вы крепко подружились с ним.

На первый взгляд вы никак не должны были бы друг другу понравиться: во-первых, из-за меня, во-вторых, из-за ваших непростых и сильных характеров. И потом, один — антикоммунист до мозга костей, а другой приехал прямо из России; один — предприниматель, другой — артист. Вдобавок ко всему ни ты не знаешь французского, ни он — русского. И все-таки мало кого из людей связывала такая дружба. Твоя разбитая гитара навсегда осталась висеть на стене в доме Жан-Клода. Он приглашал нас к себе, и всегда наша жизнь на островах в Тихом океане была чем-то вроде медового месяца.

Последний раз мы были приглашены на четвертую свадьбу Жан-Клода и должны были встретиться на Таити. Я вылетаю туда из Парижа, ты приедешь позже, после концерта в Калифорнии.

Праздник в самом разгаре. Со всех островов приехали музыканты и танцоры. Мои сыновья Игорь, Петя и Владимир ждут тебя с тем же нетерпением, что и Жан-Клод.

Нас огорчает твоя телеграмма: ты не получил визы на Таити и ждешь нас в Лос-Анджелесе. Но свадьба на Таити — это так красиво! День и ночь — музыка, танцы. Мои дети и друзья — на седьмом небе от счастья.

Через две недели мы уезжаем с Жан-Клодом и его женой в США. Ты нас встречаешь в аэропорту с полными руками подарков — деревянной посудой, шалями, твоими последними пластинками. Жан-Клод снимает свои драгоценные часы и отдает их тебе. Ты никогда раньше не носил часов, но эти останутся у тебя до последнего дня.

До возвращения в Москву еще остается две недели. Мы проводим их у приятеля, Майка Миша — композитора фольклорной музыки. У него чудный дом на берегу океана. Его красавица лайка составляет нам компанию. У Майка есть небольшая студия звукозаписи, в которой ты проводишь целые Дни. Я не знаю, что и думать — ты не ешь, не спишь, ты говоришь без умолку. Между тем, имея в прошлом тяжелый опыт борьбы с наркоманией моего старшего сына, я должна была бы понять эти явные признаки. И потом, возникает еще одна проблема. Мы долго не виделись, но, встретившись наконец, мы засыпаем, нежно обнявшись — и только.

Меня охватывает еще неясное беспокойство, но я уговариваю себя, что это пройдет, и разыгрываю беспечность, стараюсь смеяться, вожу тебя в маленькие китайские ресторанчики, в кино. Мы видимся с моим двоюродным братом Игорем, он — художник, и его многочисленная семья тепло принимает нас. Мы долго гуляем по пляжу, по берегу океана, смотрим, как взлетают на волнах досочки с парусами для виндсерфинга. Иногда ты пытаешься мне объяснить, что с тобой происходит, но сам запутываешься, да и мне не удается скрыть от тебя охватившего меня беспокойства. Хорошо зная меня, ты боишься, как бы я что-нибудь с собой не сделала я говорила тебе о моем непреодолимом отвращении к наркотикам — несколько лет они убивали у меня на глазах моего сына. Подсознательно я всем своим существом сопротивляюсь очевидности и — не вижу, не понимаю, не хочу понимать!..

А ты, наверное, рассчитывал на мою помощь — ведь с твоим пьянством мы боролись вместе. Мы перепробовали все. Я пыталась пить вместе с тобой, но очень быстро это двойное падение привело нас на грань помешательства. Водка нас объединяла лишь в короткие мгновения эйфории, чтобы затем оторвать нас друг от друга. Тогда мы решили больше не держать спиртного в доме.

Однажды мне приходит в голову, что мы с тобой должны быть в равном положении, и мне тоже зашивают эспераль. Мы больше не можем пить — ни ты, ни я. Но для меня это небольшая жертва: я пью только для забавы, для меня в этом нет никакой необходимости, и ты почти сердишься на меня за то, что мне это так легко. Когда врачи говорят тебе, что сигареты опасны для твоего уже больного сердца, я немедленно прекращаю курить: кладу на стол пачку, начатую утром, вынимаю из сумочки две другие, купленные на вечер, и говорю тебе, что к сигаретам я больше не прикасаюсь. Этот мой поступок подействовал на тебя тяжело — ты бесишься от того, что сам не можешь даже ограничить курение. Ты сердишься на меня, но я ничего не замечаю, я не вижу, как замыкается порочный круг. Меня охватила дурацкая гордость за мою силу воли. Но ведь обычному уравновешенному человеку ничто не мешает остановиться. Очень просто выбрать жизнь, когда не притягивает к себе смерть. Очень легко вести себя по всем правилам, если ты не опальный поэт, лишенный признания.

Я отношу твое охлаждение ко мне за счет усталости, обычной для супружеской пары, прожившей вместе больше десяти лет. Я не знала тогда, что это — из-за морфия. И главное — ты, очевидно, отчаялся выжить, и это было как бы высшим отказом существа, готовящегося уйти из жизни. Я узнаю — потому что все в конце концов узнается — о твоих многочисленных изменах. Просто больная от ревности, я не понимаю того, что все это — отчаянные попытки уцепиться за жизнь, доказать себе самому, что ты еще существуешь.

Я не слышу того, что ты пытаешься мне сказать. Это — тупик.

Ты кричишь о главном, я вижу лишь то, что на поверхности.

Ты стонешь о своей любви — я вижу только измену.

Я осознаю страшную действительность лишь тогда, когда уже ничего нельзя поправить. Твое измотанное сердце перестает биться. В первый раз — двадцать пятого июля семьдесят девятого года, на концерте в Бухаре. Ты падаешь на сцене.

Прямой укол в сердце возвращает тебя к жизни. Год спустя — день в день — двадцать пятого июля восьмидесятого встреча со смертью состоялась. Я помню, как ты однажды сказал мне:

— Ты же видишь, я ей не нужен — этой величественной даме в черном. Я тоже не очень-то тороплюсь познакомиться с ней.

Между тем ты сделал все, чтобы подготовиться и не опоздать на свидание.

Одесса, шестьдесят восьмой год. Ты снимаешься в одном из своих самых удачных фильмов «Служили два товарища», ты играешь белого офицера, который под конец фильма после жестоких боев решается уплыть на пароходе и навсегда покинуть Россию. Твоя великолепная белая лошадь бросается в море вслед за кораблем... Эту роль ты особенно любил, в ней был показан человек ранимый, дошедший до отчаяния, но, несмотря ни на что, сильный и гордый до конца. Он кончает жизнь самоубийством лишь потому, что понимает — рухнул целый мир и жизнь потеряла смысл. Но в окончательном варианте фильма эта идея исчезла! Осталось только несколько сцен — кстати, прекрасных — и какая-то недосказанность.

Цензура, почувствовав успех этой роли, кромсала и резала!

Героем фильма должен был быть, естественно, солдат Красной Армии...

Здесь же, в Одессе, ты сыграл одну из больших ролей, на этот раз для телевидения. Пятисерийный фильм, рассказывающий о работе милиции в сороковые годы Популярность у фильма была такая, что город вымирал, когда шла очередная серия. К тому же это был один из немногих твоих «положительных персонажей». Потому что обычно ты играл негодяев.

Но что бы «они» ни делали, ты нравился публике, даже — а может быть, больше — «вне закона», потому что это более соответствовало представлению о тебе людей, которые слушали твои первые песни, рассказывающие о жизни уличных московских мальчишек, хулиганов, воров, шпаны. Кроме того, ограничивая тебя этим амплуа, «они» — как всегда говорят в СССР о государственных чиновниках — лишь усилили этим твою популярность. С течением лет в твоей поэзии стали возникать более глубокие темы. Ты играл другие роли. И — худо-бедно — «они» в конце концов разрешили тебе сыграть в «Каменном госте». Эта последняя роль поставила все проблемы, которые можно найти в твоих последних стихах: преодоление себя, болезненный вопрос о смысле жизни, возмущение произволом, фрондерский юмор в ответ на нехватку свободы, вызов. И в конечном итоге принесение в жертву собственной жизни.

— Уехать из России? Зачем? Я не диссидент, я — артист.

Ты говоришь это в Нью-Йорке во время знаменитой передачи Си-би-эс «Шестьдесят минут». У тебя покраснело лицо и побелели глаза — видно, как ты раздражен.

«Я работаю со словом, мне необходимы мои корни, я — поэт. Без России я — ничто. Без народа, для которого я пишу, меня нет. Без публики, которая меня обожает, я не могу жить. Без их любви я задыхаюсь. Но без свободы я умираю».

Естественно, этого ты не говоришь, эти фразы, связывающиеся друг с другом в течение времени, я собираю из наших разговоров. В них заключены двенадцать лет доверительных бесед, криков, признаний, разрывов. Эти мысли есть почти во всех твоих песнях. Когда важный чиновник американского телевидения спрашивает у тебя, почему ты не остаешься и, главное, как ты попал сюда, тебе так же трудно ответить ему, как и важному чиновнику из ОВИРа, который спрашивает: «Зачем вы все время ездите туда? Вам что, здесь места не хватает?»

Это двойное противоречие безвыходно. Может быть, сначала все было проще. Молодым человеком ты мечтал, как и тысячи советских людей, о странах «за бугром» — о Франции, Соединенных Штатах, а может быть, и о более экзотических краях, о Новой Зеландии например. Даже и думать нечего было туда попасть, этого не мог никто, разве что какие-нибудь дети дипломатов. Страны с той стороны «железного занавеса» были в пятидесятых-шестидесятых годах другой планетой. Когда мы с тобой встретились, ты начал мечтать о путешествиях — и сколько кругосветных путешествий мы совершили в наших бредовых мечтах по ночам!

Вот, например: мы садимся на большой пароход во Владивостоке, плывем в Японию, стоим в портах Шанхая, Гонконга, Сингапура, Коломбо, потом — Мадагаскар, потом мы огибаем Африку, Южную Америку...

Все это остается мечтами. Такие путешествия возвращают нам хорошее настроение, и назавтра мы готовы к встрече с действительностью. Но о чем мы говорим серьезно — это о возможности для тебя однажды приехать в Париж. Довольно скромное желание, учитывая, что ты женат на француженке, но оно осуществится лишь спустя шесть лет, и то просто чудом. Шесть лет я делаю все возможное, чтобы ты получил визу на поездку — не на окончательный отъезд. Хотя, может быть, это было бы самое легкое для нас решение: два-три года ожидания с обычными трудностями — и «они» могли бы поздравить друг друга с тем, что наконец-то избавились от тебя...

На самом деле все не так просто. Во-первых, ты никогда не собирался уезжать. Во-вторых, мне претит сама мысль о человеке, потерявшем корни и связанном со мной чем-то другим, кроме уз любви. Ты оказался бы в этом случае как бы в плену. Я отлично знаю, что такое изгнание, — я родилась в семье эмигрантов. Но если быть сосланным означает быть иностранцем в чужой стране, то я не отношусь к этим людям.

Мне не нужно убегать от себя, мне хорошо, где бы я ни была.

И, лишенная чувства ура-патриотизма, я совсем не тоскую о Клиши-сюр-Сен, где я родилась. Но для тебя все начинается с этой первой трудности. Ты не в ладу с собой. Тебе хорошо только на Родине, несмотря на присущие этой жизни разочарования и глупости, доходящие до абсурда. За границей ты живешь лучше, в гармонии с окружением, с женой, с семьей, работой, но тебе скучно.

То есть ты в изгнании уже сам в себе, и этот внутренний разлад становится все заметнее. Чтобы жить со мной и воспользоваться однажды свободой, на которую ты надеешься, ты должен заглушить, затаить в самой глубине своего существа неуемную жажду свободы. Долгое время сцена, любовь, поэзия будут служить клапаном для твоего бьющего через край темперамента. Но после первой поездки за границу у тебя появляется чувство разочарования, отчаяния оттого, что и здесь ты не нашел решения проблемы. И уже практически ничто не в силах сдерживать твоих разрушительных импульсов. В этом и заключается парадокс, невообразимый для нормального здорового человека: имея, казалось бы, все, ты буквально тонешь в отчаянии.

Довольно быстро выясняется, что возможность выехать из СССР ничего не решает, лишь убыстряет падение. Пьяных загулов, которые время от времени можно себе позволить в Москве, на Западе не понимают, во всяком случае, в тех кругах, где мы обычно бываем. И за подобную выходку наказание здесь гораздо более жестоко: потеря уважения, работы, права общаться с людьми. И это может показаться странным, но на Западе ты связан еще крепче, чем дома...

Человек, живущий в тоталитарном государстве, неловко чувствует себя даже в собственной шкуре. Он надеется найти на Западе окончательное разрешение всех проблем и избавиться от своих страхов. И вдруг понимает, что сам по себе Запад ничего не изменит в его жизни — у него лишь возникнет множество неведомых доселе обязанностей. Прибыль — это главное, эгоизм — закон жизни, и ужаснее всего то, что сам он здесь — никто и ничто. И ко всему прочему существует языковой барьер. Для поэта это смертельно.

Ты словно стоишь двумя ногами на разных континентах, а они все дальше отходят друг от друга.

У тебя дома, в СССР, тебя понимают. Ты не признан официально, но зато любим публикой. Во Франции и вообще за границей ты всего лишь иностранец, в лучшем случае — любопытное существо, приводящее в восторг на вечеринке, или даже просто муж известной актрисы. Ты можешь делать все, что угодно, ходить куда угодно, как и всякий другой, только надо соблюдать два обязательных правила иметь деньги и быть интересным для окружающих. Но после концертов на переполненных вопящих стадионах приятно ли видеть триста человек в зале — в основном советских дипломатов и изучающих русский язык? И как выжить при постоянной бдительности жены, друзей и постоянной необходимости контролировать свои поступки? Счастлив ты бываешь всего несколько дней, и вот тебя уже снова раздирают противоречивые желания. Дни начинают тянуться невыносимо долго, ты наконец с облегчением возвращаешься в Москву, но, как только проходит радость встречи с городом, с театром, с публикой, у тебя снова появляется непреодолимое желание уехать...

И повсюду ты чувствуешь себя изгнанником.

Ты не можешь жить ни поднадзорно-свободным в Москве, ни условно-свободным на Западе. Ты выбираешь внутреннее изгнание. Шаг за шагом ты покидаешь сам себя.

С течением лет мы все чаще задаем себе вопрос, хорошо ли я сделала, что помогла тебе выехать? Ответ в твоем последнем стихотворении: «Я жив, двенадцать лет тобой храним».

Твои стихи этого времени все же питаются опытом заграничных поездок...

В тридцать лет ты был талантливым человеком, автором нескольких красивых песен. В сорок два года — ты Поэт, оставивший человечеству свое творчество.

На уже немного выцветшей фотографии человек десять сидят и стоят возле дома, и у всех — довольный и немного дурацкий вид людей, позирующих перед объективом в праздничный день. Много съедено — я три дня стояла у плиты. — много вылито. Мы с девочками в четыре голоса спели весь наш репертуар. Потом дети играли рок в саду. Ты тоже пел — долго, несмотря на усталость. На твоем бледном лице, усеянном каплями пота, было что-то вроде спокойствия, будто умиротворенность.

Открытый на все четыре стороны дом гудит сверху донизу. Только объевшиеся собаки снят животом вверх, нисколько не смущаясь от всей этой суматохи. Этот праздник, который я бы хотела справлять каждый год, собирает всю нашу семью и друзей. Внуки — в полном восторге, потому что, приехав к трем часам дня, они все еще играют в саду. Уже давно ночь, и я уверена, что через много лет эти дети, которым сейчас от двух до двенадцати, будут помнить такие ночи, полные свободы. Нам кажется, что бабушка с нами, что вот сейчас она выйдет на крыльцо в черном костюме и розовой блузке и скажет своим воркующим голосом: «Дети, идите немножко отдохнуть. Посмотрите — мальчики все мокрые, а малышам наверняка хочется пирога. Идите сюда, мои хорошие»...

День жаркий, как это часто бывает в начале июня. Под деревьями образуются группы. Мы слушаем музыку, говорим о политике, в сторонке кто-то целуется. Некоторые, лежа на траве, блаженно засыпают в тени дубов. У всех ощущение тихого блаженства. Мы с сестрами носимся из дома в САД и обратно, чтобы вовремя накрыть чай, позвать детей, убрать со стола, и вдруг сталкиваемся вместе на кухне. Несколько секунд мы стоим, обнявшись, и улыбаемся друг другу...

Проходя мимо гостиной, я нахожу тебя лежащим на тахте. Мимо то и дело пробегают дети или проходит кто-нибудь из домашних с тарелками в руках... Ты привлекаешь меня к себе и, впервые за долгое время, нежно-нежно целуешь, и мы покачиваемся, обнявшись, будто убаюкивая друг друга.

К действительности нас возвращает одна моя подруга — нас ждут фотографироваться. Я смотрю сегодня на эту фотографию: у нас с тобой — заспанные лица, немного припухшие глаза, обезумевший вид счастливых людей. Сквозь ветки на лицах играют солнечные пятна. Фотоаппарат ухватил единственное мгновение, когда все в тени и только двое остались будто в ореоле света — моя сестра Одиль и ты, Володя.

Почему этот город пахнет смертью? Может быть, потому, что он словно зажат между солоноватыми водами и небом — влажный и теплый, как чрево мира...

Ты нерешительно поднимаешься по шаткой деревянной лесенке и устало и умоляюще смотришь на меня. Я протягиваю тебе руку и подхватываю тебя уже в падении. Маленький катерок, который служит теперь вместо гондолы, должен отвезти нас в аэропорт. Гондольер остался прежним венецианским гондольером. Он понимающе улыбается и напевает вполголоса, ровно настолько громко, чтобы не слышать твоих стонов. Он догадался, что это — наша последняя прогулка. Для остальных — это первый день любви: в Венецию по традиции отправляются в свадебное путешествие.

Этой ночью было сказано все, и наконец между нами нет больше тайны.

Очевидно, после очередного срыва ты по преступному совету одного приятеля впервые вкатываешь себе морфий: физическая боль после самой жуткой пьянки — это ничто в сравнении с психическими мучениями. Чувство провала, угрызения совести, стыд передо мной исчезают как по волшебству: морфий все стирает из памяти. Во всяком случае, в первый раз ты думал именно так. Ты даже говоришь мне по телефону с мальчишеской гордостью:

— Я больше не пью. Видишь, какой я сильный?

Я еще не знаю цены этой твоей «силе». Несколько месяцев ты будешь обманывать себя. Ты прямо переходишь к морфию, чтобы не поддаться искушению выпить. В течение некоторого времени тебе кажется, что ты нашел магическое решение. Но дозы увеличиваются, и, сам того не чувствуя, ты попадаешь в еще более чудовищное рабство. С виду, это почти незаметно: ты продолжаешь более или менее нормальную жизнь. Потом становится все тяжелее, потому что сознание уже не отключается. Потом все это превращается в кошмар — жизнь уходит шаг за шагом, ампула за ампулой, без страданий, потихоньку — и тем страшнее. А главное — я бессильна перед этим новым врагом. Я просто ничего не замечаю.

Теперь я знаю все. Ты осмелился произнести «запретные» слова.

Я наслаждаюсь этими минутами с болезненным ликованием, как мог бы наслаждаться последними минутами жизни смертельно раненый человек. Мы снова вернулись к началу нашей любви. Мы больше не прячемся друг от друга, нам нечего друг от друга скрывать. Для нас с тобой это — последний глоток воздуха.

Ты всегда мечтал о Венеции, мы часто говорили о ней ночами. От влажного воздуха нас немного знобит, и, весь дрожа, ты прижимаешься ко мне. И все-таки мы счастливы, спокойны, вновь обрели доверие друг к другу. Голос гондольера перекрывает наш шепот — а мы шепчемся, как заговорщики... Ты закашлялся, и у тебя на лбу выступили крупные капли пота. Ты принимаешься вдруг говорить о нашем будущем: путешествия, работа, творчество, свобода Ты мечтаешь приехать пожить во Франции полгода, заняться прозой.

Ты говоришь мне, что обязательно поправишься, и чувствуешь сам, что это — конец.

— Я возьму себя в руки. Как только я приеду в Париж, мы начнем соблюдать режим, мы будем делать гимнастику, вся жизнь еще впереди.

В конце концов нам всего по сорок два года! Ты обещаешь, что к моему дню рождения в мае «все будет в порядке». Ты дрожишь сильнее, и я накидываю на тебя свою куртку. Но эта дрожь не от холода. В твоем сером лице живыми остались лишь пронзительные светлые глаза. Ты дышишь рывками и внимательно, стараясь ничего не упустить, разглядываешь величественный мертвый город — удивительной красоты особняки бледных тонов с отсыревшей, отваливающейся кусками штукатуркой и трещинами иногда через весь фасад, гниющие деревянные сваи вдоль канала... Венеция вся стоит на сваях. Чтобы построить город, люди умертвили тысячи прекрасных высоких деревьев, и они превратились теперь в скользкие трухлявые бревна...

Ты глотаешь украдкой какую-то таблетку, и тебе ненадолго становится легче.

Мы проплываем мимо кладбища, где находятся могилы многих знаменитых артистов. Ты говоришь: «Неплохо в качестве места вечного успокоения». Мы смеемся, потому что все, что связано со смертью, всегда было у нас поводом для сарказма.

Венеция потихоньку словно тонет в воде позади нас. Легкий туман затягивает море. Я начинаю вслух мечтать о каком-нибудь месте вне времени, вне мира, вне нашей реальности, где бы мы могли начать все сначала, вернуться к чистоте нашего детства... Ты говоришь — не то смеясь, не то серьезно: «Смотри как бы нам тут совсем не потеряться, а то так можно никогда больше не найти цивилизации...»

Я с горечью замечаю: «Чего она стоит!» Катер задевает бревна, лестница скрипит у нас под ногами, я слушаю тебя в объятиях, но ты спешишь, ты убегаешь. Чудо не свершишь, тебе остается девяносто дней жизни.

В десятый раз ты спрашиваешь меня:

— Когда мы пойдем к Симоне?

Марина Влади



Произошла ошибка :(

Уважаемый пользователь, произошла непредвиденная ошибка. Попробуйте перезагрузить страницу и повторить свои действия.

Если ошибка повторится, сообщите об этом в службу технической поддержки данного ресурса.

Спасибо!



Вы можете отправить нам сообщение об ошибке по электронной почте:

support@ergosolo.ru

Вы можете получить оперативную помощь, позвонив нам по телефону:

8 (495) 995-82-95