Помню, как глухо, неподвижно стояла зима за окном. Стекла обросли инеем, лишь случайные прогалины остались. Днем иней заискрится от красного морозного солнца, и опять — сумрачно, тихо. Тикают часы в больничном коридоре. Я читаю медленно, растягиваю удовольствие, ведь у меня с собой всего одна книга. В белой, как зима, обложке.
Солдат читает — служба идет. Замечательно. Тепло. И книга — повезло мне! — такая же замечательная. Теплая.
Домашняя по интонации. Прочитаешь страницу — и хочется думать — долго, обстоятельно и о самых важных вещах, о старинных усадьбах, занесенных снегом, где-то далеко...
Кажется, первый раз тогда я ощутил радость и даже какое-то воодушевление от красоты мысли, выраженной на обычной бумаге и самыми простыми словами.
Это была книга Дмитрия Сергеевича Лихачева «Заметки о русском», издание восемьдесят четвертого года. Она и сейчас передо мной. Я перелистываю ее и вспоминаю, как тогда же, в больнице, стал набрасывать черновик письма в Ленинград Лихачеву.
Сначала я долго обдумывал предмет для письма. Непременно хотелось, чтобы предмет был важный, серьезный, достойный внимания такого человека, как Лихачев. Я решил, что напишу о русском языке. Угодив в армию после университета, я открыл для себя совершенно неведомый мне язык — расхристанный, однообразный в своей грубости, изломанный.
Своим грустным открытием я и решил поделиться с академиком. Мне казалось, что в моем письме «из глубинки» Лихачев найдет нечто ему неизвестное. Откуда ему там, в курортном Ленинграде, в Пушкинском Доме ведать, что творится с людьми в таком медвежьем углу, как наш?
Я ничего не знал тогда о судьбе Лихачева, о том, что еще студентом он был отправлен в Соловецкий лагерь особого назначения, а первая научная статья будущего академика была написана по лагерным впечатлениям и называлась «Черты первобытного примитивизма воровской речи» (1935 г.).
Ничего этого не зная, я сел за письмо. «Дорогой Дмитрий Сергеевич!..» Странно, что я без сомнения обратился к незнакомому человеку, почтенному ученому так по-домашнему: «Дорогой...» Много лет спустя я видел письма из почты Лихачева, и почти все они начинались так же: «Дорогой Дмитрий Сергеевич...»
Очевидно, и его тексты, и его облик, и его голос — все давало ощущение близости, родственности. Не сокращенной дистанции, а благородной камерности. Мы знали, что в Петербурге живет Лихачев, и одно это делало нас чуть разумнее, спокойнее, терпимее.
В мемуарах он писал о своей няне: «Она умела внести в дом тишину, благопристойность, порядок, тихую грусть». Все это внес в наш дом благодаря телевидению и Дмитрий Сергеевич. Спасибо тем первым встречам с ним в Останкине в середине
На днях Даниил Гранин с горечью заметил, что с уходом Лихачева народу стало некого любить, не к кому душой прислониться. То есть каждому из нас, конечно, есть кого любить, но нам вместе, как народу, «там наверху» полюбить, похоже, больше некого. Тем более — душой прислониться. Впрочем, разве Лихачев был «наверху»?
Один из учеников Лихачева нашел очень точное слово для определения роли своего учителя в нашей жизни: «увещеватель». Он постоянно увещевал власти и вразумлял народ: будьте порядочнее — и будет порядок. Дмитрий Сергеевич очень любил это слово — «порядочность». Вспоминал об академике Гудзии: «Он меня всегда поражал — о ком бы я ни заговорил, кого он не знает, он спрашивал: „А он порядочный человек?“ Это означало, что человек не доносчик, не украдет из статьи своего товарища, не выступит с его разоблачением, не зачитает книгу, не обидит женщину, не нарушит слова...»
А письмо свое я так и не послал. Смутился. Да и адреса не знал. Об этой истории с письмом не стоило бы вспоминать, если бы судьба не послала мне... ответ. Через одиннадцать лет, в феврале девяносто шестого года, мы сидели с Дмитрием Сергеевичем в его кабинете в Пушкинском Доме и беседовали о русском языке! (См. интервью в «Комсомольской правде» от 05.03.96 г. — Д.Ш.)
Эта удивительная для меня встреча устроилась сама собой. Мне не надо было напрашиваться на интервью, беспокоить Дмитрия Сергеевича звонками, нет — все произошло очень тихо, Божьей милостью.
В соответствии со старинными правилами приличия московский профессор Сигурд Оттович Шмидт дал мне рекомендательное письмо, я положил его в карман и поехал на вокзал. Еще я должен был передать Лихачевым поклон от их знакомых по казанской эвакуации. Так и просила Галина Евгеньевна Гернет: «Передайте поклон от тех, кто жил в спортзале университета на улице Чернышевского. Мы помним, как он приходил к нам, помним его дочек и Зинаиду Александровну...»
В моем рабочем блокноте осталось несколько страниц торопливых записей об этой командировке. Мне кажется, в них есть достоверность тех двух февральских дней. Поэтому не хочется трогать эти заметки. Пусть они останутся нетронутыми в память того первого впечатления.
22 февраля. В Пушкинском Доме +13 %B0С. Сельский замок на двери № 203 (кабинет Д.С.). Высокое окно снизу залеплено снегом. Справа виден шпиль Петропавловки. Холодная голландская печь в углу. Еле теплые батареи. Портреты по стенам: Пушкин, Жуковский, Тургенев, Лермонтов.
Лихачев ставит на стол маленький рефлектор. Все время нашей беседы он будет следить за тем, чтобы тонкая струйка теплого воздуха текла в мою сторону.
У двери табличка: «Просьба не заходить в верхней одежде». Лихачев ее оборвал при мне.
Он в пальто, шарфе. Так и сидим одетые. Домашняя, колкая жалость...
Звонит телефон.
— Я слушаю вас... Позвоните по домашнему, здесь страшный холод... Да, это ужасно, потому что у нас огромный рукописный отдел и рукописи Пушкина, они не переносят перемены температуры... Да, пожалуйста. До свидания.
Спрашиваю про микроклимат, про хранилище. «Какой там микроклимат! Чтобы увеличить влажность, ставят лоханку с водой. Чтобы уменьшить — убирают...»
Через час разговора я почувствовал, что голос его слабеет. «Да, я замерз...» Уходим. Вешаем замок.
У лестницы Дмитрий Сергеевич вспоминает, что забыл в кабинете палку. Снимаем замок, открываем дверь, ищем палку — нигде нет. Оказалось потом — дома забыл. Огорченность — из-за водителя, которого он ждал целый час, из-за холода, болезни жены.
У него предметная, сюжетная память. Вместо обычного ответа рассказывает целую историю, воспоминание. Иногда забывает слова. «Няня Катеринушка называла модниц... Кажется, в воспоминаниях у меня это есть...» (Потом я нашел это место в книге Д.С., няня говорила о слишком вольном дамском костюме: «неглиже с отвагой».)
Едем в машине. Дмитрий Сергеевич рассказывает о колоннах Исаакиевского собора: «Это плохой мрамор, зернистый, туда попадает влага и распирает камень льдом...»
Второй день. Вечером в гостях у Лихачевых. Ближайшее метро затоплено, добрался трамваем. Долго искал дом.
Дмитрий Сергеевич — совсем другой сегодня. Молодой, легкий в движениях (совершенно забываешь, что ему в этом году исполнится 90!). Ему очень к лицу синяя рубашка, галстук, изящный жилет. Подхватывает у меня куртку, провожает в ванную, заботливо включает воду.
Сидим за большим столом в гостиной. Ищем фотографию для публикации. «Возьмите вот эту...» — Зинаида Александровна подает мне роскошный портрет Дмитрия Сергеевича. «Прошлым летом снимали, в Англии...»
Пирожки с капустой. Горячие, аккуратные — как с картинки. Разговор о смородине (на столе — душистое варенье из черной смородины). Д.С.: «Смород — от „смрад“, запах то есть. А красная смородина появилась из Греции, как грецкий орех. Или как тополь, который у нас прижился, от него тень хорошая... Но красную смородину назвали смородиной лишь по сходству с черной, у нее же нет того запаха...»
Рядом с женой Дмитрий Сергеевич — улыбчивый, мягкий, спокойный. Видно, как они любят друг друга.
«Вам удается что-то перечитывать?» — спрашиваю.
— На ночь — «Война и мир», Булгаков... Из стихов — Баратынский. Я очень люблю у него стихотворение «Пироскаф», поразительное... Никак не могу разгадать тайны этого стихотворения.
— Какой книжный магазин сейчас самый хороший в Петербурге?
— Книжная лавка писателей. Она от Фонтанки с левой стороны. Там есть писательский отдел, можно туда зайти и сказать, что от Лихачева... (И ведь набрался нахальства, пошел в лавку на другой день, сказал, что от Лихачева. Никто не удивился. Мне показали на стенку с книгами, и я долго там рылся в одиночестве.)
Провожали в коридоре — он и Зинаида Александровна. Нам оказалось по пути с домработницей, милой круглолицей женщиной. Ехали на
Тепло, снег. Стоял на Аничковом мосту. На конях — белая попона из снега. По льду ходят утки.
Ушел от Лихачевых с чувством своей виноватости — за их усталость от гостей...
Он очень любил такую осень, какая сейчас за окном, — ясную, солнечную, с туманами по утрам. Вспоминал, как маленьким вместе с папой и мамой ездил в эту пору в Павловск — «пошуршать листьями». И
в Петербурге это осеннее время — особое. «...Осенью в безветренные солнечные дни воздух прозрачен, и на Неве видна каждая деталь, а под вечер дома и дворцы на Неве кажутся аппликациями, вырезанными из бумаги и наклеенными на синий картон неба...»
Я теперь всегда буду слышать за шуршанием осенних листьев его сухой, сдержанный голос. И в прозрачности опустевших садов мне будут вспоминаться его бессмертные комментарии к русской осени. Его лицо, исполненное мудрости, светлой печали. И его тихое пожелание всем нам, оставшимся под дождем и снегом: «Давайте будем людьми счастливыми, то есть имеющими привязанности, любящими глубоко и серьезно что-то значительное...»
Дмитрий Шеваров