Мы не вели дневников. Я по лености, хоть и понимал, каким они могут быть могучим подспорьем при всякой словесной работе. Галя – из неколебимого убеждения, что истинная правда рождается и существует во всей полноте исключительно в воображении, чужеродный ей голый документализм непоправимо искажает ее. Он, для достижения кондиционной подлинности, должен быть «переварен» в котле творческой фантазии. «Продукты этой фантазирующей деятельности… приноравливаются к переменчивым житейским потрясениям», - писал великий австрийский мудрец Зигмунд Фрейд.
Помните у Пушкина: «Над вымыслом слезами обольюсь»? Может быть, над «Капитанской дочкой». Но уж никак не над «Историей Пугачевского бунта». Действительно, много ли смысла при такой «химии» «другой реальности» в фиксировании повседневности, в подённых записях?..
Однако от Галины остались несколько блокнотных страниц, написанных за три (или четыре) дня пребывания в больнице на Иваньковском шоссе летом 2001 года. 900 слов. Среди них - и касающиеся именно темы дневников: «Этого милого труда для собирания мыслей в пучок уже не существует в природе, как не существует долгого замачивания белья в соде, а то и клее, вываривании его до синей белизны. Боже, сколько существовало длинных дел, в которых помещались целые истории. Теперь все дела – клип, кляп, клупп…» Можно подумать, что эти мысли противоречат убеждению о сомнительной ценности каждодневных записей. Однако нет, этим девяти сотням слов предшествует иронический эпиграф:
«Не писал дневник и не пиши,
Лучше подточи карандаши».
А жаль. Сколь многое она сумела выразить в этих строках, скорее всего не предназначавшихся для прочтения кем бы то ни было: о творчестве, о болезни и боли, о врачах, о евреях и о русских и. т. д. И еще - о нашей с ней жизни, и обо мне.
«Больница как экстерриториальное место.
Межумочное пространство.
Ни там, ни тут. Ни то, ни сё.
…Кончились страхи о живой жизни. Она как бы за стеной, которую не взять. Нет страхов о себе. Очень далекое расстояние от импульсов боли. Даже мысль о бедности и нищете не кажется столь оглушительной. А видит Бог – я этого боюсь больше всего. Никогда смолоду не ставила этот коварный и подлый вопрос: в деньгах ли счастье. Конечно, нет. Сейчас же кричу: конечно, да. Деньги - защита. Вся напрягаюсь от слов Саши, что можно жить хуже. В старом доме. Где-нибудь в Акулово. Это непонимание фатальное. Я не хочу ничего сверх, но не хочу спускаться вниз. Он готов. Потребностей, честолюбия, гордости как бы и нет. Будем жить как птицы. Я не птица. Нет во мне полета – это оскорбительно, но и нет готовности чирикать на ветке под дождем – это, слава Богу. Между волком и собакой – это как бы изучено. А между птицей и человеком – кто же за это возьмется? Я – нет. Притянутый образ. Во мне болит возможная бедность. Саша не понимает. Он всегда был близок к нищенству по сути. Как одевался, как жил, как ценил жизнь. С этим возможно примириться, когда есть какой-никакой достаток. Это сиротство при определенном завороте мозгов можно принять за шарм. При всем остальном неумение защитить одну женщину от страха – это позорство. Вот они, странности любви. Я же его не променяю ни на кого. Значит, буду нести в себе вечный страх нищеты. Мужчина как источник незащиты».
Да, здесь много чего выражено. Но доминанта высказывания: мы - бедные люди. Ими родились, ими прожили, ими куда-то ушли. Или уйдем. Мы – я и Галина. Мы – наше поколение. Наше социальное происхождение – из бедных. Не будем касаться глобальных тем: почему из века в век, видимо, самая одаренная природными богатствами территория представляет из себя страну непреходящей бедности; почему именно она (да еще «остров зари багровой») добровольно и с песнями стала воплощать приблудную идею социализма всеобщей бедноты, и т. п. Просто констатируем: мы – бедные.
В конце 2012 года журнал «Вопросы литературы», по моему мнению, самое авторитетное российское печатное издание на заявленную в его названии тематику, опубликовал обзорную статью уже упоминавшейся здесь Алёны Бондаревой о творчестве Щербаковой. По ходу дела критик перечисляет сочинения, которые могут составить славу автора: «тогда появились книга о любви, разворачивающая перед читателем всю биографию героини, — «Loveстория» (1995); семейный роман, в котором на примере жизни нескольких поколений видны несмываемые отпечатки русской истории, — «Лизонька и все остальные» (1996); а также пронзительная трагическая повесть о трех соседях, ухаживающих за обездвиженными женами, — «У ног лежачих женщин» (1995)...» Еще далеко до «книги «Яшкины дети» (2008) — вершины повествовательного жанра Щербаковой», но уже во многих изданиях к читателю пришли также отнесенные автором «Вопросов литературы» к «золотому списку» писательницы «Митина любовь», «Косточка авокадо», «Год Алёны», «Из крякв»… То есть в 2001 году «нести в себе вечный страх нищеты» обречен не сочинитель, сравнительно недавно ступивший на писательскую тропу, а признанный и читателями, и ценителями-специалистами мастер.
Наиболее плодотворная литературная работа Галины пришлась на годы, когда писательские гонорары вызывали презрительную усмешку у всякого пишущего профессионала. Публикация рассказа на разворот в «Огоньке» или очерка из серии «Причуды любви» в «Крестьянке» приносили автору больше, чем полноформатная книга.
Да, в те годы выходили фильмы по Галиным сценариям. Гонорары от них по нашему негласному договору почти сразу же уходили на «детские нужды»: жилищные кооперативы, машины, медицину. С самого начала сами собой сложились жизненные правила, по которым доходы от как бы «побочных занятий», пусть даже гораздо более крупные чем от «профильных», мы не считали… своими. И посему тратились они быстро и с хорошим аппетитом.
От острого взгляда Алены Бондаревой не укрылась одна важная сторона творчества Галины.
«Ничуть не странно, что маленькие люди, нищие, ободранные и обобранные своим же государством, на страницах книг Щербаковой устроились удобней некуда. Кто же, если не писатель, их пожалеет, обласкает и про их горе-злосчастие расскажет? О том, как они любили: не за красивые глаза, а за квартирку покрупнее да возможность жизни побогаче. Как приворовывали и постукивали: не потому, что ворье или подлецы от рождения, а оттого, что судьба обделила — и иным путем справедливости не восстановишь. А если кто и снасильничал или убил кого, то все по необходимости или от тяжелой жизни (читаем: нищеты проклятой...) или просто потому, что сосед жил, как бельмо на глазу, лучше нашего двора, а этого, как известно, на Руси простить не могут...
…Оттого-то и живем мы (и те, кто побогаче, и те, кто победнее) одинаково плохо, но это, как говорится, уже совсем другая и куда более печальная история». («От доброй породы до Яшкиного рода», «Вопросы литературы», 2012, ноябрь-декабрь).
Я, слава богу, не писатель и не обязан, согласно российской традиции, выявлять боли или язвы ни своего многострадального, ни своего же многогрешного народа. А могу, прости Господи, кое-что рассказать, как в индивидуальном порядке тщился поддерживать существование моей семьи на более или менее людском уровне (в моем понимании). В этом праведном и занимательном деле каждый в наших условиях поступает по-своему, творчески, в соответствии с отпущенными ему житейскими талантами и возможностями.
…Однажды мы с Галиной пришли домой, после каких-то гостей, поздно. И застали нашу дочь, как говорится, в полном психологическом раздрае. До той поры никогда не видел ее в таком жалобном, можно сказать, безутешном виде. Она была еще в благодатной поре счастливого замужества по любви, и мы существовали со вновь образовавшейся ячейкой общества Климовых под одной крышей. Нам с Галей, насколько я помню, такое совместное проживание было не в напряг, скорее даже привносило в повседневные будни разнообразие и юную энергетику. Но молодые, естественно, мечтали о собственном жилье. И, конечно, «дед да бабка» по амбару помели, по сусекам поскребли и насобирали на «колобок» - двухкомнатную квартиру в жилкооперативе «Альфа» по улице академика Пилюгина. Был быстро выстроен дом, были распределены между будущими жильцами этажи и номера секций. И вот в это время нашей дочери позвонили из правления кооператива и сообщили, что райисполком выпихнул ее из списка жильцов, поскольку впихнул в товарищество некую важную персону.
Надо ли говорить, что при так называемом «совке» принципы устройства действительности были такие же, как и ныне, а можно еще сказать - и как при Козьме Пруткове. В соответствии с ними от нашего «нежильца»-дочери требовалось строго неофициально привнести еще некую сумму некоей персоне, чтобы возродить порушенные росчерком пера полномочия квартирного кооператора. Ну, или уж отстаивать их в склочных историях, наглядно воспроизведенных в рязановском «Гараже». Денег у нас больше не было, как и шансов одержать викторию в отечественной войне (в смысле: чьи отчества бойцов предполагаемой брани окажутся более победительными).
Однако в силу профессионального опыта я знал (поневоле) устройство партийно-советского бюрократического аппарата, чертовски могущественного, но не слишком хитро устроенного. Как автомат Калашникова. К примеру, я усвоил, что иметь дело или хотя бы начинать его нужно, как в «Крестном отце», с самым главным по иерархии. Кто самый главный в любом московском районе? Ясное дело, первый секретарь райкома партии. Для молодых читателей поясню: называть, какой партии, не имело смысла. На весь СССР, на все пятнадцать республик, на все образы мыслей и характеров, на все языки и верования, на все, что только можно было придумать, существовала одна партия. Которую тот же поэт, поражавший меня удивительно распахнутой душой и откровенностью переживаний, представил так: «рука миллионопалая, сжатая в один громящий кулак». Ну, что может быть авторитетней и убедительней кулака!
Короче, назавтра прямо с утра, не выходя из дома, я стал выяснять, кто самый главный этой миллионопалой в Брежневском районе Москвы. Оказалось, Владимир Иванович Кузнецов.
Часа два ушло на то, чтобы дозвониться до него. А дальше…
- Владимир Иванович, я журналист из журнала с таким же названием – «Журналист». Наше издание читают не только журналисты, но и…
- Я знаю. Сам читаю.
- Мне повезло. Знаете ли, я, просматривая московскую прессу, обратил внимание, что именно в вашем районе в последнее время происходит много свежего, нового. И я хотел бы взять у вас интервью.
- О чем?
- А мы с вами это и решим, когда встретимся.
И мы встретились на другой день. Естественно, я перебирал в голове много разных тем, которые могли бы быть интересными и «выгодными» для крупного столичного начальника. Однако, на мое счастье, у него самого были свои, и личные и служебные, интересы. В Брежневском районе было семь десятков академических и отраслевых институтов, 75 академиков и членов-корреспондентов Академии наук. Короче, район науки. И сам партийный босс – кандидат технических наук. Не прошло и десяти минут, как беседа закружилась вокруг внедрения, причем серьезного, компьютеров и информатики в школах района.
Обозначим время разговора – 1986 год. До первого майкрософтовского windows`а – еще ждать четыре года. Но уже два года, как есть apple, а также серийно выпускаемый наш, отечественный «АГАТ». Я тогда ничего этого не знал. Стал работать на компьютере лишь в 1995 году, в «Огоньке». А понятие об этом устройстве имел единственно из книги Норберта Винера «Кибернетика», которую купил в свердловском магазине на улице Малышева, будучи третьекурсником УрГУ.
Жизненная интрига тут вот в чем. Еще мальчишкой я обратил внимание на смешную карикатуру то ли в «Технике молодежи», то ли в «Знании – силе» на какого-то американского идиота, который придумал – надо же – науку(!) об управлении; нет такой науки, а, главное, быть не может и не должно! В детскую память что ни попади - может отозваться самым неожиданным образом. И вот, разглядывая новинки в книжном магазине по улице Малышева, в имени и фамилии автора одной из них я узнал того самого американского идиота! Ясное дело, книгу, выпущенную издательством «Советское радио», я приобрел и даже предпринял несколько попыток ее осилить. Бесславно. Но некоторые понятия и тезисы все же как-то уложились в моей беспорядочной голове. В том числе и занимательная идея персональной электронно-вычислительной машины. Я с ней спокойно существовал, наряду, скажем, с прекрасным замыслом когда-нибудь начать жить минимум до 150 лет; или устроить человеческое поселение на Луне.
И вдруг первый секретарь Брежневского райкома КПСС рассказывает мне как о будничном деле о школьных базовых компьютерных центрах. Конечно, компьютеров, дарованных от щедрот цивилизованных ученых, кот наплакал, их перемещают из одной школы в другую, но программу компьютерной грамотности школьники осваивают въявь, и уже пятнадцать выпускников сразу после школы без всякого доучивания пришли в НИИ вычислительных комплексов на работу операторами-программистами! И уже работает для населения клуб информатики, где занимаются вместе дети и родители.
Как же ты отстал, журналист Щербаков, в своем профессиональном идании от передовой линии прогресса!
- Давайте сделаем публикацию под рубрикой «Школа и перестройка», - предложил я Кузнецову, - а главным в ней будет ваш рассказ.
На том и порешили. Мне осталось задать с полдюжины уточняющих вопросов и откланяться, пообещав принести текст через два дня.
Это были дни любопытной, живой работы. Я не раз говорил будущим журналистам, что, получив задание редакции, нужно постараться лично им увлечься. Без этого работа будет тяжкой, а главное, неинтересной читателю. В случае, о котором я рассказываю, моя заинтересованность была непритворной.
Но, конечно, я ни на минуту не забывал о причине, которая побудила меня к знакомству с партийным начальником. Сообщив ему по телефону, что интервью готово, я поделился с ним своим глубоким огорчением из-за нехорошего решения брежневского райисполкома.
- Приходите, - сказал главный по району, - попробуем разобраться. Если не ошибаюсь, как раз сегодня исполком утверждает решение по дому на Пилюгина.
Я пришел, и он попросил своего сотрудника принести из райисполкома (тот находился в другом конце бывшего школьного здания, в котором помещалось высшее районное начальство) квартирное дело Климовой. А сам погрузился в чтение.
- А что, по-моему неплохо, - сказал он, дочитав последнюю страничку текста.
Затем развязал папочку с надписью «Климова», которая уже лежала на его столе, и стал внимательно читать все справки, копии и прочее, собранное в ней.
Не знаю, как сейчас оформляют членство в жилкооперативах (и есть ли они), а тогда, кроме внесения паевого взноса, советская власть требовала еще кучу «оправдательных» документов. Самой козырной, например, была справка о сумасшествии хотя бы одного из членов семьи. Без волнений в списки кооперативных жильцов проходили владельцы заключений о раке или активной форме туберкулеза. Что касается всего прочего, то тут всякие «МОЖНО» или «РАЗРЕШИТЬ» сопровождались перечнем всяческих условий и примечаний, по которым «можно» и «разрешить» запросто превращались в «низ-зя». Но зато и «НЕЛЬЗЯ» было снабжено таким всеобъемлющим списком изъятий, что любой Полыхаев (помните такого руководителя «Геркулеса» из «Золотого теленка»?) без малейших сомнений мог проштемпелевать любую бумагу любой своей резолюцией: «Не возражаю», «Согласен», «Провести в жизнь» - или «Что они там, с ума посходили?», «Не морочьте мне голову»… На крайний случай была еще и универсальная формулировка, которой очень охотно пользовался чиновный люд: «В порядке исключения».
Так что, как мне казалось, Владимиру Ивановичу не было особой необходимости вникать в обстоятельства существования нашей дочери. Но… мне понравилось, что он не пропустил ни одной бумажки, и, можно было предположить, сосредоточенно воспринимал содержавшиеся в них факты и цифры. Потом поднял одну из батареи лежавших перед ним телефонных трубок и безо всякого набора, без «здравствуйте» и без имени ответившего ему сходу спросил:
- По дому на Пилюгина, почему отказ по Климовой?
Выслушав недлинный ответ, сказал:
- Нужно еще раз вернуться к этому вопросу.
И положил трубку. Папочка с беленькими шнурочками была отправлена на свое законное место, а нам с Владимиром Ивановичем предстояло в течение шести часов вести беседу. В начале, помню, как раз говорили о Норберте Винере. Потом я, наконец, сообразил, что беседа наша – просто ожидание решения по «моему вопросу», и с этого момента в памяти смылось все содержание того диалога, остались лишь ощущения тревоги и предчувствий. Я, честно говоря, представлял, как это должно быть, совсем по-иному. Точнее, никак не представлял: все решится или не решится, и только. А тут передо мной – процесс… К Кузнецову заходили люди, обсуждали какие-то мелкие обстоятельства.