Материал в 2 частях. Часть 1.
Свидетельства о личности и деятельности Ф. Э. Дзержинского, предлагаемые ниже, до недавнего времени были малоизвестны, а то и вовсе неизвестны российским читателям.
Лев Троцкий, 1929 г. (один из наиболее заметных деятелей Октябрьской революции, в более подробном представлении не нуждается. Его отзыв о Дзержинском взят из книги «Моя жизнь»).
Дзержинский был человеком великой взрывчатой страсти. Его энергия поддерживалась в напряжении постоянными электрическими разрядами. По каждому вопросу, даже и второстепенному, он загорался, тонкие ноздри дрожали, глаза искрились, голос напрягался и нередко доходил до срыва. Несмотря на такую высокую нервную нагрузку, Дзержинский не знал периодов упадка или апатии. Он как бы всегда находился в состоянии высшей мобилизации. Ленин как-то сравнил его с горячим кровным конем. Дзержинский влюблялся нерассуждающей любовью во всякое дело, которое выполнял, ограждая своих сотрудников от вмешательства и критики со страстью, с непримиримостью, с фанатизмом, в которых, однако, не было ничего личного: Дзержинский бесследно растворялся в деле.
Самостоятельной мысли у Дзержинского не было. Он сам не считал себя политиком, по крайней мере, при жизни Ленина. По разным поводам он неоднократно говорил мне: я, может быть, неплохой революционер, но я не вождь, не государственный человек, не политик. В этом была не только скромность. Самооценка была верна по существу.
Политически Дзержинский всегда нуждался в чьем-нибудь непосредственном руководстве. В течение долгих лет он шел за Розой Люксембург и проделал ее борьбу не только с польским патриотизмом, но и с большевизмом. В 1917 г. он примкнул к большевикам. Ленин мне говорил с восторгом: «Никаких следов старой борьбы не осталось». В течение двух-трех лет Дзержинский особенно тяготел ко мне. В последние годы поддерживал Сталина. В хозяйственной работе он брал темпераментом: призывал, подталкивал, увлекал. Продуманной концепции хозяйственного развития у него не было. Он разделял все ошибки Сталина и защищал их со всей страстью, на какую был способен. Он умер почти стоя, едва успев покинуть трибуну, с которой страстно громил оппозицию.
Владимир Орлов, 1932 г. (до революции — статский советник, следователь по особо важным делам, контрразведчик; в 1918 году под фамилией Орлинский работал в Петроградской ЧК. Осенью был разоблачен чекистами как «белый» агент, бежал... В эмиграции опубликовал книгу воспоминаний «Двойной агент. Записки русского контрразведчика»).
Однажды, когда я в следственной комнате суда допрашивал одного матроса, меня заставил вдруг насторожиться, казалось бы, совсем незначительный факт. Я заметил, что в суд вошли трое мужчин в шинелях. Собственно, то, что они были в шинелях, неудивительно, я и сам ходил в шинели и сапогах, носил бороду и очки в металлической оправе. А насторожило меня то, что на протяжении всего допроса один из этих троих пристально смотрел на меня.
Вдруг ко мне подошел служитель суда и сказал: «Пожалуйста, заканчивайте допрос. Здесь председатель ВЧК Дзержинский. Он хочет поговорить с вами».
Я был удивлен. Что нужно этому совершенно незнакомому мне человеку? Матроса увели, и человек, который так пристально наблюдал за мной, медленно подошел, по-прежнему не сводя с меня глаз. Я побледнел. Где я видел это лицо раньше?
Господи! Теперь я вспомнил. Он был моим подследственным, его судили в Варшаве до войны. Конечно, это был он. Я даже вспомнил его фамилию — Дзержинский. В какой-то момент я понял, что игра моя проиграна. Я в руках самого Дзержинского, главы всемогущей ЧК. Утешало меня лишь то, что за столь непродолжительный период моей «службы» Советам сделал я, как говорится, все, что мог, к чему меня обязывал долг русского офицера, помнящего о присяге царю и отечеству. Да, сокрушался я, стоя перед Дзержинским, игра моя действительно проиграна.
...Дзержинский! Перед моим мысленным взором возникла виселица, и я понял, что со мной покончено. Все это промелькнуло перед моим затуманенным взором за считанные секунды.
«Попытаться убежать? Нет, это чистое безумие...» Я продолжал неподвижно стоять перед ним.
— Вы Орлов? — спокойно спросил меня самый могущественный человек Советской России. Выражение его лица при этом нисколько не изменилось.
— Да, я Орлов.
Дзержинский протянул мне руку:
— Это очень хорошо, Орлов, что вы сейчас на нашей стороне. Нам нужны такие квалифицированные юристы, как вы. Если вам когда-нибудь что-то понадобится, обращайтесь прямо ко мне в Москву. А сейчас прошу извинить меня, я очень спешу. Я только хотел убедиться, что я не ошибся. До свидания.
Месяц спустя мне действительно пришлось поехать в Москву. Я приехал в пять часов вечера, но не мог пойти к родственникам или друзьям, потому что не знал, следят сейчас за мной большевики или нет, и поэтому попытался снять номер в гостинице. В одиннадцать часов вечера я понял, что мои попытки тщетны, и, наконец, решил обратиться к Дзержинскому и попросить его найти для меня номер в гостинице. Удивительно, но на мой звонок он откликнулся сразу же.
Мое служебное удостоверение открыло мне двери в ЧК. Дзержинский сидел в своем кабинете и пил чай из оловянной кружки. Рядом стояла тарелка и лежала оловянная ложка. Он только что закончил ужинать.
Я снова обратился к нему с просьбой найти мне жилье на три дня, поскольку я участвовал в расследовании, связанном с банковскими делами.
— Шесть часов пытался найти комнату, — сказал я ему, — но в Москве это, наверное, чрезвычайно трудно...
Из жилетного кармана он вытащил ключ и протянул его мне со словами:
— Это ключ от моего номера в гостинице «Националь». Вы можете жить там, сколько хотите, а я постоянно живу здесь. — И он указал на угол комнаты, где за складной ширмой стояла походная кровать, а на вешалке висели какие-то вещи и кожаные бриджи.
Я поблагодарил его за помощь и пошел в гостиницу.
У Дзержинского совсем не было личной жизни. Этот красный Торквемада во имя идеи убил бы своих отца и мать, его в то время нельзя было купить ни за золото, ни за блестящую карьеру или за женщину, даже самую наипрекраснейшую.
В свое время я встречался с сотнями революционеров и большевиков, но с такими людьми, как Дзержинский, всего лишь дважды или трижды. Всех остальных можно было купить, они отличались друг от друга лишь ценой. Во время восстания левых эсеров Дзержинский был арестован на несколько часов, но потом отпущен на свободу. После этого он приказал арестовать своего лучшего друга и соратника Александровского (правильно: Александровича. — С. К.)... Перед тем как Александровского увели на расстрел, Дзержинский обнял его. Для него идея значила больше, чем человеческие чувства. Десять минут спустя Александровский был расстрелян.
Чтобы отвести от себя подозрения, я каждый раз, приезжая в Москву, останавливался в гостиничном номере Дзержинского, но все равно меня беспокоило, что такая привилегия могла кому-то показаться странной. Мои отношения с Дзержинским могли стать предметом расследования, в результате которого выяснилось бы, кто я такой на самом деле.
Борис Бажанов, 1980 г. (личный секретарь Сталина в 1923—1928 годах, близко наблюдал Дзержинского на заседаниях партийного руководства. В 1928-м бежал из СССР. В конце жизни во Франции выпустил книгу «Воспоминания бывшего секретаря Сталина»).
...Но дело обстояло не так просто с председателем ГПУ Феликсом Эдмундовичем Дзержинским. Старый польский революционер, ставший во главе ЧК с самого ее возникновения, он продолжал формально ее возглавлять до самой своей смерти, хотя практически мало принимал участия в ее работе, став после смерти Ленина председателем Высшего Совета Народного Хозяйства (вместо Рыкова, ставшего председателем Совнаркома). На первом же заседании Политбюро, где я его увидел, он меня дезориентировал и своим видом, и манерой говорить. У него была наружность Дон-Кихота, манера говорить — человека убежденного и идейного. Поразила меня его старая гимнастерка с залатанными локтями. Было совершенно ясно, что этот человек не пользуется своим положением, чтобы искать каких-либо житейских благ для себя лично. Поразила меня вначале и его горячность в выступлениях — впечатление было такое, что он принимает очень близко к сердцу и остро переживает вопрос партийной и государственной жизни. Эта горячность контрастировала с некоторым холодным цинизмом членов Политбюро. Но в дальнейшем мне все же пришлось несколько изменить мое мнение о Дзержинском.
В это время внутри партии была свобода, которой не было в стране; каждый член партии имел возможность защищать и отстаивать свою точку зрения. Так же свободно происходило обсуждение всяких проблем на Политбюро. Не говоря уже об оппозиционерах, таких как Троцкий и Пятаков, которые не стеснялись резко противопоставлять свою точку зрения мнению большинства, — среди самого большинства обсуждение всякого принципиального или делового вопроса происходило в спорах. Сколько раз Сокольников, проводивший денежную реформу, восставал против разных решений Политбюро по вопросам народного хозяйства, говоря: «Вы мне срываете денежную реформу; если вы примете это решение, освободите меня от обязанностей Наркома финансов». А по вопросам внешней политики и внешней торговли Красин, бывший Наркомом внешней торговли, прямо обвинял на Политбюро его членов, что они ничего не понимают в трактуемых вопросах, и читал нечто вроде лекций.
Но что очень скоро мне бросилось в глаза, это то, что Дзержинский всегда шел за держателями власти, и если отстаивал что-либо с горячностью, то только то, что было принято большинством. При этом его горячность принималась членами Политбюро как нечто деланное и поэтому неприличное. При его горячих выступлениях члены Политбюро смотрели в стороны, в бумаги, и царило впечатление неловкости. А один раз председательствовавший Каменев сухо сказал: «Феликс, ты здесь не на митинге, а на заседании Политбюро». И, о чудо! Вместо того чтобы оправдать свою горячность («принимаю, мол, очень близко к сердцу дела партии и революции»), Феликс в течение одной секунды от горячего взволнованного тона вдруг перешел к самому простому, прозаическому и спокойному. А на заседании «тройки», когда зашел разговор о Дзержинском, Зиновьев сказал: «У него, конечно, грудная жаба; но он что-то уж очень для эффекта ею злоупотребляет». Надо добавить, что когда Сталин совершил свой переворот, Дзержинский с такой горячностью стал защищать сталинские позиции, с какой он поддерживал вчера позиции Зиновьева и Каменева (когда они были у власти).
Впечатление у меня, в общем, получалось такое: Дзержинский никогда ни на йоту не уклоняется от принятой большинством линии (а между тем иногда можно было бы иметь и личное мнение); это выгодно, а когда он горячо и задыхаясь защищает эту ортодоксальную линию, то не прав ли Зиновьев, что он использует внешние эффекты своей грудной жабы?
Это впечатление мне было довольно неприятно. Это был 1923 год, я еще был коммунистом, и для меня кто-кто, а уж человек, стоявший во главе ГПУ, нуждался в ореоле искренности и порядочности. Во всяком случае, было несомненно, что в смысле пользования житейскими благами упреков ему сделать было нельзя — в этом смысле он был человеком вполне порядочным. Вероятно, отчасти поэтому Политбюро сохраняло его формально во главе ГПУ, чтобы он не позволял подчиненным своего ведомства особенно расходиться: у ГПУ, обладавшего правом жизни и смерти над всем беспартийным подсоветским населением, соблазнов было сколько угодно. Не думаю, что Дзержинский эту роль действительно выполнял: от практики своего огромного ведомства он стоял довольно далеко, и Политбюро довольствовалось здесь скорее фикцией желаемого, чем тем, что было на самом деле.
Автор: Сергей Кредов