Владимир Владимирович Шахиджанян:
Добро пожаловать в спокойное место российского интернета для интеллигентных людей!
Круглосуточная трансляция из офиса Эргосоло

Котлеты для трёх персон

28 ноября 1942 года папа выехал в Ачинск встречать маму из Казахстанского лагеря, куда ей предписано было прибыть в тот же день. Далее происходит необъяснимый провал в моей памяти. Родители отсутствовали несколько суток, добывая, по-видимому, билеты до Красноярска. Куда и для чего ушли у меня эти дни — не знаю. Помню только, что какое-то время, испереживавшись, я готовил для мамы и папы котлеты. Идея с котлетами родилась, наверное, потому, что в пайке, полученном папой в Злобинской пересылке, был шматок мяса, а кто-то, скорее всего тетя Юля или, быть может, Валентина Морская, сказал, что мясо не суповое, а, счастливым образом, котлетное. Как жарить котлеты, я, конечно, не знал и не ведал, но тут вдруг решил к маминому приезду самостоятельно сделать котлеты, основываясь на чисто теоретических знаниях и здравом смысле: вот я каков у тебя, мамочка, умный, взрослый и сообразительный. Весь паек лежал в подполе (хододильников в ту пору мы вообще не знали), и я уже рисовал себе сюрприз: входит в дом мама, на мне, как вы понимаете, передник, одолженный у тети Юли, «сервируется» стол, мы приглашаем маму к столу, и тут вдруг появляются котлеты, и все люди, обитающие в нашем доме, начинают хором хвалить меня наперебой: какой же у вас, Фаня Абрамовна, хозяйственный и рукастый сынок, с которым вы теперь не пропадете. А мама — самая счастливая, даже папа искренне удивлен.

И вот, представьте, в тот самый день, когда мы все ждем приезда мамы и папы, я лезу утром в подпол и с ужасом убеждаюсь, что от приличного куска мяса остался жалкий кусочек, аккуратно завернутый в старую газету. Вид у меня был, как говорится в таких случаях, «перевернутый». Я, конечно, никому ничего не сказал, как и не посмел кого-то подозревать: ни тетю Юлю, ни Морскую, ни красавицу Гизеллу, ни даже тенора Орлова (сырым он предполагал слопать это мясо?), а о Стасике, которого я боготворил, и подумать нельзя было. Не иначе, как святой дух подшутил над всеми нами; кстати, в доме тогда собачки еще не было, ее завели вскоре, но явно не для того, чтобы она научилась таскать из подпола продукты (что, кстати, она и научилась, когда мы переехали с улицы Урицкой в квартиру на улицу Ленина, 11).

Короче говоря, к приезду мамы я имел одолженный у тети Юли передник, пожертвованную Морской луковицу, кусок белого хлеба, достаточно черствого, чтобы его, как и положено было, размочить, мясорубку «от» тети Юли, крохотный кусочек мяса и совершенно независимый и гордый вид, счастливый тем, что я сумел преодолеть подозрения ко всем нашим близким. Поезд, как я уже говорил, должен был прибыть в Красноярск к середине дня, хотя никакого расписания, конечно, не было: я просто разделил все мнения и получил среднее число, упавшее на полдень. Тем не менее, котлетами я занялся с самого утра: я провернул через мясорубку тщательно очищенную луковицу, затем уже замоченный в воде кусок белого хлеба, принялся за кусочек мяса, и тут тетя Юля преподнесла мне царский подарок: сырое яйцо и столовую ложку муки, в которую я должен был побелить котлеты прежде, чем положить их на сковородку. Постного масла, чтобы смазать сковородку, я тоже получил у тети Вали Морской. Все было готово к священнодействию, чтобы котлеты-сюрприз явились на стол, как говорят в приличных домах, с пылу с жару. Каждые десять минут я выбегал из дома, подбегал к пригорку, на котором была колонка, из которой постоянно текла вода, образовавшая ледовую горку, спускаясь по которой, мама могла бы сломать ногу, и на этот случай я и должен был постоянно дежурить возле колонки: к слову сказать, до первого дня зимы оставались часы, а холода еще в середине ноября дали себя пощупать колким ветром, не зря Красноярск и был назван в честь злых ветров «ветродуем». Я отчетливо представлял, как, держа маму под руку, проведу ее по ледовой дорожке прямо к дому, а там на столе уже лежат наши три котлеты, на большее у меня ни мяса, ни фантазии не хватило. Как сказал бы официант, «вам котлеты на трех персон»? Под пальто я постоянно держал передник, чтобы выглядеть настоящим и поваром, и официантом, и настоящим сыном.

Увидел я их издали, тут же скатился по льду к дому, успел сунуть сковородку на горячую плиту (в печке уже пылали сухие дрова, наколотые Орловым), кинулся навстречу маме, и выяснилось, что она у нас не только курносая, но и действительно красивая; отчетливо помню, что у мамы был грудной голос, в опере он назывался бы меццо-сопрано, хотя дня через три кончилась простуда, и меццо пропало, что же касается сопрано, то тут я не мастер, может, оно и осталось, или, наоборот, именно оно пропало, а осталось одно меццо. Губки у мамы были подкрашены, и целуясь она платочком (как я заметил, она это делала всегда и после) вытирала того, кого удостоила поцелуем, чтобы у него дома потом не было неприятностей от жены или от мужа. В доме уже благоухали мои котлеты, на столе стоял графинчик с водочкой, мама пригласила всех обитателей дома за стол, разделила котлеты на совсем маленькие кусочки, но этого хватило для того, чтобы громко хвалить мои кулинарные таланты. Мы сидели за столом всей семьей, как и кровные, так и соседские, и искренне радовались воссоединению разбитой ячейки, которой почему-то принято было называть маму, папу и детей, будто бы образующей социалистическое общество, в сути которого я тогда ничегошеньки не понимал.

Переезда в другую квартиру, которую получил папа, я не помню, как и того, почему и каким образом в начале апреля 1943 года в Красноярске появился мой Толя, успевший окончить педагогический институт в Ойротии и получивший направление в село Рыбное преподавать историю в артиллерийском училище. Догадываюсь, что Толю по инерции в действующую армию еще не брали, как сына «врага народа», зато преподавать в артиллерийской спецшколе пока позволили (но почему—к этому мы еще вернемся).

Несколько дней вся наша семья прожила вместе. Это было странное и счастливое время, до такой степени, что я даже открыто закурил, не скрываясь от родителей. Так уж случилось в нашей семье, что все тайны я узнавал, когда мама с папой, уверенные в том, что я уже сплю, перешептывались: так я однажды услышал такой разговор. «Абрашенька, я чистила Валькины карманы и нашла там табачные крошки».— «Фанечка, Валечке тринадцать лет, он уже не ребенок, куда денешься от природы?» Я тут же встал с узенькой кроватки, в которой спал, явился к родителям в комнату (у нас была двухкомнатная квартирка на шестом этаже) и сказал, стараясь выдавить из себя басовые (ладно: пускай, баритональные) ноты: «Папа, чего я мучаюсь махоркой, если у тебя есть «Беломор»?» Папа без слов вручил мне пачку. Мама сказала: пусть он лучше курит дома, чем в подворотне, откуда идет вся зараза. С тех пор я попытался соорудить прическу «назад»: сначала склеивал волосы хозяйственным мылом, а потом родители и я сам привыкли к новой прическе «назад», она очень шла к моему «Беломору».

Думаю, моя взрослость, началась все же не с папирос или прически, и не с котлет: само время расставило необходимые акценты.

Кстати, с тех пор я больше никогда не пытался готовить еду, полагая это дело женским, но в семье родилась легенда, будто я прекрасно делаю котлеты. Я и сам в это верю. Надо же во что-то верить в нашей жизни?

ПИСЬМА

11 апреля 1943 года

(папа из Красноярска — неизвестному адресату)

Алексей Алексеевич! Вчера мне объявили полученный ил Норильска приказ Панюкова от 13 февраля об отстранении меня от работы. С сегодняшнего дня я более не работаю в системе Норильлага. Печально, но факт. Вчера же секретарь Красноярского горкома предложил мне возглавить Горздрав. Я еще не дал окончательного ответа, но, по-видимому, решусь: работа достаточно серьезная — несколько крупных больниц, ряд поликлинник, промышленно медико-санитарная работа, которая так выросла за последнее время, детские учреждения, до тысячи разного персонала за последнее время, наконец, профилактическая санитарная служба, словом — нелегко. Не скрою, правда, что мне лестно это предложение, тем более, в свете того, что сделали со мной в 8-ом отделении. Уму непостижимо! Как можно было поступить так несправедливо именно за Енисейск! Или, может быть, Вы не читали ни одной докладной записки, ни одной телеграммы? Единственный человек, рванувшийся туда в самый сложный момент, но которого упорно не пускали в отделение. Я все же прорвался в Енисейск, когда там возникла эпидемия, чтобы ликвидировать её,— и такое возмездие! Чудовищно, чудовищно... Я догадываюсь и даже знаю того моего «друга», который так ловко дезориентировал Панюкова и Вас*. Я много раз просил Вас вызвать меня для доклада. Но Вы пренебрегли моей настойчивостью: то ли Вы не были ориентированы в печальных делах отделения, хотя, на самом деле, я вправе думать, что Вы не хотели знать истинного положения дел.
* Человека по имени Алексей Алексеевич, которому адресовано письмо папы, я не знаю, но помню Панюкова — начальника Норильлага, капитана госбезопасности, а в переводе на армейские звания надо брать на два звания выше: подполковник. Папа, по-видимому, воевал с могущественными врагами, но тем удалось осилить его, чтобы скрыть или прикрыть правду. Это была папина «лебединая песня» в Норильлаге, не услышанная никем.

Вообще произошло непонятное. Знаю, что на новой работе, несмотря на то, что она во сто крат больше и серьезнее, я буду много покойней и здоровей. Но как обидно за то, что произошло в отделении. Крошенное на произвол судьбы в такой тяжелый для отделения момент, лишь бы избавиться от меня! Мне даже некому сдать дела. Когда мне принесли приказ Панюкова, я сидел за статистикой. Я решил сфотографировать день 10 апреля, чтобы раз и навсегда развеять легенду о том, что работа санчасти благополучна, я готовил материал для тех, кто не побоялся бы смотреть правде в глаза. Я не успел закончить этой работы, но вот только несколько цифр. На 10 апреля в стационарах Злобинского лаготделения было 235 человек, и лишь 32 из них — старые злобинцы, остальные — свежее поступление последнего времени. Те же пропорции среди амбулаторно-освободившихся, инвалидов, умерших. Приходит новый человек со свежей справкой в личном деле: «здоров, годен к тяжелому физическому труду», и не успел ни разу обратиться в амбулаторию, как умирает (заключенный Виноградов). Привозят этап из пос. Таежный на срочное строительство порта, и одного уже везут в морг, а человек сорок из этапа надо было немедленно класть в стационар. Беру один Афинажный завод, о котором я писал Вам неоднократно: дал в марте месяце 9 умерших и 1073 нуждавших в немедленном стационарном лечении. Вот что происходит здесь, но почему-то эти цифры никого не трогают, в том числе и Вас.

Без хвастовства скажу, что истинная заслуга врача в том, что не только я, но и любой совестливый врач это увидел давно, когда вернулся после Енисейской эпидемии в Злобино и сразу поставил все вопросы перед начальством. Я мог бы гордиться тем, что сумел добиться у руководства расширения больницы на 120 коек и еще на 60. Это спасло много жизней. Из 285 человек, прошедших через стационар № 2 за март месяц умерли только трое, а ведь почти все они были обречены. И сейчас надо положить на койку не менее 100 человек дополнительно, если бы серьезно думать о жизни людей, получивших жизнь от природы, а не от начальства. И опять Аграновский плох. Пусть впоследствии он окажется правым, и за ним следом будут повторять то же, что он говорил два месяца назад, но сегодня он неприятен, его требования «кусаются».

Кстати, о приказе 0033: он совершенно не выполняется здесь. В частности, важнейший пункт о выходных днях: в марте дали один день, в апреле уже не намерены дать ни одного. Не надеясь на помощь руководства, я попытался сам принять меры, но понял, что мне не дадут возможности участвовать в этом очистительном деле: меня признают не соответствующим своему назначению, что и сделали. А как жаль. что мне не удалось увидеть Панюкова и Вас. когда вы были здесь. Почему Вы не приняли меня для доклада? Что ж, Алексей Алексеевич, разойдемся, как говорится, без взаимной любви и без обид, но если бы действительно без обид! Когда-нибудь Вы, может быть, вспомните, что работал у Вас деятельный начальник санчасти, который заботился о людях, но его, однако, элементарно съели. Если бы Вы захотели написать мне, помните, что мои адреса пока что: улица Урицкого, 63, кв. 1, или редакция газеты «Красноярский рабочий».

А. Аграновский.

 

ХРОНИКА. Из дневника учителя А. Ерушалима, вошедшею в «Черную книгу», обличающую фашизм: 27 марта 1943 года. Присутствовавший при расстреле в тюрьме 23 марта рассказал, что выведенная на казнь женщина-еврейка с ребенком сильно сопротивлялась и не давала себя убить. Ее кинули в яму вместе с ребенком, но она выскочила оттуда. Тогда ее насильно втолкнули в яму и из пулемета расстреляли вместе с ребенком».

«29 апреля 1943 года. Полуофициально, без шума открылась народная школа в гетто... площадью в 18 кв. метров. Школа работает с 9 до 16 часов. Обучается девяносто детей, в четырех группах, каждая по полтора-два часа в день. Стоит отметить, что несмотря на тяжелые условия жизни, детишки с радостью бегут в школу, учатся охотно и со вниманием. Тридцать пять — сорок детишек сидят, а то и стоят, тесно прижавшись друг к другу. В классе никакого шума, но в этой тишине гетто словно ожило».

12 апреля 1943 года

(Толя из Рыбного — нам в Красноярск)

Прошу простить меня, читатель: прежде чем вы возметесь за письмо моего брата из села Рыбное, скажу несколько слов. Дело в том, что я совершенно не помню (или не знал), каким образом и когда Толя оказался преподавателем артшколы. Предполагаю, что после окончания института в Ойротии он получил удачное распределение, возможно, не без совета или помощи папы. «Ларчик», так или иначе, откроется: не долго веревочке виться, интриги в принципе долго не живут, их век короток. А пока вы можете насладиться действительно прекрасным Толиным посланием.

Здравствуйте, мамочка, папка. Валюшик!

Я сижу за своим столом. Стол накрыт розовой бумагой (а под бумагой аккуратная белая скатерочка). Прямо передо мной на столе выстроились книги. Собирательство началось еще в Красноярске и принесло обильные плоды. Сейчас я подсчитаю, подождите... сорок три книги. Тут и история, и военное дело, и пьесы, и эстрадные сборники, и беллетристика, и многое другое. По бокам книг (чтобы не падали) — горшки с цветами. Вообще цветов, фикусов и разных других растений в комнате много — на окнах в подставках, на столах. Если я попытаюсь встать, обязательно зацеплюсь головой за развесистую пальму, стоящую слева от меня. Тут же на столе чернильница, ручки и карандаши, стопка белой бумаги «спасибо папке» и пепельница спасибо маме». В коробочке легкий табак и нарезанная тонкая бумага. Тут же коробка спичек (спасибо моей хозяйке), которая сейчас, кстати, возится на кухне — стирает мои грязные вещи. Милейшая старушка Дора Ивановна. Всю эту комнату (большую, на четыре окна) она уступила мне, а сама живет в соседней комнате. Если вы посмотрите вправо, то увидите в углу кругленький столик, а над ним большое зеркало. Там мои «туалетные приборы» — кусок расчески, бритва, одеколон. Несколько фотографий, висящие над столом, делают композицию этого угла завершенной и красивой. Рядом со столиком (по правой стене) — деревянный венский диван с мягким сиденьем. На нем имеет честь спать лично я — преподаватель истории Артиллерийской специальной школы (в простонародном наименовании — Артспецшкола). При этом он получает (это я) большую мягкую подушку и шерстяное одеяло. А над моим ложем — карта Европы, приобретенная мною в Заозерной.

Сейчас половина третьего. К трем пойду в столовую. Это по папкиной терминологии примерно два километра». Там я получу мясной суп с лапшой (из-за этой лапши я получил сегодня 500 граммов хлеба вместо 600). Хлеб здесь, увы, горьковатый, со множеством палочек, зернышек и т. д. Но терпимый и, когда свежий, даже можно лопать. Вечером я вместе с Дорой Ивановной буду пить чай «со с медом» или «со с маслом. В первый день (в село я приехал 11 апреля) и тогда же ночевал в этом доме и угощал этими продуктами хозяйку. Масло она есть не стала (сейчас Великий Пост перед Рождеством), а мед попробовала и «замен дала попробовать свой (у нее небольшая пасека на два улья). Есть у нее и корова, правда, сей момент она дает молока мало, но тут, однако, есть надежда да еще с прибавлением. Дора Ивановна из зажиточных (муж ее был желез подорожным мастером или подрядчиком). На стене в комнате висят фотографии: степенные мужчины в сюртуках и фраках и дамы, одетые по моде «сороковых годов». Это она, ее муж и знакомые. Но сами они родом из этого села. Сейчас живет одна: сын и внук в Армии. Было у нее обширное хозяйство, но потом (уже в последнее время) стало рушиться к моему несчастью. За один только март у беззащитной бабушки украли: двух овец, гусака, гусыню, 4-х кур. В первый день моего появления пропала еще одна курица-несушка. Впрочем, остается еще достаточно. Черный ягненок «Риббентроп» (я его так зову— очень похож!). Мой сосед и товарищ целые дни торчит у меня в комнате (на улицу его еще не пускают), вы уже сообразили, что в личных друзьях у меня лично сам «Риббентроп», есть о чем поговорить с ним «за жизнь». Две овцы, через которых мне приходится перелезать в коридоре, если вдруг я захочу ночью поглядеть на природу. Здесь они от воров. Три курицы, их Дора Ивановна тоже терять не хочет (привыкла!), живут ночью в доме. Корова (пока одинока), но еще есть телка. Есть у хозяйки и сушеные грибы, и настоящий чай, и мыло (сейчас стирает как раз мои вещи своим мылом) и т. д. В общем, я в раю.

Если взглянуть из моего рая, можно увидеть село Рыбное. Большое, издали красивое, так — село, как село, и не слишком грязное. В нем «мой дом родной» — артиллерийская спецшкола. Трудно объяснить вам, где она находится. Во всяком случае, в первый день моего приезда (вернее, прихода, ехали лишь мои вещи, а мы все шли пешком 25 км), ее никто не мог указать. Она — всюду и нигде. Вы заинтригованы? Сейчас я вам объясню. Единого здания нет. Канцелярия — избушка, где живут завуч с женой и ребенком. Столовая — барак чуть подальше. Учительская комната — та же канцелярия, где живет семья завуча. Классы — там, где ученики сидят, живут и опять же спят (на нарах). В первый момент можно даже испугаться. Некоторые из курсантов одеты, некоторые лежат на нарах в одном белье (мне-то ничего, а каково молодым учительницам?). Но ребята учиться хотят. Я уже со многими познакомился, а когда хожу по улицам, слышу за спиной разговоры: «историк новый» или «это новый историк, понимаешь, подошел и спросил, где столовая, а я говорю — там, где церковь, добре, говорит, и пошел».

Уроки мои еще не начались. Начну послезавтра. В понедельник у меня два часа. В неделю 34 урока (вместо нормальных 18). Почти две ставки (750 рублей, 500—600 на руки). Работа будет трудной. Во-первых, получил десятые классы (шесть штук) и один 8-й. В десятых — История СССР с 1905 года по наши дни. Вещь очень трудная, неинтересная (ребят не удивишь, они все знают) и ответственная. Кроме того, все они отстали на 3 месяца, и материал должен втиснуть в оставшееся время. 20 мая начинаются экзамены. Завуч сам историк (хитрый черт, взял себе девятые классы). Вроде относятся ко мне неплохо. Школу кормят плохо, не одевают, местные организации ею не интересуются (смотрят, как на приехавших дармоедов), довели ребят до того, что когда однажды не было два дня хлеба (а кроме хлеба, ничего не было), они устроили забастовку. («Хлеба и баланды!»—это на классной доске, и отказались заниматься). Коллектив педагогический написал письмо Калинину. Кажется, дает плоды. Следом за мной приехал майор (папка видел его в Крайоно), учинил всем разгон и обещал перевод школы в Красноярск (здесь она может существовать, потому что больше негде брать пополнение — какой дурак поедет в такую глушь). Это я все к тому, что может и удастся выбраться из этого Рыбнова. А если папка при случае узнает что-то в верхах о перспективах школы, он даст знать мне (это очень важно, ибо есть вариант — разогнать педагогов. а ребят в другие спецшколы). Вот пока и все. Написал много и жду подробного письма: дела и планы папки, настроение мамочки и ее работа, Валькина учеба и проч. Телефонном связь с Красноярском отсюда есть, но что-то там у них поломалось. Чинят. Может, когда и позвоню, а пока целую крепко,

Ваш Толик.

 

20 апреля 1943 года

(мама и я — Толе в Рыбное)

Дорогой мой Толенька! Сегодня вышла из больницы. Трясучка так меня «тряханула» 13-го апреля, что пришлось отправиться в больницу*. Приступ был довольно тяжелый и с высокой температурой. Сейчас уже все позади. Конечно, осунулась, побледнела и пожелтела. Но ничего. Несколько хороших дней, и я снова окрепну. Дома как нельзя лучше. Прежде всего, обрадую тебя одной важной новостью: папка развязался наконец со старой службой в Санчасти: ускорил дело приказ из Норильлага о его снятии. Это было к счастью, надо тебе сказать, что он уже дошел до точки», совсем измотался бесконечной борьбой с начальством. Нервы его начнут теперь успокаиваться, я всему этому очень рада. Дальше—миллион всяческих предложений, и окончательный финал — ты уже знаешь: «ответсекретарь Комиссии по истории Отечественной войны». Война еще идет тяжкая, а Комиссия по ее истории уже работает, поскольку сомнений в исходе войны нет и быть не может. Одним словом, что тебе сказать? Он доволен, и мы вместе с ним. Кончились его хождения «взад и вперед» и вообче. Теперь о нашем быте. Безусловно, хуже, чем раньше, но несравненно лучше, чем было в недавние времена, но кому сегодня лучше? Надо мириться, как все. Мы перешли на готовые завтраки и обеды в столовой Крайкома. Вполне сносно, даже лучше того, что можно было ожидать. Главное, что еда стала доступнее, а мне больше всех нравится: с меня отпадает кухня. Вот, Толенька, как все у нас выкрутилось». Главное, что папка доволен, а все остальное приложится, как только будут результаты из Москвы и он сможет публиковаться а газете, к чему стремится, но, считает, что полностью деквалифицировался. Очень боится, что забыл, как следует «держать перо».
* В лагерях мама заболела малярией, которая обернулась после войны бронхи­альной астмой: такое «приданое» после Долинки.

Теперь о твоих делах: о первых двух письмах, полученных сегодня. Начал ты «за здравие», а закончил «за упокой». Тем не менее, оба письма не лишены юмора, и мы с удовольствием все посмеялись. Жаль только, что настроение у тебя неважнецкое. Но ты ведь мог заранее предположить, что веселья там будет мало. Со всем этим можно смириться. Главное, что ты недалеко от нас, и первой своей командировкой папа намечает твой район. Итак, сынок, не порть себе настроение. Не надо, дорогой. Кому сегодня легко, особенно из числа тех, кто находится там, где окопы, где тяготы военной жизни. Ей-ей, и в Красноярске, где под боком и кино, и театр, тоже радости мало: мы практически никуда не ходим, ничего не видим. Все это будет с окончанием войны, когда вся страна испытает радость, когда все будут ликовать и праздновать победу. А пока ничего другого никому не дано. Надо пережить эти тяжелые времена, не ныть, не отчаиваться. Будь молодцом, сынок. Привет от папки, он на работе. А Валька напишет пару слов сам, а я целую крепенько,

мамка.

Толька, дорогой, здравствуй! Получили от тебя сразу два письма для мамы, которая пролежала в больнице со своей «трясучкой», твои письма для нее — лучшее лекарство. Папка работает на новом месте, мама тебе обо всем об этом написала, так что повторяться не буду. Теперь о твоих личных делах. Твое поручение выполнил на следующее утро (считай: на следующий вечер, а если по правде, то через утро): отослал заказным. Второе: пришло письмо от Люды из Ойрот-Туры. Папа не разобрал обратный адрес или, вернее, даже не поглядел, и письмо вскрыл. Тут подоспел я, и все обошлось в порядке. Письмо никто не читал, и ты можешь быть спокоен: «государственная тайна» соблюдена под страхом смертной казни. Посылаю письмо Люды в этом конверте. Как ты живешь, «учишься»? Все пиши и не ленись. А я, в свою очередь, буду тебе писать и пересылать письма Люды и кого еще Бог пошлет. Целую тебя крепко, твой брат, который пока еще навеселе от твоих писем.

Валя

 

24 апреля 1943 года

Тов. Аграновский. Ваше дело о восстановлении в партии 23 апреля 1943 года рассмотрено на бюро Сокольнического райкома Москвы, вопрос решен положительно. Материал передан в МГК.

Зав. орготделом РК (Логинова)

 

5 мая 1943 года

Красноярский Краевой Комитет

№117

с. Рыбное, Рыбинский район Красноярского края,

артиллерийская спецшкола № 11,

преподавателю истории Аграновскому Анатолию Абрамовичу

 

Уважаемый товарищ!

Краевая комиссия по Истории Великой Отечественной войны с германским фашизмом при крайкоме ВКП(6) поручает Вам написать публицистический очерк о Рыбинском доме инвалидов отечественной войны.

Материал этот будет использован в готовящейся к печати книге «Трудящиеся Красноярского края в борьбе за родину».

СЕКРЕТАРЬ КРАЙКОМА ВКП(б)

(подпись)

(К. У. Черненко)

ОТВЕТСТВЕННЫЙ СЕКРЕТАРЬ КОМИССИИ

(подпись)

(А. Аграновский)


Как говорится, вот и ларчик просто открылся, как ни прискорбно. Папа какое-то время действительно был ответственным секретарем комиссии по Истории войны при крайкоме ВКП(б) и по работе часто общался с секретарем крайкома партии по пропаганде К. Черненко — человеком, как говорили о нем, тихом, болезненном, незлобивом.

Этот документ, подписанный К. Черненко, можно считать, как я понимаю, первым в жизни журналистским официальным поручением будущему (одному из лучших в стране) журналисту Анатолию Аграновскому — моему брату: если угодно, я могу сегодня гордиться этим обстоятельством, могу им и стыдиться. Тем не менее, факт имел место: из песни слова не выкинешь. С той поры, то есть с мая 1943 года, сошлись дороги моего Толи и будущего Генерального секретаря ЦК КПСС. Затем последовала работа над «Возрождением» Л. Брежнева, а еще потом была скорбная траурная телеграмма Черненко семье Анатолия в день его смерти, зачитанная на панихиде в «Известиях». Толя никогда не говорил мне, что писал «шедевры» Брежнева, он страдал, мне кажется, от того, что не нашел в себе силы отказаться от унизительной негритянской работы на босса, которую организовал, как выяснилось, Виталий Игнатенко и К°— «слуги слуг народа». Игнатенко, с которым я много лет проработал в «Комсомольской правде», шепнул мне на Толиной панихиде, что «лично сам» сочинял текст телеграммы Черненко, адресованной жене и сыновьям Толи. Печально все это, особенно, если бы Толя знал подробности всей «кухни», сопровождавшей его кончину.

 

ХРОНИКА. Из дневника А. Ерушалима: «Воскресенье, 6 мая 1943 года. В 11 часов появилась машина... (Мне почему-то кажется, что не 6 мая, а 5-го и именно в 11 часов утра, когда Константин Черненко подписывал Толе первое журналистское поручение, ну просто какое-то наваждение! — В. А.) За машиной следовали четыре полицейских с пулеметами. Между ними шел осужденный Бецалел Мазовецкий со связанными руками на спине (Бецалел попытался пронести в гетто папиросы и за это был приговорен к казни). Шел он бодро, с улыбкой на устах. Его подвели к виселице, где стояли два палача и врач. Все взрослое население Троккского гетто находилось у ворот, возле барьера. Никому не позволялось оставаться дома, кроме детей, которым запретили играть на улице. В сердце теплилась надежда: это только запугивание, невинный человек не погибнет. Мазовецкий попросил позволения проститься с женой, но ему в этом было отказано. Тогда он сказал: «Позаботьтесь о моей жене и ребенке, накажите им и матери держаться крепко». Он попросил отдать его пальто бедному раздетому человеку...»

 

20 мая 1943 года

(папа и мама — Толе в Рыбное)

Сын Толик! Твою телеграмму мы получили и первым делом задумались, что же ты будешь делать дальше, если уже теперь целый литр ухлопываешь за раз? Дела мои идут не плохо. Черненко дважды говорил с Москвой: там мой вопрос утвержден уже во всех инстанциях, и на днях должна придти сюда официальная «гумага» о восстановлении в партии. По сей бумаге здесь мне будет выдан партбилет с восстановлением стажа аж с 1918 года. Словом, все в порядке. Как, сын, твои дела? Получил ли ты «мандат» Черненко и делаешь ли что-либо по части инвалидного дома? Смотри, не подводи своего отца. Если есть другие темы, думай о них.

Звонил Елисеевой: пока еще вопрос о переводе твоей школы не решен окончательно, но школа обязательно будет переведена, скорее всего, в Абакан. Мамка — та же курносая, а Валька — босяк: завтра начинаются экзамены, но ты и по себе знаешь, что ничего не делает, а потом сплошные «пятерки», лично я этого секрета никогда не пойму. Скоро начну писать для газеты. Послезавтра ложусь в Лечкомиссию* дней на десять-пятнадцать «на зубы» (пора их вставлять, хоть слегка помолодею), оно же получается «творческий отпуск». Думаешь ли ты о Тоне? Я лично думаю, но денег нет, отправил всего сто рублей, надо бы поддерживать нашу верную няню в Москве. Может быть, разделим роль пока так: ты можешь не думать, но посылай ей деньги, а я пока не буду посылать, но зато обязуюсь думать. Нет, конечно, давай лучше оба будем думать и оба посылать.
* «Лечкомиссией» называлась в Красноярске поликлиника и больница, обслужи­вающая крайком партии и прочее начальство, так что папа получил доступ к избранным, чтобы вставить выбитые зубы: они же выбивали, они же и вставляли потом.

Ну, целую тебя, твой Авр.

Р. S. А мамка сидит напротив, смотрит, как я пишу и ни белъмеса не понимает, не может прочесть, потому что пишу неразборчиво да еще вверх ногами. Слушай, Толик, найми меня секретарем. Отправленное тебе письмо Люды пролежало у Вальки и мамы дней шесть, пока я их не пристыдил. Я буду работать у тебя секретарем, в порядке общественной нагрузки.

Дорогой мой Толик! Твое настроение меня радует. У нас все пока хорошо. Папка доволен работой секретаря комиссии. Его партийные дела закончились как нельзя лучше. Ждем со дня на день телеграммы о выдаче партийного билета. Завтра ляжет «на отдах», который ему очень необходим. Я буду его видеть каждую секунду, ибо стационар там же, где моя работа (в лаборатории). Изредка на меня нападает «трясучка» (моя проклятая малярия), и я снова худею и, конечно, хандрю. Сейчас здорова и выгляжу не скверно. От Тони из Москвы давно нет ничего. Ей необходимо отправить денег, но у нас пока нет, вот папа начнет писать в газету, и это дело наладится. Пишешь ли ты Тоне? Не обижай ее, сынок. Ну, что еще писать? Квартирка наша потихонечку обстраивается, быт налаживается. У Вали был экзамен по русскому письменному, сдал на «отлично». Как будет дальше — не знаю, но догадываюсь. От Люды получила чудное ласковое письмо. Я ей отвечу. Ее письма теперь буду пересылать тебе, так как Валька из-за экзаменов оказался плохим «секретарем». Пиши, родной мой, пиши чаще.

Целую крепко. Твоя мать...

 

ХРОНИКА. Из дневника учителя А. Ерушалима (Шауляй): «9 июля 1943 года. В газете «Атейтис» помещена статья бригаденфюрера СА А. Лейтцене, гебитс-комиссара Кауэнланда под заголовком «Еврейские слуги»: «К сожалению,— пишет он,— еще и поныне в Ковно и его ближайшей округе заметны следы когтей Израиля. Стоит лишь присмотреться к явлениям городской жизни, когда колонны евреев возвращаются в гетто. Тут происходят буквально невероятные вещи. Я сам имел возможность наблюдать в последние дни, как элегантно одетая дама-литовка приблизилась к колонне, приветствовала какого-то еврея, с необычайной сердечностью жала ему руку и вступала с ним в беседу... Дальше можно заметить, что жители города и  предместий по старому знакомству снабжают евреев пищей... Это особенная дружба. Скажи мне, кто твой друг, и я скажу, кто ты...»

 

15 октября 1943 года

(я из Красноярска — папе в Москву)

=КРАСНОЯРСКА 6701 18 15 0750 = ВЦ = СРОЧНАЯ МОСКВА РУСАКОВСКАЯ 2/61 АГРАНОВСКОМУ ВЧЕРА БЮРО РАЙКОМА ПРИНЯТ КОМСОМОЛ ГОРЖУСЬ ОБЕЩАЮ ЧЕСТЬЮ НОСИТЬ ЗВАНИЕ КОМСОМОЛЬЦА ПРИВЕТ — ВАЛЕРИЙ =

 

Папа оказался в тот момент в Москве в командировке, и я, конечно, поторопился известить его о моем вступлении в комсомол, о котором сегодня уже и говорить как бы неприлично. Однако добавлю, что всегда общество делилось, как минимум, на две категории: на патологических дураков и на искренних. Возможно, есть еще какие-то иные критерии для деления общества, но уж эти две были и будут всегда.

 

ХРОНИКА. 14 октября 1943 года по сообщениям Совипформбюро идут наступательные бои наших войск под Гомелем и южнее Киева.

В этот же день «Правда» публикует фамилии работников НКВД, награжденных орденами и медалями советской страны. В газете публикуется очерк Бориса Полевого Знамя полка».

В «Правде» сообщается, что в театре имени Ленинского комсомола режиссером С. Бирман осуществлена новая постановка «Сирано де Бержерак», в главных ролях; Сирано—Берсенев, Роксана—Окуневская. (Впоследствии Татьяна Окуневская оказывается в лагерях «за связь с иностранцами», проведя там несколько лет. Окуневская считалась самой красивой женщиной среди актрис и была женой известного писателя Бориса Горбатова, обласканного партией и правительством.— В. Л.)

14 октября Италия объявляет решением своего правительства войну фашистской Германии.

 

5 ноября 1943 года учитель А. Ерушалим делает в дневнике запись:

«Самый мрачный день нашей безрадостной жизни в гетто: у нас отбирают детей... Они гонялись за малышами, которые случайно оказывались на улице или во дворе, стреляли в них и ловили, как собак».

11 ноября А. Ерушалим делает последнюю дневниковую запись:

«Вдобавок ко всем нашим унижениям и деморализации мы вынуждены стать убийцами собственных неродившихся детей. В эти черные дни в гетто находились три женщины в последней поре беременности. В отчаянии они упросили наших же врачей произвести им преждевременные роды, а детей истреблять. Это было сделано на частной квартире. Все дети родились живыми и здоровыми. Один был необыкновенной красоты. Они были умерщвлены при помощи шприца и похоронены даже не на кладбище, а в одном из закоулков гетто. Лучше так, чем от немецкой руки...» (Учитель из Шауляя А. Ерушалим, будучи летописцем гетто, разделил его героическую и трагическую судьбу: был уничтожен вместе со всеми своими героями, причем он с самого начала знал о собственной обреченности.— В. А.)

 

* * *

 

Когда я вспоминаю какие-то события или факты из жизни моей семьи или собственной, я часто пользуюсь разделом под названием «хроника». При этом задаю сам себе вопрос: читателя трогает то обстоятельство, что именно в «тот день», когда я пишу письмо в лагерь родителям о полученной в школе «пятерки», что мы ели с братом за ужином или о прочих пустяках,—какая-то область страны досрочно сдает хлеб в «закрома», а где-то казнят безвинного человека, более или менее известного всей стране, или убивают еще неродившегося младенца к тому же «необычайно красивого», не успевшего даже получить имени? Может быть, современному читателю все это не нужно? Или я ошибаюсь?

Помню, однажды, будучи на праздновании почтенного юбилея знаменитого физика, я подумал про себя, не решившись сказать об этом вслух: юбиляр действительно уверен (тем более что он имел прямое отношение к теории относительности), что семьдесят пять лет назад он и в самом деле родился именно «в этот день»? Что касается лично меня, то я — уверен, иначе не стал бы пользоваться «хроникой», мистически допуская возникновение «атмосферы» моей книги, при которой символически соединяются все мои герои, как и жившие, так уже и не живущие под одним небом, на одной земле, хоть и в разные годы и времена, но как бы соединяющие дни минувшие с днями грядущими. Но если эмоциональное отношение моего читателя к любому событию и факту, мною описанному и «соединенному» с тем, что было когда-то, не становится хоть на градус выше и «живее», то—спрашивается: зачем тогда мы жили, живем и хотим жить?

Мне очень важно было все это сказать вам, читатель, прежде чем вы продолжите чтение книги или закроете ее—все может быть!— на этой странице. Мне все это больно, читатель, вы уж не взыщите...

* * *

Следующее письмо Толи датировано концом 1944 года. Спрашивается: где потерялся год жизни нашей семьи? Я и сам в недоумении: куда делся год—с октября сорок третьего по декабрь сорок четвертого?

Говорить банальности на тему о том, что в разные возрасты само время движется по-разному, я не буду, и без того известно: в молодости время тянется, как улитка, девать его просто некуда, а к старости начинает лететь, как скаковые кони, уже катастрофически его не хватает. Но мне в сорок третьем было четырнадцать, а в сорок четвертом пятнадцать,— стало быть, разница не столь уж принципиальна, чтобы ощутить ускоренное движение времени. Перейдем к вопросу с другой стороны, оставив возраст: коснусь бытовых аспектов (они проще философских) — может, ничего «такого» в моей жизни не происходило, что заслуживало бы вашего внимания? Нет, происходило. Мой старший брат, завершив преподавание истории в артиллерийской школе (Рыбное), стал в Красноярске курсантом ХВАШ—Харьковской Высшей Авиационной Школы стрелков-бомбардиров, а почему она «харьковская» тоже скажу: в начале войны школа успела эвакуироваться из Харькова в Красноярск и обосновалась за рекой Кача. Мы, живя в этом же городе, видели Толю невероятно редко, поскольку учились они ускоренно, и лишь когда всю школу водили в город в баню, всей Толиной компании удавалось залететь к нам домой, благо баня была на соседней улице, и еще помню, как шли они всегда строем и с вениками в одной руке, с шайками в другой: зрелище незабываемое. Иногда им удавалось смыться в самоволку, чтобы потанцевать в ДКА (запросто именуемом «держинкой»), а после танцев заскочить в наш дом, чтобы сказать маме — «мама» (так называли ее все курсанты, а она ко всем ребятам относилась, как к своим детям).

И вот через какое-то время вышел приказ самых способных курсантов ХВАШ перевести в ЧВАКУШ — в Челябинское Высшее Авиационное Командное Училище Штурманов АДД (авиации дальнего действия). В один прекрасный день человек сто или меньше отбыли по назначению поездом (я провожал курсантов, при этом видел, как рыдали девушки, как будто ребята ехали уже на фронт). Поезд шел не спеша, как все поезда во время войны, останавливаясь во многих крупных городах на несколько часов в каждом, и Толя отовсюду писал письма в Красноярск. Потом начался у Толи челябинский период жизни, весьма насыщенный, что читатель узнает из сохраненных нами писем брата.

Я же остался с мамой и папой, тут и случилась со мной история, которой я позже посвящу отдельные страницы: мне кажется, что она того стоит. На преодоление этой «истории» ушел у меня почти год, никуда, конечно, не исчезнувший, однако, следуя законам драматургии, я перенесу описание печальной и поучительной истории в другое место воспоминаний, где ей и предназначено быть.

Добавлю к сказанному еще одно обстоятельство, которого касаюсь без всякого желания, но, как говорится, из песни слов не выкидывают. Дело в том, что несколько лет назад, уже решившись писать эти воспоминания, я передал двоюродному брату несколько писем Толи, причем, как мне казалось, самые интересные: написанные нам в Красноярск из Рыбного, а затем с дороги в Челябинск. Сделано это было по просьбе Галины Федоровны — жены Толи, а в ту пору уже, к великому несчастью, Толиной вдовы. Ну и, конечно, я хотел, чтобы прочитали письма отца его дети Алексей и Антон. Сейчас этих писем у меня нет и, боюсь, уже не будет никогда: ничего не поделаешь, жизнь есть жизнь. Из Толиных писем было видно, чем жили в тот год мама и папа, страдая в основном за Толю и его друзей: успеют ли они попасть на фронт или «пролетит» их надежда? Война продолжалась жестокая, кровавая и перемалывавшая все новые и новые жертвы. Папа с мамой боялись, что Толя со своим характером, конечно, полезет в самое пекло. Курсанты ЧВАКУШа только и мечтали оказаться в «настоящем деле» и уже начали комплексовать неполноценностью, как все те, кто не успел понюхать пороху.

Ну, а теперь перехожу к временам, которые диктуются мне письмами Толи, то есть к концу декабря 1944 года.

 

25 декабря 1944 года

(Толя — родителям в Красноярск)

Мои дорогие! Все еще в дороге трясемся нашим «экспрессом». Передо мной сейчас три «сачка», «випили» и наслаждаемся прибытием в Новосибирск. Уже успели, пока готовились наши теплушки, побывать в бане, в кино (новая картина «Путь к звездам») и, разумеется, в местной «держинке» на танцах. Как здесь «танцуюсь себя», нам не «пондравилось», а девушки ничего. Следующая «держинка» ждет нас в Омске. С темпами нашего эшелона как раз к Новому году будем в Челябинске, с которым почти смирились. Даже интересно: «чаво там еще будет»? Мама, передай нашим девушкам, что пока они вне конкуренции: в Новосибирске, по крайней мере, хуже. Валюшка, надеюсь, ты слушаешься, делаешь уроки, но тут уже Левчик сует нос, хочет приписать. Целую всех вас крепко (папку в лысину),

ваш Толик.

 

Во-первых,— здравствуйте, во-вторых,— нарывает палец, писать совсем невозможно, в третьих,— девушки здесь такие же, как в Красноярске. Только каблуки ломают (неудачные партнерши).

Лева.

 

Теперь письмо в моих руках, а я — Жека. Ну и сачки, кажется, нигде не теряются. Сейчас мы дома у моей мамы, она наша новая «мать-героиня», как Фаня Абрамовна. Да жаль одно, что по дороге больше не будет мам, а то бы жизнь была бы совсем веселая, да и в Челябинск приедем, дай Бог, через месяц, а то и позже. Ну а насчет девушек, это я с ребятами не согласен, они их еще не знают. Вот, кажется, и все. Поздравляю от имени сачков с Новым, годом: «дай, Боже, завтра то же!» Жаль только, что такой праздник бывает раз в году. Аминь! Валюше «наше с кисточкой».

Ваш Жека.

 

Только теперь сообразил, как долго будет ползти это письмо. С праздником Женька за всех поздравил. Мамочка, дай поцелую — помню! —за твой день рождения 3 января. Будь такой же курносой и веселой. Тебе ведь снова исполняется «36», как будет отныне и навсегда. Главное будь молодцом! Еще раз всех целую.

Толик.

 

ХРОНИКА. Днем раньше, 24 декабря 1944 года, ТАСС передает рождественское послание президента Рузвельта американскому народу, в котором есть слова:

«В эти рождественские дни мы еще не знаем и не можем сказать, когда придет наша победа...»

В тот самый день, 25 декабря, когда Толя писал нам в Красноярск с дороги, Совинформбюро сообщило, что войска 3-го Украинского фронта прорвали оборону немцев юго-западнее Будапешта, взяли Секешфехервар и Бичке.

В «Правде» говорится, что МХАТ показывает москвичам и гостям столицы спектакль «Царь Федор Иоаннович».

1 января 1945 года в кинотеатрах столицы началась демонстрация кинокомедии «Сердца четырех» с Валентиной Серовой и Людмилой Целиковской в главных ролях.

8 января «Правда» извещает о смерти академика В. И. Вернадского.

 

12 февраля 1945 года

(Толя — нам в Красноярск)

Здравствуйте, мамка и папка! Оглянуться не успели, как мы уже в Челябинске. Очень рад встретить Ивана Феропонтовича: милейший человек! Жаль только, что наша знаменитая печка* опять капризничает. Я представляю, как «гудит» вместо печки наша мамка. Кстати, мы обсуждаем с ребятами одну проблему. Вот она коротенько: поскольку мы уже почти в Берлине, и на фронт мне уже не попасть, может быть, стоит остаться мне здесь? Не преподавателем, конечно, от этого предложения начальства я уже отказался. А вот можно остаться штурманом корабля, повышать квалификацию... черт его знает? Может, это — вещь? Очень хочется посоветоваться со своим курносым папкой, что главное — умным. Если бы тебе удалось приехать ко мне в командировку, можешь себе представить, как мы «випьем», тут ведь мамочка будет осуществлять мнимый контроль, а Вальке вообще даже половины не достанется.
* Кто такой Иван Феропонтович, я совершенно не знаю. Зато могу рассказать о «печке» в виде «буржуйки», сложенной одним ХВАШенским курсантом.

Жизнь здесь наладилась так, как я хотел. Наученный на опыте ХВАШа, я правильно себя поставил. Лозунги такие: «Никаких нарушений, никаких привилегий, поменьше выделяться, не спорить с начальством и т. д» Уже убедился, как это правильно. Одно исключение все же сделаю: получу увольнение в город, пойду в издательство, чтобы взять какую-нибудь работу. Вопрос материальный — больной, получаем на руки 147 рублей (мы ведь платим еще за питание и обслуживание). Жить, однако, можно, если не считать дефицит, и я вынужден отдать за долги свою получку, если говорить откровенно и честно. Если папка догадается прислать мне пару сотен...

Настроение у меня прыгает. Но у нас, сачков, появилось новое выражение: «Знаю, что плохо, но ничего — рассосется». Это выражение повторяется часто и во всех случаях жизни с утра до ночи, и сейчас подходит. Жду ваши письма и окунаюсь в домашнее. Мне часто вспоминается Красноярск по странному закону: все, что идет в воспоминания, становится чудным...

Валюшка! Во-первых, урок кончился (я писал на занятиях), все ушли на ужин, а я еще допишу письмо. Во-вторых, я «тебе буду лицо в морду бить» за моих девушек. В-третьих, будь молодцом, не огорчай маму, учись прилично и пиши мне почаще. Папины газетные статьи присылать мне должен ты. Понял? Жму руку, твой мудрый старший «по званию» брат. Целую всех крепко, ваш Толик.

Пару дней назад получил из редакции гранки рецензии. Ее даже меньше зарезали, чем я ожидал. Все спрашивают (у нас же секреты, как все государственные тайны в стране): «Сколько тебе заплатят?» А начальник ДКА зовет меня теперь не иначе, как «великий кинокритик, с которого причитается». Казалось бы: всего лишь гранки, а настроение бодрое, будто книга вышла, признанная всем миром. Жду ваших писем.

Целую, Толик.

 

ХРОНИКА. 12 февраля 1945 года Совинформбюро передает, что войска 1-го Украинского фронта форсировали реку Одер и заняли ряд городов. Тут же в «Правде» статья Бориса Полевого, военного корреспондента газеты, «Половодье на Одере».

Одновременно «Правда» сообщает о награждении орденом Ленина в связи с 70-летием и 50-летием творческой работы Василия Ивановича Качалова. Рядом с сообщением статья М. П. Хмелева о Качалове: «Слава русского театра».

21 февраля 1945 года английский консерватор Питерик спрашивает в палате общин: применима ли к Латвии, Литве и Эстонии, а также Польше ст. 2 Атлантической хартии, гласящая, что державы стремятся к тому, чтобы не проводилось никаких территориальных изменений, не отвечающих свободно выраженному желанию заинтересованных народов, на что Черчилль ответил: «Атлантическая хартия является руководством, а не правилом».

Через два дня, 23 февраля, начались жестокие бои у Кенигсберга. «Правда» публикует материалы ко Дню Красной Армии, списки награжденных генералов, офицеров и солдат.

 

23 марта 1945 года

(Толя — нам в Красноярск)

Дорогие мои! Ведь так ходят наши письма, что я даже не надеюсь получить ответ раньше 1-го мая. Теперь эта дата сияет впереди, как какая-то призрачная цель жизни. Ждешь вашего письма и этого праздника, вроде что-нибудь хорошее произойдет в этот день. Так прыжками от одной даты к другой тянется серенькая жизнь. У меня сейчас появилась еще одна светлая надежда: приедет папа... Все-таки я большой «мечтатель».

Понемножку получаю письма: от вас, из Москвы. Вчера пришло письмо от тети Гиси. Интересно было читать невзрачную вроде бы фразу, так, между прочим: «Проездом в Восточную Пруссию был у нас Леля». Все-таки это чертовски здорово, что происходит сейчас на фронте! И что бы вы ни говорили, очень обидно не участвовать в этих делах*. У меня сверхобычно. Занятия, изредка кино. Майор Кейдия, о котором я вам писал, как он отличается неисчерпаемым количеством русских пословиц в «грузинском разливе», напомню вам несколько nepлов нашего майора: Не так страшен черт, как его малютка», «Семеро одного не жмут, «Связался, как черт с полотенцем» и т. д. Майор Кейдия относится ко мне замечательно, вчера отпустил читать лекцию для батальона. Тема была богаченная: «История и особенности советской кинематографии». Говорил четыре часа (и то не хватило времени), слушали с интересом, всем вроде понравилось. Пусть вам не кажется, что я только и делаю, что выпускаю стенгазеты («крылатых крокодилов») да читаю лекции. Приходится и заниматься, прошла полоса зачетов, сдал неплохо. Готовимся к дальним полетам, как и положено штурманам АДД (авиация дальнего действия). Пишу вам довольно часто. Мамочка! У меня к тебе секретный разговор. Когда папка все же ко мне поедет, передай с ним (если возможно) носовых платков и воротничков, а то прямо беда с ними. Ты не обижайся на своего неряху-сына. Но что поделаешь: осталось у меня 5 воротничков и 2 платочка, я просто весь «исстирался» до кончиков пальцев. И потом... поцелуй за меня курносых.
* Знаю, что Толя комплексовал, чувствительно реагируя на все разговоры в своем присутствии о войне, как виноватый.

Валька! К тебе небольшие претензии. Ты уже давно молчишь. Наверное, «любовь» занимает много времени да еще танцы. А жаль, я бы с удовольствием переписывался со своим умным (в меня) братишкой. Я бы писал ему о своих «крокодилах», и о наших новых песенках, и о новом другом. Эх, да что говорить, ведь мой братишка занят слишком... Кроме шуток, барбос, пиши обо всем. Мне очень интересны и твои школьные, и общественные, и твои «сердечные» дела. Поцелуй за меня курносых наших папку и мамочку. Целую крепко, Толя.

Чуть не забыл, между прочим. Если папка вырвется к нам к 1 мая, намекни ему, что можно всем нам «сделать весело». Я молчу, ты уже догадался, о каких делах я говорю. Ведь «випить» бы надо... Твой брат-пьяница, весь в отца.

Толик.

 

Вспоминаю: я действительно бегал на курсы танцев в «держинку», как назывался ДКА курсантами и офицерами. Там я освоил классический вариант танго и даже получил однажды первое место на соревнованиях (кожаные перчатки типа «краги»), а вместе с этим первую и единственную пощечину от папы. Представьте себе: конкурс закончился к часу ночи, дело зимой, я в ореоле славы и в окружении «дам» поднимаюсь по парадной лестнице и вдруг вижу папу! Немедленно к нему: «Папа, ты что?»—«У тебя свои дела, а у меня свои». И одевается, чтобы уходить из ДКА. Я тут же за ним. Вот тут на улице, не сказав ни слова, папа сильно съездил мне по щеке, аж слезы сыпанули из глаз. Он был совершенно прав: я забыл предупредить дома, что будут соревнования— эгоист! С тех пор я всегда говорил дома, где я и когда вернусь. Урок папы был и справедлив, и весьма педагогичен, и сохранил мое реноме перед «дамами».


30 марта 1945 года

(Толя Стефановский — мне

в Красноярск)

Здравствуй дорогой Валюша! Шестнадцатого, совершенно неожиданно, получил твое письмо. Обрадовался — ужасно! Еще бы! Ведь мы с тобой года три, пожалуй, не писали ни слова друг другу. Но теперь-то, я надеюсь, мы поговорим по душам. А есть много, о чем стоит поговорить нам с тобой. Ты пишешь: детством запахло, а если бы ты знал, чего бы я теперь не дал за то, чтобы действительно запахло детством! Ведь славное было время, правда? По твоему письму можно понять, что ты обрел в жизни лирико-серьезную стезю. Я тебе завидую, ей-богу! А вот мне не повезло. Постараюсь-ка лучше исполнить твою просьбу: не полениться и написать о каждом из нашего класса. По правде говоря, это сделать довольно трудно: о некоторых я вовсе ничего не знаю. Ну да попытаюсь. Многие из наших «миттель-шулеров» по 4-му классу живут в Москве, а иные, как и ты, далече. Некоторые учатся, другие работают. Толя Трушин (помнишь?) учится в ФЗУ, его взяли туда из восьмого (или седьмого?) класса, когда мы с ним учились вместе. Валя Коробов и Олег Иванов пока в 8-ом. Учатся так себе, на тройки, зато ходят на танцы (можешь понять их «уровень»?). Женя Яковлев и Феликс Берещанский тоже учатся. А ну их всех к шуту!

Валюша, дружище! Я свинья, прекрасно это понимаю и даже не пытаюсь оправдываться. Сегодня получил второе твое письмо и тотчас же писать решил, но первый вариант письма я кропал тебе три дня и все же не кончил. Но... вперед! По твоему письму чувствую, что ты ужасно тоскуешь по Москве. Поверь мне, я прекрасно понимаю такое чувство, так как сам испытал его в Кирове целый год, пока мы вернулись из эвакуации. Но не горюй. Теперь я обязательно буду часто писать конверт со штампом Москвы. Твой приезд я представляю себе не так поэтично, а гораздо более реалистично. Зато твердо обещаю писать тебе письма и даже заставлю это делать Лельку Попереченко. Ведь я сам знаю, что значит белый конверт со штампом Москвы, далекой, родной столицы! Но (Валюша!) крепи свои мускулы и дух, и верь, что ты будешь в самом скором времени в Москве. Сойдя с поезда, ты, конечно, будешь удавлен где-нибудь на вокзале или в метро. Если ты не погибнешь в этих заведениях, то впоследствии сможешь убедиться в бесплодности своей попытки сесть на трамвай и при этом короче познакомиться с «вежливостью» москвичей. Если же Фортуна будет за тебя и после многих «переделок» ты, потный и проклинающий все на свете, доберешься, наконец, до наших домов, то на месте двора (травка, скамейка, изгородь, фонтан — наивные мечты!) увидишь проходной, вытоптанный, донельзя резко пахнущий рынком, двор. Да, да! Поднявшись же в мою «жилую помещению», ты, конечно, узнаешь, что нас никого дома нет, все мы где-то в делах и заботах. Печальнее, пожалуй, по реальной описательности, чем ты себе представляешь.

Ей-богу, Валька, я вовсе не хочу портить твоих восторженных представлений о Москве, и поэтому замну этот вопрос для ясности. Когда мы с тобой встретимся, то я не знаю, по крайней мере мне хватит рассказов на целую неделю. Тебе, вероятно, тоже. Ну да помечтаем тогда, когда будем вместе. Учиться вместе нам, вероятно, не придется. Ты — в 315, я — в 636. Ты в двух минутах от меня не будешь, а лишь от школы, а я от своей — в получасе езды. Ну да я надеюсь, что это не повлияет на нашу дружбу...

О себе писать могу много, но неохота, места осталось мало, да и зря тратить бумагу. А впрочем, познакомлю тебя по своей же системе: читаю «Преступление и наказание» и «Наполеон». И по твоей системе: на танцы НЕ хожу, в театр — редко, общественные нагрузки ДА несу, за девушками НЕ ухаживаю, НЕ пью и НЕ курю. Люблю математику, литературу и немецкий язык, недолюбливаю (но переношу) физику и анатомию. С соседкой не разговариваю, со всеми остальными вежлив в пределах дерзости. Люблю философствовать. Вру редко и по мелочам. Завоевать авторитет у товарищей не старался, но некоторый, кажется, все же имею. Кроме того: играю в волейбол за Свердловский район (член 1-й и капитан 2-й команды), вступил в общество «Спартак» в парусную секцию. Ну вот и все. А вообще довольно легкомысленный и непутевый тип.

Твое письмо я показывал Косте (моему товарищу, ему 1-го апреля будет 16 лет) и нашему классному руководителю (организатору) Асе Адольфовне. Письмо им очень понравлюсь, и они передали тебе привет, что я и делаю. Надеюсь, ты не обиделся? Передай, в свою очередь, дайнен Елтерн (твоим родителям).

Жму руку. Толя

 

Р. S. Весна у нас в полном разгаре, но у меня еще не наступила, вот я какой странный. Весна, весна — пора Любви!

 

Чувствую, что следует сделать небольшое отступление. Нам было в этот момент по шестнадцать лет, и уже «детством запахло»; тоска взяла, война отбирала детство, мы слишком рано становились взрослыми: известно, что возраст—не годы, а состояние. Кончалась война, а начиналась—нам было по двенадцать, мы учились в одном классе: ночами чувствовал запах подъезда, боготворили детские игры. Не в войну почему-то играли, а в мушкетеров: Толя Стефановский (будущий доктор физико-математических наук) был Атосом, Алик Аперьян (еще до войны утонул в Волге, он приезжал к своей тетке, живущей в нашем подъезде) был Д'Артаньяном, Лелька Попереченко (будущий альтист, солист оркестра Большого театра, умер молодым лет десять назад) — Портосом, я — Арамисом. Мушкетерство игралось в «танке», который мы строили из стульев: какой-то странный симбиоз. Все мы жили в подъезде на разных этажах. Как ни странно, все учились музыке, причем, на скрипке. Талантливым считался Стефановский, самым бездарным—Леля Понереченко, и именно он «вышел в люди», а мы бросили занятия сразу после начала войны.

Нет смысла ударяться в детские годы, да еще «военные», все это уведет меня в сферу, которая окажется за пределами моей темы. Скажу одно: ни Толя, ни Лелька, ни их родители никогда не ущемляли мое достоинство, ни разу не корили репрессированными родителями, а вовсе наоборот были непременными защитниками и в школе, и во дворе. Слово «троцкист» я от них не слышал, родители не боялись принимать меня у себя дома, поощряли дружбу своих детей со мной (с семьей «врагов народа»), за что я до конца жизни буду испытывать признательность к благородству этих семей. Амерьянов я не вспоминаю: после гибели мальчика, их в нашем доме больше не было. До начала войны, помню, сохранилась наша святая троица — любимая нашей учительницей Анной Михайловной Кузнецовой. К моему приезду в Москву она уже умерла где-то в эвакуации, мы все так и не побывали на ее могилке.

Толя действительно встречал меня с Нюренбергами и моим Толей на вокзале, и было очень похоже про все то, что писалось в его письме; и давка, и двор, и запах Леснорядского рынка.

В одном он ошибся, мой юный старый друг. Я много раз перечитывал его письмо, но никому не показывал. Нашел одну симпатичную фразу: «А вообще я довольно легкомысленный и непутевый тип». После моего приезда в Москву в конце мая 1946 года и свидания на вокзале с Толей Стефановским, мы с ним больше никогда в жизни не виделись, даже случайно. Думаю, письмо своим содержанием и тоном дает ответ на загадочный вопрос о том, почему мгновенно и прочно распалась наша дружба. Осталось навсегда щемящее чувство первой настоящей дружбы. И еще: почему-то навсегда сохранилась дата рождения Толи: 14 сентября. Может, и ошибаюсь, но даже проверять для документальности не хочется. Найдется кто-то не ленивый или дотошный читатель, пусть и проверит.

Так и закончилась юность моя. Наступила взрослость. Через один год, закончив 10-й класс 315 школы, я уже поступил в институт.

10 апреля 1945 года

(Толя — мне в Красноярск, из Челябинска)

Здравствуй, братишка! Хоть и обижен на тебя, но пишу первым, потому, что люблю курносого... Сидим сейчас на астронавигации. Справа от меня — Левчик, а слева — Жека. И отчаянно хотим спать: во-первых,— понедельник, во-вторых,— шестой урок, в-третьих,— вчера прибыли с танцев в 1.00, а подъем в 5.00, в-четвертых... (это Левка отсчитывает «во-первых» и так далее, ты ведь помнишь его манеру). За Ленинград и за Москву мы спорим по-прежнему, с переменным успехом: какой из них «город», а какой «деревня». А вот на танцах «молодежь» меня забивает. Я вообще туда стал редко ходить, а вчера пришел, они мне во время танцев дорогу уступают и говорят: старикам везде у нас дорога (это намек на мою грядущую лысину).

Живем не весело, не скучно. Полетов почти нет: погода стоит мерзкая. Так что раньше 1 мая вряд ли удастся летануть*. Учеба к концу идет и учусь неплохо. Изредка (раз семь в недельку!) смотрим кинокартины или концерты в нашем офицерском ДКА. Ну, о чем тебе еще написать, я даже не знаю, что интересного для тебя. Ты так давно не подаешь голоса. Очень хочу, чтобы ты написал, как жизнь молодая, и как в школе, и скоро ли будет так, чтоб мама могла не писать мне о твоих неприятностях**. Я не умею и не хочу читать тебе нравоучений. Ты ведь взрослый парень. Ну неужели это будет всю жизнь у тебя? Довольно! Умей сочетать ум и лиричность — с серьезностью на уроках, веселье — с занятиями в школе, театр и радиокомитет — с учебой. И будь «мальчиком» хорошим дома. Тогда все станет на свое место. А ты избавишь меня от роли «воспитателя» своего «блудного» брата: никак не хочешь браться за ум.
* Дело шло к Победе, так что «летануть» (на фронт), Толя чувствует, не суж­дено: отсюда и общее настроение.
** Мама, вероятно, все же «настучала» на меня Толе, и его письмо — реакция на мамино. (В те дни меня исключили из школы и комсомола, но об этом — позже.)

Сегодня уезжают выпускники, тоже слушатели-офицеры. Кончили учиться, а мне еще два месяца «ишачить». Ох, барбос, и надоело же! Хочется настоящей жизни. Привет тебе от моих и твоих друзей. Поцелуй папу и мамочку. И обязательно пиши.

Целую, твой брат

 

11 апреля 1945 года

(Толя — родителям в Красноярск)

Дорогие вы мои! Получил сегодня сразу два письма. Как и полагается в такой «знаменитый» день, долго не верил, что меня ждут письма. И все же вы не подвели меня, несмотря на 1 апреля. Смешные вы мои родители. Просто так для ради шутки написал за «женитьбу»***, а уж вы... И вот сразу папка и мамка откликнулись, причем, довольно серьезно. А я ведь, как это ни жаль, не скоро собираюсь обзаводиться семьей. «С милым рай в шалаше» — заповедь не моя. Да и переубеждать не надо: я все «за» и «против» знаю наперед.
*** Насчет «жениться», Толя не шутил: я уже знал его невесту Валю, конечно, из «секретных» Толиных писем: очень милая женщина, и по моему совету Толя исподволь готовил родителей, чтобы обошлось без обмороков.

Я лучше расскажу вам о своих делах. Все идет так, как лучше в Челябинске быть не может. Вчера проводили еще одну группу наших новых друзей (они начали учиться на три месяца раньше нас)*. Уже начались госзачеты в следующей роте. Выпуски в этой огромной школе, как часы, каждый месяц. И на нашу долю приходится июнь: середина июня. В высшей степени приятно это знать: увы! Относительно «остаться» в Челябинске— большое спасибо за совет. Но я уже твердо решил ни в коем случае этого не делать. Вот моя несложная философия: штурманское дело — дело стоящее, насчет военной службы — отслуживши, «будем посмотреть». Но уж во всяком случае, надо прожить эти несколько лет, надоело все откладывать «на завтра»: ведь дело идет к 25—26 годам! Мне больше никогда эти годы не вернутся. Да я, черт возьми, оставшись в Челябинске, и лысым здесь стану (слышишь, папка?).
* Опоздали: война кончалась. А прежние выпуски уже дали жертвы.

А если б вы знали, как тосклива здесь жизнь «постоянного состава : одни и те же лица военно-авиационных «девушек», вечные сплетни и взаимные измены, нет хорошей библиотеки, лучший театр — местная паршивая оперетка. В субботу и воскресенье регулярно (больше деваться ведь некуда) — в клуб на «танцы». И там опять будешь видеть те же физиономии, только вспотевшие и разгоряченные. И опять в сотый раз дашь себе слово не ходить в этот сарай, чтобы в следующую субботу нарушить собственное слово... А город недосягаем,— это 25 километров, каждый раз спрашиваешь разрешение начальства. Пару раз съездишь (да и куда?) — застрянешь. Нет, прозябать здесь лучшие годы я не согласен. Да и интересно еще помотаться по свету, пока молодой...

Ну, курносые, я, кажется, уже переубедил вас. На том и порешим. Начали помаленьку летать, здесь полеты совсем не те, что в Красноярской школе. Они и трудней и легче, и хуже и интересней, и скучнее. Там садился я в двухместную машину и чувствовал себя хозяином: давал курсы, рассчитывал данные, в общем был полноправным штурманом. Здесь мы садимся в ЛИ-2 по десять человек**. Это вроде летающего класса или лаборатории. За 5—6 часов полета (это АДД — все упражнения большие) успеваешь многое сделать. Некоторые ухитряются вздремнуть, хотя с нами два инструктора-преподавателя, которые и оценивают нашу работу. Летать мне очень нравится. Чувствую себя в воздухе прекрасно, хотя до сих пор изредка пошаливает пузо. Челябинский мой налет уже составил 12 часов, а всего нужно 60 часов. Апрель здесь—нелетный месяц (от погоды), будем заниматься. Кончился урок, иду обедать. Валику скажите: пусть пишет и не шалит.
** Судьбе было угодно, чтобы и я, учась в юридическом институте, тоже по­летал на ЛИ-2 (бывший «Дуглас», изобретение Сикорского), на такой же лаборато­рии: и астрология, и радиомаяки, и радиокомпасы, и НЛН (навигационная линейка) тоже достались мне, как по наследству...

Целую, ваш Толик.

Да, еще: пишите мне до востребования, тогда письма попадают прямо мне в руки.


24 апреля 1945 года

(Толя — родителям в Красноярск)

Мамочка, дорогая! Получил сегодня обиженную открытку. Стыдно, но не совсем, потому что недельку назад послал порядочное письмо. А чаще... ей-богу, не получается, ну не умею я писать письма и открытки «жив-здоров». А жизнь моя событиями по-прежнему бедна. Малюю с утра до ночи стенгазету и прочее. Наш майор Кейдия даже сказал мне из своих знаменитых пословиц «грузинского разлива»: «Ты, Аграновский, своей работой сбил меня с панталонов». В общем дым коромыслом. И, конечно, все мои сачки со мной, «сачкуют» сколько влезет. Между прочим, могу похвастать: наше отделение дало к 1 мая 100%-ную успеваемость. А знаешь, что здесь 100%! Это значит, что во всем отделении нет ни одной «двойки» и «тройки», только «хорошо» и «отлично», как говорит Вася Добряков (помнишь, мамочка, наш «печник»?): «Дали по мозгам крепко!»

Кроме этого всего начал подготовку самодеятельности. И тут выяснился у меня неожиданный талант: написал несколько сценок-пародий для хора с солистом и, говорят, неплохо. Одну популярную песенку на не менее популярный мотив (Валик, конечно, знает: «Или в Омске, или в Томске, в Красноярске — все равно...»). У меня рефрен «все равно» идет через всю песенку:

Били крепко на Волге мы фрицев,
Били гадов у Днепра.
Будут помнить Двину у границы,
Не забудут и Днестра.

 

Кто еще не захлебнулся,
Все равно пойдет на дно
Или в Эльбе, или в Шпрее,
Или в Шельде — все равно!

А в заключение:

Когда их всех повесим,
Как давно уж решено,
Вместе с Гитлером и Гиммлер,
Да и Геббельс — все равно!

В общем, родные мои, закружился совсем, дохнуть некогда. Сейчас пишу, а все сачки удрали в кино. Деньги у нас идут переводом долго, так что получил недавно. И очень кстати, прямо к празднику. Благодарю вас за всех сачков. Привет от них.

Целую, ваш Толик.

 

27 апреля 1945 года

Секретарю Крайкома ВКП(б)

товарищу Аристову

Прошу Вас разрешить мне сказать о том, что давно тревожит меня. Речь идет о моей абсолютной убежденности, что я должен быть освобожден от работы в отделе пропаганды Крайкома, где я являюсь ответственным секретарем Комиссии Отечественной войны. Этому есть много причин, но я назову только одну из них: я не вижу основания к тому, чтобы после четверти века работы в качестве литератора, перестать им быть. Между тем, я уже почти на грани полного разрыва с журналистикой.

Не хочу скрывать от Вас: с некоторых пор стал думать о возвращении в Москву. Причем, отнюдь не потому, что я москвич, что меня влечет туда вообще, нет, это чувств» я еще мог бы заглушить в себе: я соскучился по настоящему, большому и живому делу, я не могу и не имею права работать на десятую долю своей мощности. Инженер или агроном, работающий три года на заводе или в деревне, уже считается специалистом своего дела, а я 25 лет держал перо в руках, я самый настоящий, неисправимый журналист, и никогда не смогу порвать с этой единственной моей и любимой профессией. Мое письмо отнюдь не претендует на цель просить Вас отпустить меня в Москву. Я хотел только сказать о моей полной неудовлетворенности работой в отделе пропаганды, о неправильном, нецелесообразном использовании меня и возникших в связи с этим настроениях. Прошу Вас, товарищ Аристов, вызвать меня для более подробной беседы.

А. Аграновский.

 

Мне неизвестно, состоялась ли в последующем более подробная беседа с Аристовым, о чем просил в письме папа, как неизвестно и то, помог ли Аристов отцу. Знаю лишь, что выехать в Москву, о чем мечтал папа, ему удалось в середине 1947-го, то есть через два с половиной года после письма секретарю крайкома.

190


Произошла ошибка :(

Уважаемый пользователь, произошла непредвиденная ошибка. Попробуйте перезагрузить страницу и повторить свои действия.

Если ошибка повторится, сообщите об этом в службу технической поддержки данного ресурса.

Спасибо!



Вы можете отправить нам сообщение об ошибке по электронной почте:

support@ergosolo.ru

Вы можете получить оперативную помощь, позвонив нам по телефону:

8 (495) 995-82-95