Владимир Владимирович Шахиджанян:
Добро пожаловать в спокойное место российского интернета для интеллигентных людей!
Круглосуточная трансляция из офиса Эргосоло

Три "аттестата зрелости"

Рассказывать некоторые интересные сюжеты из моей жизни, связанные с темой «Трех аттестатов зрелости», я могу, как пьесу, предварительно огласив имена «действующих лиц». Каждое имя, став звеном, потянет одно за другое, а в итоге вытянет довольно длинную цепь. Она либо освободит меня от чьей-то моральной зависимости, либо поддушит, как куренка. Впрочем, чтобы снять с себя лишнее напряжение, заранее объявлю, что лично для меня те давние события носят уже ностальгический оттенок, а для читателя, возможно, всего лишь назидательный. Итак, я начинаю мои сюжеты с «действующих лиц»:

Гера Аристов — старший сын первого секретаря Красноярского крайкома партии. Однажды, помню, я оказался у них дома, но был практически незамечен Аверкием Борисовичем Аристовым: не удостоен разговором о жизни или о школе, в которой учился вместе с его сыном. Гера был классом старше меня и, кроме того, секретарем школьного комсомола. Он отличался выдержанностью характера, справедливостью в отношении к людям и совестливостью; мы не дружили с ним, но симпатизировали друг другу.

Анатолий Иванович Федоровский—директор моей 10-й «мужской» школы, «дружившей», как принято было тогда говорить, с 11-й «женской», территориально находящейся недалеко от нас на проспекте Сталина. Анатолий Иванович носил очки с очень сильными стеклами, которые, вероятно, освободили его от армии и фронта, но не сумели уберечь от алкоголизма, в конечном итоге его сгубившего,

Мишка Бернштейн и Айзенберг (имя второго выветрилось)— соученики моего 8-го класса, они сидели за одной партой, враждовали, но, главное, именно они явились основным звеном в сюжетной цепи, со мной связанной. Айзенберг был рыжим, веснушчатым, ленивым на учение и очень скандальным. Что же касается Мишки Бернштейна, то именно он внес криминальный взнос в мой сюжет своей способностью к предпринимательству: обменам, сделкам, карточной игре и невероятной при этом трусостью, вряд ли оцененной бы современными бизнесменами как осмотрительность или осторожность.

Фарид — исчадие ада, истинная гроза города, прирожденный хулиган и бандит, сумевший в свои пятнадцать лет от роду обложить данью не только Бернштейна из моего класса, но и всю нашу школу. Я тоже его боялся (он ходил с «пером»), пока в моих руках не появилось огнестрельное оружие, кстати, из рук Мишки Бернштейна.

Преподавательница истории в нашем классе; имени ее совершенно не помню, но именно она явилась причиной моих бед и переживаний, а лучше сказать—двигательным механизмом «зачатия» сюжета.

Следователь милиции Рыбаков, о котором я могу сказать только то, что он обладал тихим голосом и был «стариком», если учесть, что мне было пятнадцать лет, а ему за сорок.

Три дезертира, спрятавшиеся к северу от Красноярска в районе пионерского лагеря, в котором меня угораздило быть старшим вожатым. Столкновение с этой троицей принесло мне в школе (возможно, даже в городе) славу якобы храброго человека и вместе с этим премию в виде охотничьего ружья (берданки шестнадцатого калибра), а еще кучу неприятностей и забот.

Лия Борисовна Гераскина — драматург, работавшая в ту пору то ли редактором детского вещания Красноярского радиокомитета, то ли его директором (в чем я ничего не понимал). Она жила в городе с сыном и дочерью, бывшими ядром всего детского вещания, то есть актерами; они приобщили меня к своему кругу, за что я им весьма признателен, но все потом обернулось скандальной славой: на сей раз уже не городской (в одном Красноярске), а, можно сказать, всесоюзной.

Тут же следует назвать Василия Ланового — нынешнего Народного артиста СССР: в моем сюжете он сыграл свою роль, причем, не в фигуральном смысле слова, а совершенно реальном. Именно Лановому было поручено играть на сцене, а потом и в кино лично меня. Что я ему прощаю и в силу профессионально сыгранной роли (хотя это были первые его шаги на актерском поприще), и в силу своею собственного великодушия.

Последним (лучше бы, конечно, первым) надо назвать секретаря горкома комсомола Бестужева, прозванного в Красноярске «Бесом». Он был сыном секретаря горкома партии и, кроме того, занимался борьбой или боксом, был высок и красив, что заставило его ревниво относиться ко мне в связи с моими успехами на «женском» поприще, Ему казалось (да и мне, признаться, тоже), будто вся «женская» средняя школа в меня влюблена. Увы, отделить личное от общественного ни восемнадцатилетнему Бесу, ни мне (совсем еще пацану) не было суждено, что и имело роковые последствия.

Разумеется, могу упомянуть мою маму, моего папу и старшего брата: сколько страданий принес я моей переиспытанной семье!

Теперь, представив «действующих лиц», могу приступать к изложению истории, не забыв добавить ко всем перечисленным самого себя, без которого она просто не смогла бы родиться, продолжиться и завершиться. Правда, еще очень важные «герои» сюжета тоже должны быть введены мною в число «действующих лиц», хотя они лишены собственного лица и в прямом и в переносном смысле этого слова: одним героем был коллектив моей 10-й средней школы, а другим — тоже коллектив, но, во-первых, уже много лет спустя, а, во-вторых, вовсе не школы, а «Комсомольской правды», в которой я к тому времени, когда завершался сюжет, проработал семнадцать лет.

Итак, я начинаю с самой грустной ноты: с трагической судьбы семьи Аверкия Борисовича Аристова. В конце 1944 года внезапно заболевает менингитом Гера Аристов и через неделю умирает. В моем комсомольском билете до сих пор стоят его подписи, связанные с комсомольскими взносами. Потом пошли уже другие подписи, но Герина мне дорога и вызывает щемящее чувство невосполнимой утраты. Добавлю к сказанному, что буквально через месяц погибает младший брат Геры — двенадцатилетний сын Аристова: мальчика пригласили облететь на гидросамолете остров на Енисее, и на глазах всего города происходит авиационная катастрофа. Водолазы успевают прибыть к месту падения самолета в воду через час, когда ни мальчика, ни экипаж спасти было невозможно.

Трудно сразу переходить с печального события на дела прозаические, но иначе сюжет остановится: дело в том, что преемником Геры Аристова на посту комсомольского секретаря школы стал я. Теперь мои подписи появились во всех комсомольских билетах, кроме моего собственного. Выбором в секретари я обязан директору школы Анатолию Ивановичу (но не секретарю горкома комсомола Бестужеву, что важно мне отметить), мотивы же директора школы мне неизвестны. Одновременно с новой должностью, я получил от Анатолия Ивановича некоторые привилегии, которыми пользовался раньше Гера, а именно: мне было разрешено приходить в кабинет директора, выкуривать с ним «беломорину», а он при этом, не боясь «продажи», мог выпить в моем присутствии стопку водки «под бутерброд».

Примерно в это же время предложила мне Лия Борисовна Гераскина войти в радиобригаду, что доставило мне кроме творческой радости еще и популярность среди школьников. Мы разыгрывали в прямом эфире (в те времена записи не было), причем после одной или двух репетиций, сказки Андерсена или Гауфа. Кажется, среди них был «Маленький Мук», в чтении которого я «играл» ведущего, то есть, рассказчика. Мы научились сами «делать» ветер, плеск воды, а уж читать «с выражением» было истинным удовольствием. Откровенно говоря, я ходил к Гераскиной, главным образом из-за ее дочери, к которой был неравнодушен. Впрочем, сюжет мой должен двигаться вовсе не из-за моей увлеченности дочерью Гераскиной, а тем, что Лия Борисовна с того момента была практически в курсе всех моих дел, как личных и сокровенных, так и школьных.

А сейчас вернемся в школу, в которой произошло событие, резко повернувшее всю мою жизнь: кто бы мог заранее предсказать! На одном из уроков наша «училка» истории схлеснулась с ленивым и вздорным Айзенбергом и, не выдержав, вдруг «парировала» упорство ученика буквально так: «Послушай ты, жидовская морда, немедленно выйди из класса!» Для меня и всего класса это обращение исторички было неожиданным и странным: вообще-то говоря, для Красноярска и всей Сибири антисемитизм не был характерен. Я его вообще не ощущал. Говорят, что и сегодня за Уралом тоже редко встречается патологический антисемитизм, если он и бывает, то лишь «привитый» или поощряемый сверху. А в ту пору?! Короче говоря, я тут же, пристыдив историчку, назвал ее не столько истОричкой, сколько истЕричкой (эта острота была на поверхности и пошла гулять по школе и по городу), и призвал класс в знак протеста с урока тут же уйти. Класс поднялся и ушел: к сожалению, мой авторитет среди учеников школы был высок, хотя лучше бы в данном случае проявился бы не послушанием, а более разумным решением. По моему призыву вся школа объявила учительнице бойкот на две недели. Пошли разговоры по городу, особенно в горкоме комсомола у Бестужева: оскорбление Айзенберга звучало гораздо тише самого бойкота, тем более, что историчка преподавала, кроме самой истории страны, «Краткий курс» партии, а уж не ходить всеми старшими классами на эти занятия было вызовом не учительнице, а самому «Краткому курсу». В воздухе запахло чем-то политическим, мне тут же «пришили» дело, границы которого превзошли банальные рамки школьного конфликта. Бестужев, беря реванш, произнес на бюро горкома страшное слово, сразу получившее растиражированное толкование: этим словом была «забастовка», организованная секретарем комитета комсомола Аграновским.

Анатолий Иванович последний раз пригласил меня к себе в кабинет, «беломорину» не дал, но стопку водки все же «дернул», чтобы сказать мне главное: Валерий, теперь держись, будет собрание, и я даю тебе добрый совет покаяться: трудно ли тебе сказать, что ты «ляпнул», а теперь жалеешь о «забастовке»? Мне еще хватило глупости объявить Анатолию Ивановичу, что каяться я не буду, а вам, Анатолий Иванович, как моему директору, просто непедагогично не выступить в мою защиту, а проявить трусость. Директор промолчал, причем истинных причин молчания я не знаю, а придумывать не хочу. Потом было собрание (симбиоз комсомольского с педсоветом), которое вел в качестве председателя «сам» Бестужев, приехал в школу со своим бюро. Они решили, по-видимому, закончить все формальности сразу «на месте».

Тут-то мне и был выдан первый в моей жизни «аттестат зрелости»,— не скажу, что обретенная мною таким образом «зрелость» вела меня к мудрости, но к жизненному опыту, сопряженному с разочарованием и потрясением предательством, безусловно. Правда, смертельной обиды на кого-то я странным образом не испытал: возможно, мне удалось просто «войти в положение» присутствующих на собрании. Впрочем, сдаться без боя я тоже не мог: мою пламенную речь, произнесенную перед голосованием, я совершенно не помню, но факт тот, что считать голоса, поданные «против» и «за» меня, все же пришлось. Первый тур был в мою пользу: я буквально метался по залу, глядел в глаза моих товарищей, поднявших руки вверх, что-то говоря о том, что «вы же понимаете, что «шить» мне организацию политической забастовки, элементарно неприлично», и на глазах руки моих соучеников опускались. Второй тур голосования тоже не дал желаемого: исключения из комсомола не получилось. Клянусь вам, что наступил момент, когда я решил, что «Бесу» с его послушным горкомом, меня не осилить, что вся «туфта» с политическим обвинением разрушается.

Но в это мгновение, как в классическом варианте драматургического действия спектакля, в зале вдруг появился ничем не примечательный человек по фамилии Рыбаков, которого я, к несчастью, как говорится, имел честь знать. Попросив слово, он тихим и спокойным голосом произнес короткую речь, касающуюся лично меня, после чего судьба вашего «раба» роковым образом решилась.

Кто же был этот уравновешенный следователь Рыбаков и какую (главное!) обличительную речь он произнес против меня на собрании? Я не знаю такого общества, как в прошлом, так и в нынешние времена, которое бы отказалось от жгучего интереса к «подробностям». Не обижайтесь, мой уважаемый читатель, но вы тоже мало отличаетесь от участников собрания, хотя было оно чуть менее пятидесяти лет назад (страшно подумать, как давно, и как мало мы изменились!), а потому тороплю удовлетворить вашу любознательность: «даю подробности». Но как бы они ни были интересны, мне придется на какое-то время притормозить развитие сюжета.

Напомню читателю, что, едва достигнув четырнадцати лет, я вступил в комсомол, «отбив» 16 октября 1943 года телеграмму папе, оказавшемуся в тот момент в командировке в Москве. Впрочем, обнаружив в папином архиве текст этой восторженной телеграммы, которую уже раньше вам процитировал, при этом про себя улыбнувшись: дело в том, что прошлое, нами прожитое и пережитое, как бы мы от него ни отворачивались или даже стыдились, все равно остается с нами. Банально, но это так.

Однако продолжу: в начале весны 1944 года я получил лестное для меня предложение провести школьные каникулы старшим пионервожатым в лагере на Енисее, примерно, в пятидесяти километрах на север от Красноярска. Родители, естественно, не возразили, и я тем более не был против. Теперь, наверное, нужно было бы посвятить какое-то количество слов дивной природе, окружающей нас, но все это я решительно опускаю: во-первых, всех прелестей не помню и описывать не умею, а во-вторых, потороплюсь к событию. Пионерлагерь был не простым, а специфическим: туберкулезным. Там отдыхали школьники до шестого класса, состоящие на учете в диспансере, из-за чего они, конечно, не перестали быть и детьми, и пионерами, к сожалению, ослабленными болезнью. В лагере я оказался единственным «мужчиной», если не считать баяниста Сереги — молодого лейтенанта, подчистую демобилизованного из армии: в первый год войны он потерял на фронте оба глаза. К описываемому мною времени Серега освоил баян «слепым методом» и играл уже два марша («Вставай, страна огромная» и «Утро красит нежным светом»), под которые мы всем лагерем делали зарядку. Кроме того, у нас со старшим отрядом велись военные игры с походами, со взятием знамени «противника», с разведчиками и прочими атрибутами. Тут-то наши разведчики и обнаружили на территории лагеря в канаве грузовую машину (кажется, трехтонку, что-то у них там в машине сломалось) с тремя «странными» людьми, причем машина была до верху забита мешками с мукой. Только потом мы узнали, когда вся эта история благополучно закончилась, что «странные» люди были отпетыми уголовниками, бежавшими из одного из отделений Норильлага, находящегося где-то в районе Енисейска. Разумеется, мы смертельно рисковали, если бы сунулись к ним с выяснениями, тем более, что беглые уголовники захватили машину с мукой (для пропитания), убив при этом шофера. Хорошее соседство у нас появилось, не правда ли?

В лагере, кроме меня, «пятнадцатилетнего капитана», из взрослых была директриса (к сожалению, забыл имя этой молодой и доброй женщины). Она постоянно ждала письма от мужа с фронта, пропавшего без вести чуть ли не с начала войны. Была еще девушка-медсестра Валечка лет восемнадцати, которая, как мне потом говорили, через какое-то время вышла замуж за нашего Серегу-баяниста. Вот, собственно, и все наличные «силы» пионерлагеря. Именно Валечку с двумя старшими мальчишками мы отправили еще днем пешком за помощью к ближайшему селению, находящемуся километрах в двадцати на север от нас по Енисею: там, по крайней мере, были телефон и, возможно, взрослые мужчины. Я чувствую, что слишком далеко отдаляюсь в сторону от сюжета, но мы непременно вернемся назад и сойдемся с ним в тот момент в школе, когда произносил следователь Рыбаков свою речь, роковым образом решившую мою комсомольскую судьбу.

Под вечер, однако, произошло событие, неожиданно подтолкнувшее нас к активному действию (увы, безрассудному, но совершенно правильному): один из наших мальчишек-разведчиков принес известие, что три «странных» человека стали перетаскивать мешки из грузовика на остров к нашей лодке. Они определенно смывались. Ну и слава Богу, как говорится, пусть уходят, но — наша лодка?! «Благоразумие» и не позволило их «просто так» выпустить. На складе у директрисы я нашел охотничью винтовку, оказавшуюся берданкой шестнадцатого калибра (это я только потом узнал, что это берданка, поскольку до этого случая никогда не держал оружия в руках), а к ней несколько патронов, заряженных крупной дробью, порохом и тугими пыжами. Задуманную операцию я, конечно, был вынужден взять на себя, как бы став командиром. Сегодня это решение кажется мне наивным, окрашенным героическим флером, хотя на самом деле оно было куда серьезней и опасней, чем мною сейчас рассказывается: впрочем, сам факт излагаю с таким подозрительным количеством подробностей и так долго, что, по-видимому, понимаю теперь не так, как было в действительности, а как «должно было быть» при нынешних моих представлениях. Фантазия всегда «играет», раскрашивая истину обилием деталей. К счастью, дело кончилось благополучно, ведь эта троица уголовников вполне могла при желании перерезать мою «команду» вместе со мной.

Короче, когда стемнело, я с пятеркой старших мальчишек, вооруженный берданкой, переправился через протоку на остров в то мгновение, когда наши уголовнички уже сидели в лодке, нагруженной мешками с мукой. Я еще «смело» крикнул им: не двигаться, буду стрелять! Они, конечно, двинулись, а я, зажмурив глаза, пальнул из берданки в сторону лодки. (Отвлекусь на минуту, вспомнив, как много десятков лет спустя, оказавшись в Венгрии, я получил подарок в виде лицензии для отстрела кабана. И вот, представьте, рано утром за мной приехали егеря, одетые, как в оперетте, отвезли на территорию заповедника, подняли на вышку, под которой должны были пройти на водопой кабаны. В руки вложили карабин, и когда кабаны пошли, шепнули мне почему-то по-немецки: «Шиссен!» Я прицелился в самого маленького кабанчика, но затем отложил карабин и сказал им тоже по-немецки: «Ихь бин пацифист!» Как они хохотали...) А тут, ни секунды не мешкая, вдруг пальнул по живым людям. По Енисею уже шел нам навстречу (правильнее сказать, навстречу уголовникам) катер с солдатами, поднятыми нашей медсестрой Валечкой.

За всю эту операцию я как «главнокомандующий», был награжден публично (прямо в школе в присутствии школьников и педагогов) какой-то грамотой, но, самое важное, той самой берданкой, на которой сделали надпись с моим именем. Кроме всего, как выяснилось, я попал в одного из уголовников (к моему счастью, только ранив его): воистину новоиспеченный «ворошиловский стрелок», в те времена полагаемый почетным званием. Как вы понимаете, эта берданка была мне, как скрипачу кадило или как попу скрипка (в этой комбинации должно быть что-то про гармонь, но я не помню, в каком сочетании и с кем: попом или скрипачом). Так или иначе, берданка какое-то время повисела у меня дома на стене, пока мама не потребовала избавиться от огнестрельного оружия: она оказалась настоящей винтовкой, да еще с нарезным стволом, хоть и укороченным, и с настоящим затвором (мне даже выдали в милиции какой-то документ к ней). Выход из положения предложил Мишка Бернштейн: мы обмениваемся в такой комбинации — я ему берданку, а он мне браунинг. Зачем ему понадобилась берданка, я не знаю, а вот браунинг был почти игрушечный: крохотный, имел инкрустированную рукояточку и легко прятался в нагрудный карман моего пиджака. Правда, «боевым» браунинг не был: с расстояния в три метра не пробивал картон, потому что гильзы были переделаны под малокалиберные пульки. Одним словом, браунинг был просто заглядением, хотя я чуть не забыл сказать, что у него отсутствовала мушка, как у старинных дуэльных пистолетов.

О том, что я «вооружен», вскоре узнал Фарид: я тут же перестал его бояться, а он меня зауважал да еще до такой степени, что обучил «фаридскому» языку, на котором говорила только избранная в городе шпана. Я знал о «фарси», «хинди», «иврите» и других языках, но о «фаридском» услышал впервые: до сих пор не знаю, сам ли Фарид его придумал или перенял у кого-то, но говорить на «его» языке можно было, скрывая в тайне смысл разговора. Впрочем, «секрет» был примитивен, как бритая наголо голова: после каждого слога, из которых состоят слова, следовало добавлять к гласной «за», зи», «зя», и получалось как бы по-иностранному. Например, надо сказать «приходи», а ты говоришь так: при-зи, хо-зо, ди-зи. Или: по-зо, ка-за, жи-зи, то есть: покажи. Вот так и говоришь самому Фариду: дура, а никто не понимает оскорбления, поскольку на слух звучит «ду-зу, раза». И все довольны: и ты высказался, и он все понял, а остальные— как на приеме в Кремле иностранцы, с которыми без переводчиков говорить бессмысленно.

Как и следовало ожидать, в какой-то прекрасный день Мишка Бернштейн попался с «моей» берданкой. «Откуда взял?» — «У Аграновского выменял».— «На что?» — «На браунинг». И вопрос был исчерпан: домой ко мне явился следователь Рыбаков, когда мама и папа были на работе. Тихо сказал: ты, конечно, как малолеток, пострадаешь легче всех, а вот твоему отцу, недавно пришедшему «оттуда» да еще работающему в крайкоме партии, неприятностей не миновать. Обыск делать, или сам отдашь? Я вышел на кухню, подумал там, затем вернулся в спальню, где за картиной на стене, прямо перед глазами Рыбакова, лежала моя замечательная «игрушка». Рыбаков оформил акт, который я подписал, взял браунинг, а уж затем я увидел этого тихого человека на школьном собрании. Как я уже сказал, Рыбаков попросил слово и произнес что-то вроде того, что, мол, он лично изъял у меня огнестрельное оружие, за хранение которого меня вполне можно привлечь к уголовной ответственности, но судить Аграновского пока не стоит, но вот в комсомоле быть ему, факт, не место. Вполне удовлетворенный «Бес» тут же поставил вопрос на новое голосование. Результат не превзошел моих ожиданий: меня единогласно вышибли из «рядов». Анатолий Иванович тут же зачитал, не заглядывая в бумажку, словно знал ее содержание наизусть, приказ об отчислении меня из школы.

Так я пережил вручение мне первого в жизни «аттестата зрелости», но я сказал «первого», имея в виду, что будут еще два, отмеченных «зрелостью». Тут читателю придется потерпеть, до финала осталось совсем немного. Мама, надо сказать, бросила в меня тапок с ноги и тут же заплакала, Толи уже не было в Красноярске, он уехал учиться в авиаучилище в Челябинск, а потому не мог ни поругать, ни похвалить меня, ни утешить (по крайней мере, оперативно, пока рана была свежа), и я с нетерпением ждал его письма. А папа ночью сказал маме такие слова: «Ты знаешь, Фанечка? Это первый Валькин аттестат зрелости, не трогай его, он должен сам пережить». Вообще-то, все истинные мнения моих родителей я всегда узнавал ночью, когда из их спальни раздавался шепот: ушки мои сразу поднимались торчком, дыхание задерживалось, и я точно знал, что они думают не из педагогических соображений, а на самом деле. У папки была прелестная интонация (мы с Толей ее научились копировать), когда он шепотом разговаривал с мамой: знак вопроса следовал сразу после имени мамы: «Ты знаешь, Фанечка?, я думаю, что...»

Дальше я учился (лучше сказать: заканчивал девятый класс) почему-то в «железнодорожной» средней школе. Она находилась возле вокзала, вставать мне следовало раньше бывших моих соучеников и топать через весь город, тогда как «моя» 10-я была во дворе собственного дома. Через полгода в комсомоле меня все же восстановили, но возвращаться в 10-ю я принципиально не стал. Впрочем, никто меня не приглашал вернуться: ни Анатолий Иванович, ни некогда нежно относящиеся ко мне педагоги, ни бывшие одноклассники. Никто не жалел, что меня в школе нет. Я уже тогда сообразил, что человек или общество, совершив несправедливость, обладают способностью мстить сами себе усилением неприязни по отношению к личности, испытавшей их несправедливость. Вот такой вариант психологического мазохизма: здесь без Фрейда мне не разобраться, как, возможно, и вам, мой любезный читатель.

Сюжет уже на финишной прямой, его ждет последний акт моего спектакля (в прямом смысле этого слова): Лия Борисовна Гераскина очень скоро написала пьесу «Аттестат зрелости», увезла ее в Москву, куда по тем же законам драматургии вернулся из Красноярска я, попав (буквально) с корабля на бал, то есть с поезда на премьеру спектакля, кажется, в московском ТЮЗе. Пригласила меня сама Гераскина, заранее признавшись, что очень волнуется из-за моего присутствия, но почему она волновалась, мне стало ясно, как только открылся занавес. До начала спектакля мне был представлен высокий и красивый Василий Лановой, который изучающе смотрел на меня, попросил пройти по кабинету директора театра, где мы сидели, затем там же умолил меня присесть за пианино, взять несколько аккордов. Артист, как я понимаю, прямо «с натуры» входил в образ героя, которого он играл. Как я ему «пришелся», не знаю, он же мне—никак (хотя, кажется, я пристрастен). По пьесе главного героя звали Валентином Листовским, он был человеком сугубо отрицательным, эдаким суперменом (типичной «столичной штучкой»), оказавшимся в эвакуации в провинции; ко всему прочему, в пьесе никакого национального вопроса близко не было, зато был конфликт с школьным коллективом из-за гнусного характера «героя». Узнаваемости с собой этого Листовского я, конечно, не нашел, но обиды на Лию Борисовну тоже не испытал: пьеса была вполне профессиональна, конфликт — «типичный», актер на меня внешне походил, зато творческая сущность, уже тогда мне свойственная, потребовала с моей стороны солидарности. Больше того, когда через несколько лет появился фильм с тем же названием, тем же героем и тем же актером, да еще с успехом прошел по экранам страны, я мог бы даже «гордиться»: вот и я сподобился, став прототипом отрицательного героя. (Чтобы закончить эту мысль о прототипах, расскажу попутно такую занятную историю: в Каминном зале ЦДЛ сравнительно недавно, лет десять назад, Алексей Николаевич Арбузов вел обсуждение пьесы собственного ученика-драматурга. Меня угораздило в этом участвовать. Попросив слово, я сильно смутил маэстро странной для него речью: «Уважаемый Алексей Николаевич,— начал я без намека на улыбку,— мы решили с родным братом до конца наших дней всем отрицательным героям наших повестей или пьес давать фамилию Арбузов, о чем и ставлю вас в известность». Арбузов потрясенно спросил меня: «За что?! И вообще, кто вы и ваш брат?» Я ответил вопросом на вопрос: «Скажите сначала, Алексей Николаевич, почему вы отрицательного героя своей пьесы «Домик на заре» обозвали Аграновским? Что же касается меня и моего брата, мы, увы, и есть Аграновские!» Был общий хохот, но, строго говоря, классику нечем было ответить. Герой этой пьесы действительно был негодяем, но, когда пьеса писалась Арбузовым, назвать его Фадеевым, Соболевым, Вишневским или, к примеру, Борщаговским, он не рискнул, а тут возникла, по-видимому, в его памяти звонкая по газетным публикациям фамилия: Аграновский, о котором он знал, что папа сидит в лагерях и для драматурга абсолютно безопасен. Тем не менее, зря я вернул Алексею Николаевичу старый фамильный наш долг. Великодушнее надо бы быть?)

Как вы думаете, читатель, сколько лет должно пройти после сюжета, реализованного жизнью со мной в 1945 году, чтобы почти зеркально отразить аналогичную ситуацию? Не гадайте, я сам скажу: свой нормальный и вполне казенный второй «Аттестат зрелости» я получил, окончив в 1946 году десятый класс уже в Москве, А вот третью «зрелость» пришлось мне ждать ровно сорок лет: до 1982 года. Именно в этом году мой родной коллектив «Комсомольской правды», в котором я проработал к этому времени семнадцать лет, пользуясь, как мне казалось, всеобщим уважением, вручил мне третий «аттестат зрелости». Опять хотите «подробности»? Побойтесь Бога, мой уважаемый читатель: и сами меняйтесь, и вместе с собой меняйте наше общество, тем более что «подробности» всегда интересовали и ныне интересуют людей вовсе не для того, чтобы установить чью-то правоту или невиновность, а чтобы утолить свой ненасытный обывательский аппетит,— увы. Скажу главное, во имя чего и написана эта глава моих воспоминаний: сила воздействия стихийных бедствий (я имею в виду таких, как землетрясения, наводнения, пожары и т. п.), чревато человеку гибелью, и это известно каждому. Но вот злонамеренное воздействие коллектива (или общественного мнения) на личность — ведет к убийству. И сколько бы «аттестатов зрелости» испытанием коллектива ни получал человек от жизни, ничто ему не поможет — ни долгие годы беззаветной работы, ни безусловный авторитет, ни безупречная репутация: он обречен. Так, спрашивается, есть Бог или нет Бога на белом свете?

ПИСЬМА

 

28 апреля 1945 года

(Толя — нам в Красноярск)

Дорогие мои! Начинаются «горячие денечки»: вплотную подошли госэкзамены. Теперь очередная рота на выпуск — наша. Теперь и полеты довольно интенсивные. Правда, осталось только девять упражнений, но это самые длительные и сложные полеты.

И настроение стало лучше, стало интересней жить. И выпуск ближе. Если бы не беспокоиться за моих курносых, особенно за Валюшку*, то, пожалуй, не переставал улыбаться: есть еще шанс попасть «в дело» на фронт.
* Вот и «аукнулось» волнение Толи за мои дела: докатилась новость о моем исключении из школы и комсомола

Недавно нашу офицерскую роту вывели ил состава 1-го батальона. Мы теперь—«отдельная офицерская рота». Это значит, что наш замечательный майор Кейдия избавился от нас, как и мы от него. И это неплохо. Последнее время он слишком на нас «пикировал». Появилась даже маленькая песенка на мотив «Кости-одессита»: «Я вам не скажу за всю коробочку, хоть она и не слишком велика, но пятьдесят второе, пятьдесят третье, пятьдесят четвертое, пятьдесят пятое, пятьдесят шестое «классные отделения» в город не пойдут наверняка...» «Коробочка» - это наш родной дом, а в город «не пойдут» — значит, увольнения не получат.

Говорят, майор Кейдия по поводу нашего выделения в «отдельную роту» сказал новую пословицу в своем стиле: «База с возу, гораздо быстрее майор Кейдия может поехать к очередному званию...» На том и расстались.

Веду сейчас образ жизни правильный и праведный ложусь спать вовремя, и встаю по подъему, и бегаю на зарядку. В общем, совсем приличный рядовой «слушатель».

Остается рассказать самое интересное, а именно: вчера в 6 часов вечера по радио (а значит, на весь авиагородок) было объявление: «Сегодня в ДКА состоится второй вечер из цикла «Мировая кинематография» на тему «Всемирная победа советского кино». В программе вечера: лекция младшего лейтенанта Аграновского, иллюстрированная отрывками из кинофильмов «Крылья холопа», «Чины и люди», «Потомок Чингизхана», «Броненосец Потемкин». Начало вечера в 21 час. Билеты для офицеров и их семей в офицерской столовой с 16.00

Я нарочно полностью привел этот текст, чтобы вы поняли, что это дело солидное. Главное, чтоб Валюшка-бандит это понял. Всего вечеров намечено восемь. Особенно я предвкушаю «особенности американского кино». Билеты раскупают заранее. Зал полон. Сидят в зале майоры, мои преподаватели с дамами явно испытывают ко мне уважение. Я определенно становлюсь популярным. Хвастать больше не буду, скажу только, что это мое дело занимает оставшееся время, и скучать мне некогда. Делаю «краткие выводы»: жизнь моя наполнена и интересна. А это caмое главное. Недоволен лишь вами, мои дорогие. Очень вы заставляете меня волноваться. Запомните! Что бы ни было дома, в первую очередь Я должен знать обо всем. И не молчите так долго. Это письмо считайте предварительным: так сказать, «иду на вы»! Последуют отдельные письма: папе, маме, Валюше. И каждое из этих писем должно быть для остальных секретным. Договорились?

Целую вас крепенько, ваш Толик.

 

9 мая 1945 года кончилась война: Победа.

 

11 мая 1945 года

Редколлегии газеты «Правда»,
товарищу П. Н. Поспелову

ЗАЯВЛЕНИЕ

 

Прошу предоставить мне работу в газете «Правда». Согласен на любую по усмотрению редакции работу: в одном из отделов, в секретариате или на периферии в любом пункте Советского Союза.

Имея почти 25-летний стаж и опыт разъездного корреспондента, очеркиста и фельетониста, надеюсь быть полезным.

Если бы стал вопрос о переезде в Москву, квартира моя никем не занята и числится за мной. В настоящее время, уже два года, работаю в Красноярске, в Крайкоме ВКП(б), в отделе пропаганды и агитации.

Член ВКП(б) с 1918 года,

№ партбилета 7290404

(А. Аграновский)

 

Одновременно с заявлением, в том же конверте — письмо:

 

«Многоуважаемый Петр Николаевич!

Мое стремление вернуться в газету и в коллектив, которые мне так дороги, вполне естественно. Два года назад, когда я был в Москве, я не решился говорить об этом, я понимал, что тогда это было в известной мере щепетильно: мои Партийные дела еще не были в порядке. Сейчас отпала и эта сторона.

Я исколесил вдоль и поперек всю Украину, Средню Азию, Сибирь, Белоруссию, Кубань. Знаю хлеб, хлопок, сахарную свеклу. Знаю Донбасс, Урал, промышленность Иванова. Знаю партийную и советскую работу. Случилось, что я стал партийным работникам, работаю в аппарате Красноярского крайкома ВКП(б). Дело это, конечно, огромное, важное, но я не понимаю все же, почему я должен оставить свою основную квалификацию, в которой у меня 25-летний опыт. Я ведь самый настоящий кадровый газетный журналист.

Пишу и сейчас: в местной газете, иногда в центральной печати, издаю книжки, но все это не то: газетчик не свободный художник, он должен быть органически связан с редакцией, ежеминутно чувствовать ее дыхание. Мне кажется, что больше всего я мог бы принести пользы в качестве разъездного корреспондента, ибо я очень хорошо знаю страну и имею большой опыт быстро ориентироваться в новых вопросах, что так важно именно при разъездной работе. Я мог бы взять на себя, в частности, обслуживание «уста районов, где постоянная местная сеть нуждается в известной помощи.

Разумеется, все это мои проекты, предложения. Согласен же я на любую работу, вплоть до работы литературного правщика, лишь бы вернуться к любимому делу, дышать газетным воздухом. Полагаю, что в Центральном. Комитете ВКП(.б), не только не будут возражать против моей работы в газете, но помогут в этом и дадут указание в Красноярск, чтобы меня не задерживали.

Жду Вашего ответа».

 

Насколько я знаю, отец не получил ни письменного, ни устного ответа лично от Поспелова, бывшего тогда и секретарем ЦК ВКП(б).

Друзья папы аккуратно сообщали ему, что в «настоящее время Поспелов не находит в редакции отцу места». Наконец, только через четыре месяца папа получает от Поспелова телеграмму

 

11 сентября 1945 года

Красноярск, редакция газеты

«Красноярский рабочий» Аграновскому

 

МОСКВЫ ГЭ7/001 11 9 0037

ВЫЗВАТЬ МОСКВУ HE МОЖЕМ-ПОСПЕЛОВ-

 

Я до сих пор не понимаю, на что мог рассчитывать папа, обращаясь к Поспелову. Не могу угадать истоков его наивности. Разве папа не знал (или не мог знать), сколько миллионов людей пострадали от репрессий, сколько еще миллионов находились в ГУЛАГе? Да, пришла Победа, но был жив и царствовал Сталин. Впереди — восемь лет террора и беззакония, страха и бесправия: какая «Правда»?!


6 июня 1945 года

(Толя — мне в Красноярск)

Здравствуй, Валюшик! Давно уже ничего о тебе не знаю. Забыл — не пишешь. Как твоя московская поездка*, как вообще все прочее? У меня все было бы неплохо, если бы не так скучно. Каждый день новые слухи о нашей судьбе, уже и верить надоело всему этому. Да и в конце концов: будем посмотреть. Главное, что если не через два, так через три месяца выпущусь отсюда. И тогда многое можно будет сделать: например, начать строить свою жизнь так, как хочется. Ты мне пиши все-таки, барбос, а то обижусь.
* Уже в ту пору мы подумывали о моем возвращении в Москву, папа называл это «десантом для захвата плацдарма».

Целую, Толя.

 

Как я понимаю, ясно им было только то, причем самое огорчительное, что на фронт они опоздали. Правда, еще была надежда попасть на Дальний Восток против японцев, но в начале июня об этой войне еще не говорили: она началась через три месяца.

 

5 июля 1945 года

(Толя — папе в Красноярск)

Здравствуй, папа!

Проходил сегодня медицинскую выпускную комиссию. Как всегда, все в порядке. Старик-терапевт разговорился со мной. Он интересовался, когда будет следующая моя кинолекция в ДКА и на какую тему: «Я уже три раж слушал вас, я ведь всю санчасть сагитировал». А потом вдруг добавил: «Между прочим, вы, наверное, не помните того времени (вас и в проекте не было), печатался в Харькове (кажется, в «Коммунисте») публицист Абрам Аграновский, я тогда зачитывался его статьями, они почему-то подписывались странны псевдонимом «Бэлы»**... Мне было не просто приятно сказать, что автор — мой родной отец, я был искренно горд: мни отец — лучший человек в мире!
** Поразительное дело: я никогда не знал и до сих пор не знаю, откуда и почему папа избрал себе псевдоним «Бэлы»: просто никогда не заходил разговор на эту тему.

И вот теперь по этому поводу, дорогой мой папка, я хочу серьезно поговорить с тобой. Очень серьезно. Сейчас, когда закончилась величайшая война, когда весь народ начинает залечивать раны, ты имеешь полное право отдыхать. Больше того, ты обязан: для своей семьи, для своей будущей большой и интересной работы и, не боюсь этого слова, для самого себя. Я же ведь знаю, что ты думаешь: отдыхать ты будешь, когда не будет причин для волнений, когда ты будешь в Москве, на работе, достойной тебя, среди друзей. Но я вспоминаю Красноярск и вижу, что за редким исключением, причины для волнения никогда не переводились. Верно? И я не знаю, скоро ли будет то время «полного отдыха», о котором все мы мечтали всегда. Я еще толком не понял всей красноярской ситуации, но вижу одно: нужно решительно требовать то, что обязаны для тебя сделать. Ибо не милость это, а твое законное право после всего пережитого.

Ты вправе ехать в Москву, требовать восстановления (абсолютного, всестороннего), даже вправе требовать материального возмещения (хотя бы когда-то конфискованных вещей*). Я не говорю о частностях, но в принципе, по-моему, я прав. И еще одно, если уж там отказываются понять (а мне кажется, просто не хотят отпускать из Красноярска такого работники),— ей-богу, надо плюнуть и... просто отдохнуть. Только хорошо, всей семьей. Кик бы мне хотелось вместе с вами сейчас быть! Мне кажется, что дома не все в порядке: мама гудит немного, Валюша все еще ребячится, и за всеми за вами нужно последить. Ты извини, дорогой отец, если я что не так сказал. Помни главное: здоровье. Свое и мамино здоровье вы должны сохранить не только для себя, но и для Вальки, и для меня. Мы еще весели поживем вместе. Берегите себя, мои дорогие, и не бойтесь за меня. Немного посачковать» и вы имеете право. Целую всех вас,
* Наивный Толя человек (и я таким же был)! Даже мама, человек практичный в сравнении с папой и Толей. никогда не поднимала вопрос о конфискованных вещах. Помоему, просто боялась: был еще жив Сталин, началась новая волна посадок. Иногда думаю, что папа вовремя умер... До 1951 года ему оставалось всего шесть лет: какие компенсации?!

ваш «блудный» Толик.

 

ХРОНИКА. 4 июля 1945 года, как сообщает «Правда», подведены итоги XIV Всесоюзного шахматною чемпионата. Смотр советского шахматного искусства завершился победой Михаила Ботвинника.

Петрусь Бровка публикует в «Правде» очерк о селе на Украине под названием К солнцу».

 

15 июля 1945 года

(Толя — папе в Красноярск)

Здравствуй, папка! Получил твои книги. Большое спасибо! «За победу я помню еще по Красноярску, даже рукопись. Получилась книга солидная, умная, основательная. А вот вторая, которую ты прислал, и я вижу впервые, для меня совсем новость**. Она мне очень понравилась, эту книжицу прочитали все мои приятели. И с большим интересом. Ты молодец у меня! Сумел о сто раз известных вещах написать свежо и ярко.
** У папы стали выходить небольшие книжки, откровенно говоря, с трудом и натужно написанные: еще не набрана уверенность, еще заметны скованность и зажатость: «Простые рассказы», «За победу» (1945 год), потом, уже позже, вышла «По старым русским слободам» (это в 1950 году) и «Сегодня и завтра» (1952 год, уже после смерти отца, причем все книжки изданы Красноярским краевым издательством). Бедный наш папка, так и не сумел набрать формы, соответствующей прежним годам. Лишь в 1960 году в издательстве «Советский писатель» нам удалось с Толей собрать достойную папы книгу (с прекрасным предисловием Владимира Тендрякова).

Пишу тебе в перерыве между зачетами. Завтра снова буду летать в ночь. А сегодня воскресенье. У нас спортивный праздник на стадионе, с которого мне предстоит новое дело: радиорепортаж, это мы будем делать вдвоем с Семкой Цирельсоном — чудным парнем и перец» хохмичом в училище. Текст составили вчера ночью, и он уже утвержден политотделом. Целую крепко курносых,

ваш Толик.

 

ХРОНИКА. 15 июля 1945 года «Правда» помещает очерк И. Эренбурга о Ленинграде под названием «Вечный город».

В этот же день во МХАТе играют премьеру спектакля «Анна Каренина», в главной роли Алла Тарасова.

В «Правде» публикуются потери Британской империи во второй мировой войне: с 3 сентября 1939 года по 31 мая 1945 года убиты, ранены и без вести пропали 1 424 634 человека.

 

24 июля 1945 года

(Толя — маме в Красноярск)

Здравствуй, мамочка! Так замотался с зачетами, что совсем перестал писать тебе. Очень волнует меня моя дальнейшая судьба. Мне уже ведь 23 стукнуло, очень надоело быть мальчишкой. Я недавно чуть было без 5 минут женился. И вовремя одумался. Короче говоря, ума хватило. А пора бы осесть прочно на землю, стать на ноги... Хочу поговорить с тобой и папой, хорошо обо всем посоветоваться. Я ведь сейчас снова на распутьи, как год назад, когда отдал полный год ХВАШу, так и пролетели 43-й и 44-й годы... Погода стоит самая осенняя, пятый день подряд льет дождь. Откуда только вода берется. Настроение мрачное, декадентское. В общем — осень и насморк в середине июля. Помнишь, мамка дорогая: «Листья падают, кружатся надо мной. Оказалось, что её... другой». Целуй курносых и пишите.

Толик.

 

Ума, к сожалению, моему старшему братишке не хватило: женился-таки! Это письмо было «подготовительным», чтобы мама обошлась без скандала и истерик. Мы с папой сразу все поняли. Женой Толи стала добрая и милая женщина, «царица» офицерского буфета и столовой. Потом уже выяснилось, когда они приехали в Москву и поселились в нашей квартире на Русаковской улице, что у Вали было то ли двое, то ли трое детей, о существовании которых Толя даже не догадывался. Начался бракоразводный процесс с помощью наших друзей и родственников.

 

12 августа 1945 года

(Толя — папе в Красноярск)

Здравствуй, мой дорогой отец!

Получил твое большое письмо*. Я вспоминаю свое отношение: как и тогда, я больше узнаю тебя в том, за что пытались обвинить тебя недалекие, тупые люди. И каждый раз я больше уважаю, ценю, люблю.
* В какой уже раз я ругаю наше с Толей легкомыслие: неумение ценить и оберегать письма родителей, которые были куда нравственнее нас. А мы — увы!

А сейчас я уже «старик», самый взрослый в моей роте. И каждый раз, когда у тебя неприятности (сколько их уже было!), я узнаю тебя больше, моего замечательного, принципиального и умного отца. Я что-то не задумывался раньше, чем ты мне так дорог. А здесь, в Челябинске, я много вспоминал тебя. Как давным-давно ты читал мне Гулливера и объяснял смысл войны «тупоконечников» с «остроконечниками». Помнишь? Ты уже забыл, конечно, а я хорошо помню. Даже обложку книги с орлом. И помню, как запускал с тобой змея где-то в Крыму, а потом с палками (от настоящих змей) ходили его искать... И много-много вспоминал еще. И дом отдыха с Калининым, Брускиным и твоими «детскими фокусами, и поездку на границу с чашей первой общей выпивкой у полковника Ворона, и твой сценарий с моим «участием»...

Ты мне всегда был больше, чем отцом — другом, учителем, лучшим образцом для подражания. Все это и оформилось постепенно в юношескую мою формулу: «Лучший человек в мире — мой отец!» Знаешь, я горжусь немного тем, что сумел пронести этот девиз через все годы, как бы ни было трудно и опасно. И вот сегодня я еще больше узнал о тебе: еще один сочный кусочек. Ты в возрасте Валюшки уже задумывался о судьбах мира. Что могут понимать все эти люди, которые в 1914 году если не были лавочниками, то просто обывателями. Обидно, что им дано судить тебя... Вот ты в вазрасте моем. И уже в харьковском «Коммунисте», уже признанный журналист. Мне недавно припомнились твои рассказы о футбольной поездке в Германию в качестве корреспондента, об очерках о германской революции, о твоей полемике со Скрыпником и о витязе Дудника Демьяна Бедного. Еще случайно узнанный кусочек твоей жизни: вражда с одним могущественным чиновником и дружба со знаменитым литератором. Я горжусь своим отцом. И очень хочу быть рядом с тобой и в драке, и в дружбе. А что касается всей этой истории, то могу сказать одно: «Все пройдет, как с белых яблонь дым». Ибо иначе и быть не может. Помнишь, мы писали о балете «Коппелия»: «Правда победит!»?

И только одно мне обидно: твое здоровье, твои нервы, семейный мир, хорошее настроение — все это растрачивается на всяческие дрязги. Поэтому мой лозунг все еще прежний: побольше внимания личному. Ты имеешь право на это и даже обязан во имя будущего, во имя семьи. Так что мое недавнее к тебе письмо нисколько не считаю наивным. У меня eve no старому. Скоро надеюсь получить отпуск. Тогда уж наговоримся. А пока пиши. Целую крепко и поцелуй курносых.

Твой Толя.

 

ХРОНИКА. 12 августа 1945 года Совинформбюро сообщает, что в течение 11 августа наступление в Манчжурии вели войска под командованием маршала Василевского.

В тот же день в Москву прибывает генерал Эйзенхауэр. Одновременно с Эйзенхауэром маршалу Жукову и генералу армии Антонову вручены высшие американские боевые ордена.

«Правда» публикует в этот день целую полосу, посвященную событиям японской войны. Тут же говорится, что готовится Всесоюзный парад физкультурников, который должен состояться 13 августа на Красной площади.

ТАСС сообщает, что на суде над Петеном, предателем французского народа, прокурор потребовал смертной казни.

 

30 августа 1945 года

(Толя — нам в Красноярск)

Мои дорогие! Сегодня получил от вас сразу две ругательные телеграммы. Узнаю папку-паникера. Две недели не баловал письмами, и вот — началась бомбардировка да еще в несколько адресов. Звонит какой-то Шифрин из города: «К нам поступил запрос о здоровии Аграновского,— что можно ответить?» Хорошо хоть, что вы не догадались нашему генералу телеграфировать, мне было бы очень неудобно, и главное, из-за чего? Наверное, мама видела «плохой сон». Ну так дайте одну телеграмму мне и ждите ответную через 4—5 дней. Я ведь действительно обижен на вас. Тем более, что я ничем не заслужил такой паники, паникеры вы мои...

Ладно, хватит ругаться и поговорим о моих перспективах. Годовые зачеты уже сдали. По сути дела мы уже штурманы АДД (из ХВАШа я вышел стрелком-бомбардиром). Но тут появилось одно «но»: мы вынуждены сидеть здесь еще 3—4 месяца. Причем, не изучать что-то новое, а заниматься... историей партии! Потому что что-то делать надо. Обе войны закончились победно, потери летного состава прекратились. Пополнение не требуется, и появилось слишком много штурманов, и мы попали с выпуском в самое сложное бремя: частичной демобилизации. Что делать? Кстати, в ВШШ (высшая школа штурманов) тоже переполнено. И это не какая-то «Высшая» школа, а место слётывания молодых штурманов и летчиков в единые экипажи, после чего они едут в часть. Так что, минуя эту ступень, не попасть сразу в часть, но ведь части редко базируются в крупных городах (и уж, конечно, не в Москве). Сами понимаете, каково мне в сотый раз слушать историю партии.

Писать буду по-прежнему не слишком часто, только, пожалуйста, не паникуйте, со мной ничего случиться не может (у нас даже полетов нет, кончили программу). Самое большое, что мне угрожает: уснуть на лекции милейшего и скучнейшего Дорохова.

Целую, «блудный» ваш сын.

P. S. Валюшка, милый! Прости ты своего старого, мудрого (и так далее) брата, что не поздравил тебя 2-го августа: самое горячее зачетное время было, а когда опомнился и вспомнил, поздно телеграфировать*. «Ну — друзья? Дай пять!» А теперь пиши мне, соскучился по твоим письмам.
* Мог бы и обидеться сильно, но не умел обижаться на Толю: такой был у меня недостаток, и Толя исправно им пользовался.

Твой никудышный братик, который торжественно обещает тебе стать «кудышкиным», как только наступит другой год.

 

ХРОНИКА. «Правда» публикует сводку Совинформбюро за 29 августа сорок пятого года, в которой говорится о капитуляции Кваитунской армии, в результате чего пленены 513 000 человек, среди которых оказался 81 генерал.

 

Не могу не вспомнить теперь, когда «хроника» дает повод, что я еще застал в Красноярске пленных японцев. По всей вероятности, взятую в плен Квантунскую армию распределили по всей Сибири и на Дальнем Востоке. Красноярску досталась маленькая часть (две-три тысячи человек), причем относительно благополучная группа плененных солдат: сужу по тому, что «наши» японцы были одеты в отличные короткие дубленки, снабженные капюшонами, имели варежки на меху, на головах еще (кроме капюшонов) меховые картузы чудной формы (с какими-то круглыми накладками для ушей).

Японцы строили прямо напротив моего дома (который в Красноярске почему-то называли «домом учителя», хотя учителей в шестиэтажке нашей не было никого) гостиницу Норильского металлургического комбината, фасадом выходящую на «мою» улицу Ленина, а на площади Революции — новое здание крайкома партии. Этого строительства мы из моего дома не видели, а гостиница всегда была перед глазами. Ходили японцы на работу и с работы колоннами по-ротно и очень быстрыми шажками: говорили, помню, что шаг японской армии самый ходкий, будто бы сто двадцать шагов в минуту. Похоже, мы даже, собравшись однажды, попытались считать, но ничего у нас не получилось: то ли мы сбивались со счета, то ли они сменяли ритм «ходкости». Что еще меня удивляло, что все они без исключения улыбались: то ли зубов во рту у японцев было больше, чем могло там поместиться, потому рот никогда не закрывался, образуя улыбку, то ли характер был у них такой миролюбивый и приветливый. Эта улыбка, помню, никак не совмещалась с нашим представлением о «врагах», с которыми воевали и которых победили; скорее, улыбки пленных вызывали у нас (по крайней мере, у меня) сочувствие к ним и жалостливость.

Где они жили, мы не знали: то ли в бараках где-то за городом, то ли в землянках, но то, что они всегда были голодны, мы знали твердо. Скоро и дубленки стали с них исчезать, как и меховые картузы, и уши они уже подвязывали носовыми платками: я лично подозревал в ту пору, что одежду у них просто отбирали охранники, либо пленные сами обменивали где-то и у кого-то одежду на еду. Это уже не получалась хваленая Квантунская «непобедимая» армия, не бывшая боевая часть, а совершенно обычные (по внешнему виду) уголовники: оборванные, голодные, злые, и зубы сразу уместились во ртах, и улыбок на лицах японцев, как не бывало. Мы жалели их и приносили им хлеб, хотя нас и гоняли солдаты, охраняющие пленных. Мы все же ухитрялись передавать им еду, и каждый раз в благодарность они складывали ладошки и кланялись нам,— скорее сказать, не кланялись, а склоняли головы в поклонах, сохраняя при этом достоинство. Сами они никогда у нас ничего не просили: дали им что-то — поклон, не дали — молчание и плотно сжатые губы.

Их стали часто заменять: одни исчезали, на их место приходила другая часть пленных. Впрочем, мне это, возможно, просто казалось: различать пленных мы не умели, все на одно лицо, как, собственно, и мы, русские, для японцев. Знакомств нам не разрешали: и охрана начинала кричать, и сами пленные не имели охоты сводить с нами дружбу. Помню, однажды мама напекла пирожки с мясом, я попросил у нее пяток штук, она сразу поняла, что для пленных и сказала: осторожней, не «нарывайся», солдаты и подстрелить могут. Я понес, передал одному японцу, он, как обычно, склонил голову с благодарностью, есть не стал, пошел к своим. Потом, распознав, что это были пирожки да еще с мясом, этот ли или уже другой вернулся ко мне и сунул в руку какой-то предмет: я тоже не стал смотреть, пришел домой, развернул бумажку, в ней оказалась первая в моей жизни шариковая авторучка. Я ее и в школе показывал, как чудо, но я уже в ту пору догадывался, что Япония не просто «азия» в примитивном смысле этого слова, а высокоразвитая и культурная страна.

Когда мы узнали, что американцы бросили на японские города атомные бомбы, решив этим судьбу всей войны с Японией, я впервые подумал о том, что нечего моей стране брать на себя главную заслугу в поражении Японии. Впрочем, я все это подумал скорее не тогда, а позже и в полной мере и с большим основанием, а в ту пору молчал и только предчувствовал свою правоту, боясь сам себе в этом признаться. Мы с Толей уже давно сообразили: размышлять всегда безопаснее, чем говорить.

 

2 февраля 1946 года

(Толя — маме в Красноярск)

Дорогая мамочка! Только что вернулся из Сосновского района. Ездил с агитбригадой по колхозам — концерты, лекции и прочее. К выборам. Я ведь теперь выступаю в новом амплуа: худрук музыкального коллектива «Дружба». Все время отдаю этому делу, хоть не так скучно. На выпуск надежд никаких. Всё. И с Японией кончено. В училище был полный траур. Поцелуй от моего имени первым папку, потом курносого,

любящий тебя сын.

 

Начался отсчет другого года, а Толина жизнь затормозила прочно, участие в «настоящем деле» «накрылось», но все мы предчувствовали, что грядут изменения.

ХРОНИКА. В этот день 2 февраля 1946 года «Правда» публикует обращение ЦК ВКП(б) ко всем избирателям — рабочим и работницам, крестьянам и крестьянкам, к воинам Красной Армии и Военно-морского флота, к советской интеллигенции — 10 февраля будут выборы в Верховный Совет СССР.

В этот же день, как пишет «Правда», в Доме ученых в Москве проходит грандиозный вечер сатиры и юмора с участием прозаиков и поэтов.

3 февраля в Красноярске открываются семь новых коммерческих магазинов для продажи хлеба и фуража, о чем сообщает центральная печать.

В Германии арестован бывший личный секретарь Гитлера (с 1925 по 1930 год) Пауль Тим, о чем пишет «Правда». Одновременно сообщается, что в Москве начинается продажа весенних цветов — сирени, примулы и веток мимозы, привезенных из Сухуми. Газета продолжает публиковать материалы утреннего и вечернего заседаний Нюрнбергского процесса над главарями немецко-фашистских преступников.

 

2 марта 1946 года

(Толя — нам в Красноярск)

Мои дорогие! Об учебе не осталось никаких иллюзий, просто ищутся методы «переводить время в дугу». Что угодно, лишь бы не спать. Повторять на занятиях уж так надоело, поэтому «добавляется программа»: история войн Ивана Грозного, матчастъ, теория полетов, бомбометание по подводным лодкам,—если бы мы действительно всем этим занимались, давно стали бы профессорами. Большинство спит, некоторые читают беллетристику, изучают английский язык или пишут письма, как это делаю сейчас я...

Мое воображение, кажется, иссякло. Писать неохота, одно время увлекся самодеятельностью, нашим ансамблем «Дружба», но и это надоело. Опять прихожу к выводу, что сон — лучшее удовольствие в жизни, и что человек во сне не теряет треть жизни, а «приобретает». Особенно это чувствуешь, когда встаешь ежедневно в 6 утра. Но и к этому привыкнуть просто. Простите все мои «меланхолизмы» и «пессимизмы». Больше не буду. Целую крепко мамку, папку. Валика,

ваш бедный и несчастный Толик.

 

В верхнем левом углу одного письма нарисован крокодил с гитарой, причем в шляпке-котелке. Сидит на собственном хвосте, как на завалинке. Если когда-нибудь эта книжка выйдет в свет, читателю будет предоставлена возможность увидеть не только многие фотографии нашей семьи, наших друзей и знакомых, но и прекрасные Толины иллюстрации, которые обогащают и делают «зримыми» его письма. Кстати, все следующие имеют другой обратный адрес: Москва!

 

10 июня 1946 года

(Толя — нам в Красноярск)

Мои дорогие! Представьте себе: пишу вам письмо, сидя редакции «Правды». Жду Рыклина. Он должен быть через час. Буду с ним говорить о ваших и своих делах: советоваться. Плохо одно: я еще не получил от вас письма и не знаю, о чем и как говорить с Рыклиным*. Ты понимаешь, папа, я не знаю, что сейчас мешает тебе ехать в Москву. Ты должен срочно и подробно написать мне о том, с кем и о чем советоваться. Тогда я начну действовать. Валюшка обязательно должен приехать на каникулы ко мне, здесь и останется учиться в десятом классе, пока суд да дело. И опять не пойму, что нужно для этого делать. Пропуска в Москву отменены. Пусть Валька садится в поезд и добирается до Москвы, а здесь с пропиской все будет в порядке, его прописать будет не сложно. Может быть, имеет смысл приехать и маме. Не знаю только, есть ли в ее паспорте ограничение на въезд в Москву. Если нет, пусть приезжает, как ездят по железной дороге все люди. По-моему, вызов для этого не нужен. Я твердо должен знать следующее: 1. Имеет ли папа право жить в Москве, как любой советский гражданин? 2. Может ли папа уйти с работы в Красноярске по причине здоровья или того, что вся семья живет в Москве? 3. В каком состоянии папины партийные дела, не они ли его держат? 4. Не нужно ли папе приехать в Москву в отпуск (должен ведь он получить отпуск)? Не поможет ли папе телеграмма о «тяжелой болезни сына»? 5. И последнее: почему бы папе не приехать в Москву, как ездят обычно все, уйдя с работы по «любой причине», сняться с партучета по причине «переезда в другой город», купить билет и рвануть сюда? Все это я должен знать и поскорее. Тогда я смогу по-настоящему помочь. Мне кажется, что с официальным «вызовом» сюда будет трудно, и папе лучше по-простому ехать, как всем. Впрочем, жду папиного письма и приезда Валюшки, за ним потянутся все, как за ниточку. Привет вам от моей супруги Вали**.

Еще раз всех целую, ваш Толик.
* Письмо Толи датировано 1946 годом: никто из старых друзей не хотел брать на себя ответственность рекомендовать такого журналиста, как папа, на работу да еще в «Правду». Рыклин не рискнул. В 1948 году взял на себя риск Алексей Сурков, пригласив папу на работу в «Огонек», хотя и не был папиным товарищем. Поди знай.
** Кажется, Толя впервые «официально» поминает в письме родителям существо­вание «супруги Вали». Лед, как говорится, тронулся.

ХРОНИКА В середине июня многие газеты сообщают о том, что Академия наук СССР строит дома и дачи для ученых на Большой Калужской улице. Жилые дома строятся по проектам архитектора А. В. Щусева. После строительства дачи будут переданы в собственность заслуженных ученых, как и новые дачи в районе Звенигорода и Абрамцева.

 

17 июня 1946 года*
* По трагическому совпадению через 5 лет именно в этот день, 17 июня 1951 года, в деревне Б. Баландино умер наш папка. Ночью, почувствовав приход смерти, он выбежал из дома, в котором ночевал, и бросился но улице деревни, добежал до конца улицы и умер. Я был потом и в этой деревне, и в доме: аналогия бегства Л. Толстого от смерти меня не отпускала. Увы, никому никуда убежать не удалось...

(Толя и его жена—нам в Красноярск)

Мои дорогие! Рыскаю по Москве, ищу работу. Сейчас это трудная проблема. Начал снова писать портреты вождей: мне в первый бы разок, я бы стушевался, а тут, как сыр а масле. Платят по 90 рублей за штуку, а я делаю по две в день, но устаю. Написал рецензию на «Небесный тихоход» (картина близка, как авиатору). Написал. Принес. Главному понравилось, но пока сорвалось. Валя пошла работать бухгалтером в мастерскую, куда я сдаю портреты. Был вчера снова у Рыклина. Помочь папе он не сможет. В «Правде», он говорит. Поспелов упорно брать Аграновского не хочет. Ждем Валика, с ни.», чувствую, придет мне работа, счастье и радость жизни всем нам. Привет от всех близких и родных. Несколько слов хочет написать Валя.

Ваш Толик.

 

Добрый день или вечер Фаня Абрамовна. Получили ваши письма и были очень рады. Спасибо за хорошие пожелания. Разрешите мне вас звать мамой, а Абрам Давидовича папой, так как вы мне стали как очень близкими и родными**. У меня нет ни мамы ни папы, родителей я не знаю и теперь прошу вас заменить мне их всех. Теперь напишу немного о нашей жизни в Москве. Приехали мы 9 июня, встретили нас очень хорошо. За это время я очень полюбила Антонину Тимофеечну и Тамару с Сережей, они очень хорошие люди, как и Гися Давыдовна. мы были с Толиком у нее в гостях. На работу Толя пока не устроился, я хочу завтра выходить на работу, оклад 200 рублей в союзе художников. Ждем Валюшиного приезда, обещали, что он выезжает 15, а сегодня 17 и нет еще телеграммы от вас. В Москве сейчас очень жарко. Нового еще могу написать: Аничка уехала отдыхать в дом отдыха на 3 недели. Тамара сейчас сдает зачеты в техникуме. Ждем вашего приезда и очень хочу вас увидеть и с вами познакомиться. Целую вас крепко, если разрешите
** Синтаксис и орфорграфия соблюдены, отнюдь не для того, чтобы унизить эту добрую и достойную женщину, не ставшую Толе «парой», а для колорита.

ваша дочь Валя.

 

В ту пору наш дом был полон: наша няня Тоня дождалась, наконец, великого счастья: вернулся, пройдя нашу «проверку» в лагерях, сын Сережа, от него все четыре года войны не было вестей. Дочь Тамара тоже жила у нас, готовясь к техникуму (кажется, финансовому, как и Сережа, который позже работал бухгалтером).


Знакомство Вали с тетей Гисей получилось шокирующим: Валю угораздило прийти, во-первых, в шароварах, а во-вторых — с колодой карт в сумочке и сразу предложить тете сыграть в карты (не помню уж во что именно: в «дурака» или в «очко»). Тетя с присущей ей прямотой сказала Вале, правда, без издевки, что в ее доме карты не признают, как и игры «в дураков». На том знакомство было исчерпано, больше Валя в этом доме не была.

 

1 июля 1946 года

(я — родителям в Красноярск)

Здравствуйте, дорогие! Вот и я а Москве. Сижу дома за письменным столом и пишу вам. Во-первых, доехал хорошо, все время на полке, не слезая. Приехали в Москву 2S июня в 8 утра. Встречали меня Толя, Вовка Нюренберг и Толя Стефановский, мой школьный друг. С вокзала домой. Теперь «во-вторых»: дома ждал меня сюрприз (не догадаетесь) — дядя Мира*. Он специально остался на один день, чтобы встретиться со мной. Толстый. красивый и, как вы знаете, хохмач. Он меня сразу «купил»: «Слышал. Валюшка, японцы прорвались?» Я, конечно: «Куда, дядя Мара?!» — «Тебе в ж...!» Быт в нашем доме насыщен смехом и юмором: Сережа и Володя Нюренберг постоянно воюют с дядей Марой, ухитрились отрезать с его макушки клок волос под видом нового стиля прически, они подкалывают его, а он с серьезным видом ругается с ними почти матом, а потом все смеются. Потом в честь моего приезда дядя Мара выставил на стол свою традиционную продукцию — спирт (дядя до сих пор, как вы знаете, директорствует на Одесском спиртово-ликерном заводе). После солидной выпивки Толя уехал на свою временную работу (художничает, но скоро бросит), он уже писал нам с вами, что хочет идти литсотрудником в киноиздательство. Пока что подрабатывает на портретах и мелких заказах.
* Дядя Мара - родной брат мамы (Марк Абрамович Раппопорт), его уже нет в живых, он умер в 60-х годах.

Я немного опьянел и лежал на диване. Вдруг стук в дверь, она открывается и заходит совершенно седая, полная и очень красивая женщина. Я. конечно, сразу узнал в ней тетю Риву Нюренберг. Она почти не изменилась наружно и в домашнем быту: встает в пять утра, моет пол. Домработница, не зная, что пол вымыт, моет еще раз, но днем, А под вечер тетя Рива, не зная, что домработница днем занималась полом, протирает его мокрой тряпкой. Вам уже ясно, что культом пользуется в доме Нюренбергов — пол. От чего страдают только одни мужчины: дядя Лева и Володька, ну и еще гости, которые не могут войти в квартиру, не сняв туфли или тщательно их не вымыв влажной тряпкой. Тетя Рива нашла меня возмужавшим. Очень интересовалась мамкой и папкой и жалела, что мамка не приехала со мной. Немного позже мы отправились с Володей к дяде Леве на работу в типографию «Трансжелдориздата». Дядя Лева там начальник типографии. Встретились с ним в коридоре, обнялись, расцеловались, и он стал расспрашивать о вас. Вовка говорит: «Папа, ты бы хоть нас в кабинет пригласил».— «А разве мы не в кабинете?» Дядя Лева, как был, так и остался «великим путаником». Сильно постарел, но работает, как наш папка. Шагом не ходит: бегает с работы домой и обратно.

В день моего приезда, вечером, проводили дядю Мару. Уезжал он в международном вагоне. Простых билетов достать было невозможно, а тут — международный!* А дело в том, что в списках пассажиров за билетами в международный вагон оказался какой-то человек по фамилии Раппоnopт, и мы смеялись, ведь получился полный порядок: «Раппопорт надул Раппопорта!»
* Вспоминаю папину присказку, когда он уезжал в командировку: чтобы было двухместное международное купе, а соседкой — полная и красивая блондинка «до места». Мы хором добавляли: «Мечта поэта!»

Мои друзья по двору и школе очень изменились. Ходят с чубами и говорят басом. Я забежал к Ьерещанским: дядя Миша толстый, как боров, а Феликс красивый парень, только чуть-чуть заикается, даже пикантно, как грассирование у французов. Вечером были с Толей у тети Гиси на обеде, причем, без Вали, но обо всем этом разговор у нас особый и трудный: предупреждаю заранее. Семья у Этерманов большая — одиннадцать человек. Гостят Маруся Бабушкина с мужем и мальчиком, которого они взяли на воспитание. Изя и Саля веселые ребята. Весь вечер плясали, танцевали, шутили и, конечно, пели—хорошо!** Тетя постарела, но выглядит неплохо. Дядя, как всегда, мягок и тих.
** Пение в семье Этерманов — тема особая и святая: пели все и непременно тихо и музыкально, «на голоса», причем народные русские песни, всеми забытые, из песен наших прабабушек и дедов.

Теперь о главном, вас волнующем: о Вале, Толиной жене. Я буду писать без прикрас, как есть на самом деле. В Челябинске Валя была царицей, самой красивой, душевной, она и в самом деле к Толе душевна, хотя, чтобы сказать, что красивая, я бы не торопился. Но Валя, к великому сожалению, явно не стоит Толи: она малокультурна, необразованна, хотя даже не это самое главное***. Откровенно говоря, с Толей ее никогда ничего не связывало, кроме беременности, а затем преждевременных родов. Все это можно считать в прошлом. Здесь Валя никому из наших родственников и знакомых не «показалась». Мне кажется, что и Толя ее не любит: Валя, увы, никак не тянет на «королеву», как она казалась Толе в Челябинске.

*** Не могу не заметить двух важных обстоятельств. Первое: никак не ожидал от себя, уже теперь прочитав письмо, как жесток и бессердечен был по отношению к Вале, что мне обычно несвойственно. Второе: письмо оказалось совсем не детским, возможно, самым первым из всей суммы написанных мною родителям писем. Ка­жется, я подрастал, сам того не замечая: ожесточался характер, появлялся жизненный опыт, да и литературный стиль вроде «проклювивался».

Короче: они расходятся. Вам надо знать об этом, и вы примете мое сообщение, как мне кажется, с облегчением. Уже написаны заявления о разводе, оформят всё, и Валя уедет. В моменте и проведении развода большая заслуга дяди Мары, который, во-первых, открыл Толе глаза, а затем собрал Толе деньги, которые Валя потребовала за развод. Большую роль в процессе развода сыграли дядя Лева и Рива Нюренберги, не говоря уже о Вовке: они провели с Толей агитационную компанию, а все это дело мы назвали «нюренбергским процессом». Кончился он в пользу Толи, хотя были трудности: дядя Мара предупреждал, что днем Толя был решительно настроен на развод, но ночью ему будет трудно, потому что именно ночью Валя его «околдовывала», как и получилось на самом деле.

Одновременно с моим письмом вы, наверное, получите телеграмму о разводе. Могу теперь переходить к другим темам. Что у вас слышно, мои дорогие? С приездом мамы повремените пару недель, пока и Вали здесь не будет, и Толя успокоится.

Целую вас крепко. Валя.

 

Р. S. Предупреждаю вас, что прежде, чем отправить это письмо, я покажу его Толе: в таких вопросах между нами не должно быть тайн. Толя, по-видимому, сделает приписку, что и делает, кажется. Так и быть тому.

 

Валюшка сначала по секрету написал вам письмо, а потом справедливо показал мне его содержание. Что мне добавить? Все правильно. Надеюсь, телеграмму об отъезде жены вы получите вскоре за этим письмом. По сути дела, задержка лишь за деньгами ей на дорогу, ибо «Дело о расторжении брака» (кстати, при обоюдном согласии) весьма несложно. Подробно об этой своей «ошибочке» напишу, когда асе кончится. А пока чувствую себя сильно виноваты перед вами, никогда не женюсь теперь без "родительского благословения», и Вальке закажу,

Целую, ваш Толя.

ХРОНИКА. В этот день, 1 июля 1946 года. Советом Министров СССР принимается постановление об увековечивании памяти умершего Михаила Ивановича Калинина, а именно: переименовать город Кенигс6ерг в город Калининград, учредить десять именных стипендий в МГУ. издать биографию и произведения М. Калинина в 1947—48 годах, создать в Москве музей М. И. Калинина.

"Правда" публикует имена новых лауреатов Сталинских премий трех степеней, среди которых, кроме ученых и литераторов, назван артист Бейбутов.

Одновременно сообщается, что футбольный матч между динамовцами Киева и Тбилиси, закончился победой тбилисцев со счетом 3:0.

 

27 июля 1946 года

(я — маме и папе в Красноярск)

Здравствуйте, мои дорогие! В один день получил два письма от вас: от папы статью и от мамы огромное послание. Чем мы можем успокоить вас? Писать каждый день письма? Решили с Толей, подумав: писать отдельно — сразу получится в два раза больше. Сегодня я делаю первую пробу. Ты спрашиваешь, мамка, почему я не пишу и Холодовой, о Прейс, о тете Доре? Отвечу тебе. Тетя Маруся Холодом, когда я приехал в Москву, была в доме отдыха на юге, кажется, в Сочи. Вернулась только два дня назад и сразу прибежала к нам: худенькая, загорелая, ни капли не изменившаяся. Спрашивала подробности о тебе, о папе: когда приедете, толсты ли, худы ли, есть ли седые волосы и т. д. Я, разумеется, фантазировал ответы, как Бог на душу положит, хотя в основном говорил правду: мама — самая красивая, толстая*, никакой седины почти нет, красить волосы не требуется. Тетя Леля Прейс жутко постарела, но молодится и красится, стала худа и, я бы сказал, некрасива. Вообще, мамка, на фоне своих московских подруг—действительно самая красивая, тебя ни годы, ни пережитое не берут. Продолжаю. С тетей Дорой дело обстоит очень плохо. Убитая горем, она заболела, находится в больнице вот уже два месяца, ее всю парализовало. Ее дочь Нюся живет с мамой, одна, замуж не вышла, ей очень тяжело, им помогает тетя Рива. Война прошлась по семье Нудельманов самым жестоким образом, почти никого в нашем огромном дворе так страшно не тронула горем, хотя мало кого миновала. Теперь о Риве: ты спрашиваешь, почему она тебе последнее время не писала. Во-первых, она не хотела лгать о Толиной жене, а писать правду — значит расстраивать. Вот и молчала, она а лучшие времена и без того не очень красноречива по эпистолярной части. Теперь напишет.
* В моем представлении сказать о маме «толстая» — казалось комплиментом. Такой вот «знаток» жизни и женской психологии.

Теперь такое дело. Папка! Обращаюсь к тебе, Твое поведение переходит все границы. Ты буквально убиваешь себя работой. Береги себя для будущего, а главное (я буду откровенен) помни: Толя совсем несамостоятельный человек, я в этом убедился; если с тобой, не дай Бог, что-то случится (заболеешь, например), он просто пропадет. Ясно? Практичности он полностью лишен и летает в эмпиреях. Береги силы для Москвы, а мы с Толей сделаем все возможное для твоего приезда. Сейчас мы с Толей обсуждаем, как попасть на прием к Швернику* и какие у нас мотивы, кроме «под салютом всех вождей» (помнишь наш прием у Калинина?). И если уж мы задумались над этим, так оно и будет. С твоей новой книгой Толя идет на днях с дядей Левой к нему в издательство. Твою статью о подростках Толя сегодня-завтра отнесет в «Комсомолку». Мы делаем все, чтобы ты приехал в Москву, чтобы помочь тебе в работе. Ты же... не бережешь себя для настоящего дела, а распыляешь силы в маленькой газете. Отсюда, из Москвы, видно, как выглядит «Красноярский рабочий», и просто жаль, что ты так мало используешь газету, но как много сил отдаешь этому ненасытному дьяволу, даже не получая похвалы. Я думаю, папка, что для тебя мы с мамкой что-то значим?
* К хорошему человеку собрались мы с братом, причем очень вовремя: скоро, 14 августа 1946 года, будет опубликовано во всех газетах Постановление ЦК ВКП(б) о журналах «Звезда» и «Ленинград», положившее начало новому девятому валу послевоенных разоблачений и преследований интеллигенции. Вслед за этим возникнет печально и трагично знаменитое «Ленинградское дело», пустившее свежую кровь из тысяч невинных людей, едва успевших пережить блокаду, не залечивших потери и раны, принесенные войной.

Делаю дописку уже 3 августа. Новостей никаких, и смысл сего послания в том, что «ми с братом» удивлены, почему вместо посланных тобой 2000 рублей почему-то получили всего 900, причем посланными не твоей рукой, а чьей-то чужой и еще: почему-то из редакции. Между прочим, именно вчера мы были у тети Гиси и по всем правилам «отпразднивали» мой день рождения (ведь вчера был август месяц, 2-е августа!), причем, с водкой, пирогами, традиционными песнями и остальным прочим. Прошу еще запомнить тебя, что по вполне официальным слухам можно добраться до Москвы таким образом, как я, но только до 15 августа. Ясно?

Целую, Валя.

Продолжаю уже я (надеюсь, вы наши почерки пока различаете, а голоса, по-видимому, нет?). Деньги ваши пришли весьма кстати (а когда они не кстати?): половину отдали Нюренбергам, рассчитываясь за мой «удачный» брак, а половина пошла на жизнь. Вчера справили Валькин день рождения, он у нас уже не мальчик, а «муж»: семнадцать лет «не валяются». Одолжили у Гиси сто рублей «до завтра», и я действительно уже отдал. Устроили «пир на весь мир». Рива подарила Вальке чудесные заграничные носки. А вечером поехали к Гисе на пироги и на песни. На Вальке была желтая рубашечка-безрукавка (подарок дяди Левы), синие шерстяные брюки (подарок Вовки Нюренберга), к которым Тоня срочно вшила клинья, и вы можете себе представить Вальку во флотских «клешах» (31 сантиметра) — верх блаженства! Праздник был, как «доктор прописал». Вчера днем приходил к нам брат дяди Левы Амшей Нюренберг, ему очень понравилась моя работа: портрет Ривы (мой ей подарок), портрет папки-курносого и начатый портрет мамки. О делах напишу в другом письме, а пока вас целую,

ваш Толик.


Амшей Маркович Нюренберг — известный художник, друг Шагала, ставший впоследствии тестем Юрия Трифонова, когда его дочь Нэля (она же «Нина Нэлина», солистка Большого театра) стала женой Юры, успев, правда, походить некоторое время невестой нашего Толи, но Трифонов «победил», получив Сталинскую премию в 1947 году за повесть «Студенты». Тесен мир...

 

10 августа 1946 года

(я — папе в Красноярск)

Папка дорогой, здравствуй! Вчера, как мы уже знаем, выехала мама. Каюсь, это моя работа: в каком-то письме я написал, что можно добраться до Москвы только не позже 15 августа. Я думал, что это поможет мамке решиться на поездку. Так и вышло: мама, очевидно, поверила, «купилась». Папка, ты теперь временно один, и мы с Толей решили писать тебе почти каждый день. Ты остался последним звеном, связывающим нас с Красноярском. Саша Ратовский у нас. Сегодня вечером он выезжает домой. Денег ему его мать не прислала. Толя дал последние сто рублей, на которые Саша купил три буханки хлеба и с оставшимися 40 рублями трогается в путь, к тому же еще без билета: комедия и довольно трагическая. Саша приедет и все «без утайки» расскажет. Верь ему. У Толи сейчас рабочая карточка, у меня школьная (450 граммов в день). Насчет маминой прописки уладим, поможет Волошин*, было бы хорошо, чтобы ты написал ему «личное» письмо (через нас), и если ты с мамой его не отправил, запиши этот вопрос в свою записную книжку. Как у тебя с памятью? Толя лежит сейчас на диване, задрав ноги, и читает книжку. Говорит: «Напишу папке завтра!» Саша сидит за столом и тоже читает книжку, а я, как видишь, самый хороший.
* Волошин — старый папин товарищ, занимавший когда-то крупный медицин­ский пост в Москве: возможно, начальника Санупра Кремля.

Целую крепко. Валя.

 

Саша Ратовский — мой друг по Красноярску. Потом стал врачом, а в ту военную пору баловался стихами: «Как прежде звучало, как гром: Маяковский, так в настоящем иль завтрашнем дне, пусть так же звучит: Александр Ратовский, пусть молнией блещет ОНО по земле...» После того отчаянного приезда Саши в Москву на три дня (ему было 16 лет) мы больше не виделись. Некоторое время назад мне сообщили, что Саша Ратовский умер от инфаркта.

 

10 августа 1946 года

(Толя — папе в Красноярск)

Дорогой папка! Пиши нам теперь чаще, ведь ты понимаешь, что будет делаться с мамочкой, оставившей тебя там. Главное — не паникуй, я ведь знаю твои настроения. Не успела мамочка уехать и даже приехать, ты уже стал выдумывать: «А что будет с пропиской?» И, следовательно, мы должны ждать кучу телеграмм и пр., и т. д. Не надо. Я уверен, что все будет в порядке. Но вдруг задержка — не надо паники. Очень хорошо, что мамка едет сюда, и теперь, как можно скорее, выбирайся и ты. Теперь о наших делах. Мы с Вольной с головой погрузится в подготовку встречи мамы. А надо сказать тебе, что здесь форменный фурор произвел мамин выезд из Красноярска. Все желают идти на вокзал: Рива, Маруся, Аничка, тетя Гися, Леля Прейс и другие. Я, учитывая мамину «курносую» психологию, не хочу всех брать на вокзал. Мамочка захочет встретиться со всеми во всеоружии своей красоты и молодости, а вовсе не усталая с дороги. Зато вечером все приглашены к нам. Будет «мамкин пирог», будет приличный обед, будет бутылочка вина, цветы на столе. А за столом, главное, будут сидеть два «красавца-сына», которыми мамочка будет вдоволь гордиться. Ты же понимаешь! Ты ведь у нас такой же курносый.

Сейчас — куча проблем. Антонина Тимофеевна начала грандиозную уборку («никогда в нашем доме не было так грязно...»). Я собираюсь перевезти от тети Гиси наш буфет с сервизом, бывший у нее на сохранении, пусть встретит мамочку дома. Спешу закончить красивый мамкин портрет, чтобы повесить рядом с твоим (кстати, получившийся очень удачно), прошу только иметь в виду, что рисовано мною по вашим фотографиям. Валька бегает, ищет стекло и рамки (багет). В общем, надо показать мамке товар лицом (и красоту лиц родителей, и талант детей). Начаты «предварительные» беседы на темы: «меню праздничного обеда», «какие покупать цветы» и т. д. Нечего говорить, как волнуются все мамины подруги. Заходят, спрашивают, нервничают (ходят слухи, что кто-то подумывает о шестимесячных завивках, убоявшись «Фаничкиной неотразимости»). Короче— дым коромыслом! Одна идея: мамкин приезд — это праздник. И надо сделать его таким. У тети Гиси планируется «съезд племянников» в честь приезда «тети Фани». Юра Гвоздиевский говорит своей молодой жене Жене: «Если ты пондравишься Фане Абрамовне, значит, я удачно женился...» Настроение в доме в полном смысле чудесное. Ощущение подлинного праздника. Кстати, и дела у меня последнее время удачно идут. Вчера получил в Трансжелдориздате получку 800 рублей. Это за полмесяца. Со всеми остальными «халтурами» покончил, только дома еще изредка делаю портреты.

5-го августа совершенно неожиданно я поехал в Горком художников (это творческая организация по типу Союза писателей). Показал там свои работы. Много помогла книжка «13 минеров» (особенно обложка и, конечно, графика). И меня приняли в члены Горкома, квалифицировав как художника-графика. Это вдвойне приятно, что мой «приблудный» талант признан официально. Во-вторых, я имею теперь и официальное положение, числюсь на работе, получил уже карточки. Ты не думай, что так уж действительно решил стать художником. Работу я продолжаю искать, чтобы по душе. Я возобновил кое-какие газетные знакомства. Мне кажется, можно сейчас попасть в газету, но пока не спешу*. Не оставляю мысли о Киноиздате. Там знаком со всеми. Меня имеют в виду. Обещают работу в «Искусстве кино», в газете «Кино» (на днях, через неделю, через месяц, так что я все же надеюсь). А пока имею постоянную и, надо сказать, неплохую работу и солидное положение. Так-то. Приезжай скорей, а мы все втроем будем тебя ждать.
* Поиски желанной работы, этой «жар-птицы», завершились штатной службой Толи корректором в военной газете ПВО «Сталинский сокол», которой он отдал нес­колько месяцев жизни.

Крепко целую, Толя.

 

Сейчас, пока пишу, острее чувствую, нежели в ту пору, каким праздником был для всех нас приезд мамы после нескольких лет лагерей и жизни вне родного дома и Москвы с ее привычным бытом и верными подругами, а если к этому добавить четыре года войны...

 

22 августа 1946 года

(я — папе в Красноярск)

Папка, дорогой! Несколько дней назад устроился в свою старую 315-ю школу. Сказать по совести, идти туда я не хотел. Все мои друзья говорят, что учиться у Гаретовского — смерть. Только один Феликс Берещанскии из моих «стариков" учится в этой школе. Но после некоторых размышлений, я все-таки решил к Гаретовскому: как никак, а школа носит название "образцовой» (к чему все добавляют "удушливой»), а это значит, что обеспечена учебниками (по мере возможности), даже выдают тетради. И вроде учителя неплохие. Я был в школе. Много знакомых лиц. « Аграновский?» — «0н самый». Все педагоги узнали меня. Куча расспросов о маме, о Толе, о тебе. Нашел дома свой старый дневник за 3-й класс, сам удивился: пятерки!

Как ни странно, с нетерпением жду начала учебы. Бывают такие моменты: надоело болтаться без дела, охота в школу. Но заранее знаю, что это скоро пройдет, хотя, кажется, что будет золотая медаль: это обстоятельство и тянет в школу.

Дома у нас ничего нового нет. У мамки каждый день гости. Без преувеличения — ВЕСЬ двор побывал у нас дома. И мама часто говорит, ты же знаешь нашу курносую: "Когда я шла по двору, буквально ВСЕ окна были настежь, и ВЕСЬ двор смотрел на меня!» Ну что ж, так и было и почти без явного преувеличения. Между прочим, слух о мамином рукоделии успел распространиться по ВСЕМУ двору. Мамка как была, так и осталась босячкой. С ее уст не сходит уже знакомая тебе резолюция домоуправа: «Прописать на собственное ЖП». По любому поводу мамка вставляет эту мудрую и всеобъемную резолюцию. И приговаривает: «Я — что, вот папка у нас, тот настоящий босяк! Валя, помнишь: укусила Жучка собачку...»? Дом покатывается от хохота, когда мамка кого-нибудь из подруг «покупает», а они этого не видят и не чувствуют. Например: сидит мамка со специально задумчивым видом, чтобы подружка ее спросила: «Фанечха, что-то случилось?» — «Я просто не могу разобраться в двух чувствах».— «В каких, Фанечка?» — «То ли я влюблена, то ли мне хочется в туалет». Буквально ВЕСЬ дом держится за животики: вот какая у нас мамочка босячка! Вот приходит к ней за советом тетя Леля Прейс: «Фанечка, мне предлагают путевку в подмосковный дом отдыха, но я так плохо себя чувствую, что не знаю: отказываться или брать?» Мамка неожиданно приводит самый убедительный аргумент: «Лелька, но лежать-то ты можешь?» А я в таких случаях непременно вставляю басом: «Мамка, здесь дети!» ( имея в виду себя). Частенько утром или вечерами, в зависимости от музыки по радио, мамка начинает танцевать "умирающего лебедя», производя на ВСЕХ колоссальный фурор. Танцует она действительно, как лебедь: плавно, голову кверху, обе руки подняты над головой, затем присаживается на пол и плавно кладет обе руки на вытянутые носочками вперед стопы ног: уморительное зрелище! Вот так и живем, и лучшего пока не желаем.

У Толи возникла идея: он придумал поехать к тебе, жить в Красноярске и с тобой вместе — обратно. Я не поддерживаю этих настроений. Во-первых, потому, что уже «семьи в Москве» не будет существовать. А во-вторых, достаточно «во-первых». Я надеюсь, что с твоей стороны Толина фантазия будет пресечена. Пиши нам чаще, как ты живешь. Заходят ли мои ребята: Андор Балла, Сашка Ратовский, Мишка Гурвич, Делька Шерих? Относительно моей призрачной «золотой медали» ты им не говори, не позорь меня: какая там «медаль», мне бы аттестат получить как-нибудь?! Целуем тебя крепко. Как тебе «нравится» статья в «Правде» относительно Зощенко и Ахматовой? Вопрос мой риторический, но ВЕСЬ наш двор всполошился. Еще раз целую,

Валя.

 

ХРОНИКА. 3 августа 1946 года «Правда» отмечает возрождение Беломоро-Балтийского канала имени Сталина. (При этом, ни слова о том, кем и какими жертвами он был построен, что для сорок шестого года весьма характерна— В. А.)

Именно в этот день, 3 августа 1946 года, в «Эрмитаже» выступает Аркадий Райкин, а в парке ЦДКА дзаж-оркестр Эдци Рознера. (Представьте себе, что в тог самый день я впервые и единственный раз в жизни видел «живьем» Рознера: подарок ко дню моего рождения сделал Толя в виде билета на концерт джаза, однако в письмах родителям об этом факте почему-то ни слова, хотя Рознер произвел на меня неизгладимое впечатление, но я подумал, по-видимому: зачем папе «там» в Красноярске эти джазовые радости? — В. А.)

10 августа, как пишет «Правда», на экранах страны с успехом идет кинофильм «Клятва» с Михаилом Геловани в роли Сталина, Борисом Андреевым и Мариной Ковалевой в главных ролях, отмеченных, как и сам фильм. Сталинской премией.

22 августа в Москву по каналу Москва-Волга стали прибывать картофель и овощи, о чем сообщает «Правда». В этом же номере газеты говорится о собрании актива ленинградцев, на котором доклад сделал А. Жданов, после чего собрание писателей Ленинграда принимает резолюцию по докладу Жданова о журнале «Звезда» и «Ленинград».

 

14 сентября 1946 года

(Толя — папе в Красноярск)

Дорогой папка! Вчера узнали, что ты собираешься, наконец, к нам. Вот уж воистину неожиданное счастье привалило. Это совершенно чудесно. Мамка повеселела и даже совсем перестала «гудеть». А ведь как интересно вышло «эшелонированное наступление»: я, Валька, мамка, ты. Конечно, трудности еще предстоят: с квартирой*, с работой. Но главное уже будет: все мы вместе, и все в Москве. Так что приезжай поскорее, ждем. Ты только со сборами не выматывайся, позови в помощь Валюшиных друзей, но сам не надрывайся. Папа, слушай о наших делах: я работой доволен. Лучшего сейчас не найти: газета Военного округа ПВО. Конечно, материально не сахар (я оформлен корректором), но все же это начало журналистского стажа и «марка» в будущем. Работать приходится много. Скажу тебе лишь, что уже дважды благополучно дежурил по номеру в типографии, а вчера написал вторую передовицу. Мне доверяют, уважают и ценят. В начале я отдаю своей газете все свое время, а потому пока еще не могу делить что то для Красноярска. Но в будущем - обязуюсь. Есть несколько тем, а ты, уезжая, договорись с «Красноярским рабочим» и постарайся привести мне удостоверение газеты, без него трудно собирать материал. Все об этом.
* От нашей бывшей квартиры остались две комнатки, в которых теперь пред­стояло жить многим людям: пропишут ли всех? Проблема

Скажу тебе еще, что ты опять стал «фирмой», и я это чувствую в газетном мире на каждом шагу. И в Совинформбюро, и в «Комсомолке», и в «Правде», и даже в моей газетке,— всюду тебя помнят, знают. Я опять говорю громко и с гордостью: «сын Аграновского, того самого", и это вызывает соответствующий резонанс. Твои друзья, к которым ты советовал обратиться, встречали меня прекрасно, причем все передают тебе «грандиозные» приветы. У Азизяна* бы (он лишь пару дней назад вернулся из отпуска). Я сам прочитал ему выдержки из обеих твоих статей и заинтересовал его. « Абрам всегда умел делать такие вещи»,— сказал он. Твои газеты у него в столе, он еще не успел всё прочесть. Сказал, что доложит Поспелову**. Всюду, короче говоря, в газетных кругах я через тебя чувствую себя «своим». И это вдвойне приятно. Ждем тебя, курносый.
* Азизян — старый коллега папы, член редколлегии «Правды».
** Разумеется, «номер» с Поспеловым был пустым, это понимали и Толя, и папа, и Азизян, ни мудрый сын, тонко чувствующий психологию и настроение отца, подсахаривал пилюлю, довольно горькую.

Крепко целую, твой Толя.


Вспоминаю, как ко дню рождения мамы (3 января 1947 года, когда маме «грозило» всего-то 48 лет). Толя тайно от мамы и папы и вроде бы при моем участии, сочинил серию шуточных стихов на мотив популярной песенки, исполняемой Утесовым, которую мы все и «выдали» одновременно с «национальным» танцем семьи Аграновских: левая нога — вперед, левая рука — на затылок! Затем очередной «номер» на мотив «цыганочки». И, наконец, шедевр» на мотив «Кирпичиков» (с прозаическими комментариями). Его обнародую.

На окраине МЕНЫ-города*
* К сожалению, не до конца помню песенку, а что касается Мены, то это местечко было маминой родиной, как и папиной.

Я в еврейской семье родилась.
Лет шестнадцати (красивая: между прочим, была девочка)
горе мыкала,
А потом двух детей (не сразу, конечно, с перерывом
в семь лет) родила.
Трудно было мне время первое
(ну, потом дети выросли),
А потом через несколько
(плохо помню уже, кажется...) лет,
За красивые, за глаза детей
(за что же еще? Они ж в меня!)
Полюбила я этих забот
(попробуй, не полюби!)
Кажду ноченьку сплю спокойно я (ну, не каждую,
у меня ж еще муж!),
А на рассвете, бывало, услышишь гудок (а как его не услышать,
и тут же стук, как вы понимаете, в дверь),
Я, накинув на плечи (но какие плечи!) платок
(шляпок тогда не носили)...

Помню, что гостями «номер» принимался, как верх юмора и сатиры, все смеялись, я же, чтобы не выделяться тупоумием, тоже улыбался, но потом приставал к Толе, чтобы понять, действительно ли было смешно. Вероятно, печать времени всегда накладывается на качество шутки и на реакцию на нее.

А теперь — слово документам: познакомлю читателей с автобиографиями моих родителей.


17 ноября 1947 года

АВТОБИОГРАФИЯ

Родилась в 1899 году в 6. Черниговской губ., м. Мена. Отец был служащим, мать домашней хозяйкой. Сестра—врач, вторая сестра—служащая, брат—служащий, член ВКП(б) с 1918 года*.
* Насколько я знаю, у бабушки и дедушки было вместе с мамой одиннадцать детей, имена некоторых я помню: сестры Бетя, Мэра, Геня, а среди братьев были Мара, Исаак и Лева, судьба которого была загадочна. Лева, будучи двадцати лет, работал в 1919 году по финансовой части, и однажды, возвращаясь с работы через мост в местечке Мена, бесследно исчез. Будто бы было при нем много казенных денег: то ли его ограбили и убили, то ли он сбежал за границу; в семье была легенда, будто Левчик (так его звали сестры) объявится где-нибудь в Америке с большим состоянием и пришлет сестрам денег для счастливой жизни в качестве приданого.

В 1917 году окончила гимназию в г. Гродно Черниговской области и училась в Харькове на историко-филологическом факультете высших женских курсов. По семейным обстоятельствам не закончила курсы. В 1918 году вышла замуж. До 1921 года работала в полевом госпитале секретарем военкома**. Была избрана депутатом Харьковского горсовета.
** Мама любила вспоминать, что во время Гражданской войны была одета в ко­жанку и носила маленький браунинг, разъезжая с папой, который был начальником санчасти 12-ой Красной Армии. Мне известен и такой трагикомический факт из биографии мамы: она вступила в партию, а затем в 1922 году родила Толю и через некоторое время была «вычищена» из партии за то, что запустила общественную работу. «Чисткой» руководил комиссар госпиталя А. Д. Аграновский — родной муж мамы и мой с Толей папа. О, времена, о, нравы!

С 1927 по 1937 годы жила в Москве, занималась общественной работой. Была членом правления РЖСКОП по культмассовой работе. В 1931—1932 годы работала в Союзнарпите начальником отдела самодеятельных столовых. С 1932 по 1937 годы снова занималась общественной работой при домоуправлении.

В 1937 году по навету врагов народа был репрессирован мой муж Аграновский Абрам Давыдович. Я как жена, также была репрессирована. Находясь пять лет в лагерях, работала рабочей древесного цеха бумажного комбината и бригадиром большой полеводческой бригады. Получила три благодарности с занесением в дело за стахановские методы работы.

В 1942 году, когда был полностью реабилитирован мой муж, я была освобождена и жила с семьей в г. Красноярск. В конце 1946 года вернулась с семьей в Москву, где и проживаю до настоящего времени, являясь домашней хозяйкой.

Ф. Аграновская

 

18 ноября 1947 года

АВТОБИОГРАФИЯ

Родился в 1896 году в б. Черниговской губ., в местечке Мена в семье мещан. Отец был мелким торговцем и мелким служащим. Сестра — учительница, брат — музыкант. В 1915 году окончил гимназию в Варшаве и был взят в солдаты. В 1916 году ранен под Ригой. В 1917 году поступил в Харьковский университет на медицинский факультет. С перерывом окончил его в 1922 году.

В 1918 году вступил в партию. До 1921 года участвовал в Гражданской войне в качестве комиссара госпиталей, эвакопункта южного фронта, комиссара санчасти 12-й Армии.

В 1922 году написал первый фельетон, который был напечатан в газете «Коммунист» в Харькове. С тех пор стал журналистом. Работал до 1926 года в «Коммунисте», затем в Москве в «Известиях» (до 1930 года), затем в «Правде»—до 1937 года. В 1937 году по навету врагов народа был репрессирован и осужден на 10 лет тюрьмы. В 1942 году—полностью реабилитирован и восстановлен в партии.

С 1942 года работал в Красноярске в Крайкоме ВКП(б) ответственным секретарем Краевой комиссии Истории Великой Отечественной воины. В 1946 году (девять месяцев) заведовал отделом сельского хозяйства в «Красноярском рабочем». В конце 1946 года вернулся в Москву и работал в журнале «Огонек».

А. Аграновский*
* Судя по дате, обе автобиографии писались мамой и папой почти одновременно для каких-то формальностей, возможно, связанных с их пропиской в Москве.

Любопытен тот факт, что вместе с папой в Харьковском медицинском институте учились и закончили его три довольно известных врача, которые до конца своих жизней (или жизни папы) остались добрыми его друзьями: академик Кассирский Иосиф Абрамович, великий гематолог, автор многих основополагающих учебников по гематологии; знаменитейшие фтизиатры академик Рабухин Александр Ефимович и профессор Левитин (увы, имени его и отчества не помню). Я был знаком со всеми и виделся с ними, но их уже нет на свете, остался лишь один из талантливых учеников Кассирского — академик Воробьев Андрей Иванович, и с ним «школа» учителя.

13 января 1948 года, то есть через год после «безмятежных» автобиографий мамы и папы, в Минске погибает Соломон Михоэлс, о причинах и подробностях его убийства все мы, конечно, не ведали и не знали. В Минске С. М. Михоэлс оказался как член Комитета по Сталинским премиям, чтобы «отсмотреть» спектакли, претендующие на лауреатство. Много лет спустя я вычитал из книги Светланы Аллилуевой «Только один год»: однажды на даче она застает отца, разговаривающего с кем-то по телефону. Сталин молча слушает собеседника, а затем произносит не с воспрошающей, а с утвердительной интонацией (что хорошо запоминает Светлана): «Ну, автомобильная катастрофа», а затем, уже обратившись к дочери, сообщает: «В автомобильной катастрофе разбился Михоэлс». Дальше Аллилуева пишет в книге: «Он был убит, и никакой катастрофы не было. Автомобильная катастрофа была официальной версией, предложенной отцом, когда ему доложили об исполнении».

Вспоминаю и я, что в самом конце семидесятых годов в Коктебеле Александр Михайлович Борщаговский рассказал мне, что Михоэлс был убит в Минске ударом трубы по голове. Сам же Борщаговский узнал подробности со слов одного театрального критика, который жил вместе с Миходлсом в Минске в одном номере гостиницы и прекрасно помнит, как вечером кто-то позвонил актеру по телефону и пригласил на чью-то свадьбу или на день рождения, причем Михоэлс удивленно спрашивал соседа по номеру: идти ли к незнакомым людям? Все же пошел и не вернулся, и было это именно 13 января печальною 1948 года. Помню, рассказ Александра Михайловича был доверен мне по секрету (это же еще в семидесятых годах!), и я никому ничего не говорил. До гласности и до свободы слова надо было еще дожить...

И, наконец, третий документ: письмо написано на фирменном бланке «Огонька».

 

Осень 1950 года

Дорогой друг! Вы что-то там мудрите. И зря. Надо без разговоров послушаться врачей и немедленно уезжать в Сочи, чтобы на самом деле вылечиться как следует, а не загонять болезнь внутрь.

Пока что у Вас в редакции лежит материал, который будет печататься, так что даже не видно, что Вас нет на работе. А насчет материальных дел за это время что-нибудь изобретем: и гонорар пойдет, и еще кой-что м. б. придумаем. Лечитесь как следует. А за то, что Вы и в больнице писали — сердечное спасибо.

С приветом А. Сурков.

 

Письмо главного редактора «Огонька» было передано папе с нарочным, направленным в институт Курортологии, где папа лечился впервые и единственный раз после лагерей (если не считать кратковременного лежания в крайкомиссии в Красноярске в 1943 году). Помню, ночами папа просыпался, садился на постель, из его груди вырывался ужасный хрип: по-видимому, это были первые приступы сердечной астмы, на которую он не желал обращать внимания. Кроме того, его мучали бати в пояснице (он говорил: «Вступило!»), которые, возможно, явились почечной коликой, и папа требовал: «Понтапон!», который был, наверное, аналогом промидола. Увы, все мы (и папа в том числе) не понимали серьезности его заболевания: ему оставался всего лишь один год жизни. Но оставшись папа жить дальше, я не уверен, что его не постигла бы судьба многих тысяч людей, вернувшихся из системы ГУЛАГа, чтобы вновь пойти туда и там погибнут!.. Так или иначе, надо радоваться тому, что последний год жизни папы был вдохновенным творчески и активным физически.

356


Произошла ошибка :(

Уважаемый пользователь, произошла непредвиденная ошибка. Попробуйте перезагрузить страницу и повторить свои действия.

Если ошибка повторится, сообщите об этом в службу технической поддержки данного ресурса.

Спасибо!



Вы можете отправить нам сообщение об ошибке по электронной почте:

support@ergosolo.ru

Вы можете получить оперативную помощь, позвонив нам по телефону:

8 (495) 995-82-95