Круглосуточная трансляция из офиса Эргосоло

Леденящий ужас

Сталин и Мандельштам. Сюжет третий. Часть пятая

О душевном состоянии Мандельштама в это время можно судить по эпизоду, о котором рассказывает Э.Г. Герштейн:

 

 

И опять такой же вечер.

Осип Эмильевич снова лежит на тахте, но взгляд у него застывший. Я сижу напротив, разговор наш еле цедится. Наконец, он произносит:

— Понимаете? Кто-то прислал мне новую итальянскую книгу об архитектуре. А ведь в Италии фашизм…

Он беспокойно о чем-то размышляет.

— По-настоящему, я должен пойти в ГПУ и сообщить об этом. Что вы так на меня смотрите?

Глаза у него совершенно стеклянные, как тогда, когда он приехал из Чердыни.

— А разве вы не пошли бы в ГПУ, если бы, например, узнали о политическом заговоре против нашей страны? Или военную тайну фашистов, которая угрожает нашему государству? Конечно, пошли бы. Да, да… Вы и сейчас можете пойти… Да! В ГПУ должны пойти вы. Вы скажете: «Поэту Мандельштаму присылают из фашистской Италии литературу. Он не знает, кто ему подбрасывает эти книги. Это — провокация. Нужно принять меры, чтобы оградить советского поэта от…» и т.д., и т.д.

Я слушаю его в смятении.

К счастью, в это время вернулась Надя. Я ушла, ничего ей не сказав о нашем разговоре, торопясь на последний трамвай.

Мне было ужасно тяжело. То Мандельштам назначает меня для хранения тайны его антисталинского стихотворения, то посылает в ГПУ делать сообщения.

((Э. Герштейн. Мемуары. Стр. 68—69.))
 
 

Совершенно очевидно, что это «двоемыслие» Мандельштама было не чем иным, как сублимацией страха

Но страх, оледенивший его душу, не убил в нем поэта.

 
 

Поразительно, — говорит о воронежской ссылке Мандельштама Ахматова, — что простор, широта, глубокое дыхание появились в стихах Мандельштама именно в Воронеже, когда он был совсем не свободен.

((Осип Мандельштам и его время. М. 1995. Стр. 35.))
 
 

Но она же — вот так рисует его жизнь в этой самой воронежской ссылке:

 
 
 
 
А в комнате опального поэта 
Дежурят страх и Муза в свой черёд. 
И ночь идет, 
Которая не ведает рассвета.
 
 
 
 

«В свой черёд» — это значит, что страх отступал, когда «на дежурстве» его сменяла Муза.

В том же феврале написаны «Стихи о неизвестном солдате», в которых с потрясающей, пронзающей душу силой он выразил сознание своего родства с миллионами безвестных жертв «века-волкодава», сознание кровной связи своей судьбы с их судьбою:

 
 
 
 
Миллионы убитых задешево 
Протоптали тропу в пустоте, 
Доброй ночи, всего им хорошего 
От лица земляных крепостей…
 
 
 
 
Наливаются кровью аорты 
И звучит по рядам шепотком:
— Я рожден в девяносто четвертом, 
Я рожден в девяносто втором…
И, в кулак зажимая истертый 
Год рожденья с гурьбой и гуртом, 
Я шепчу обескровленным ртом:
— Я рожден в ночь с второго на третье 
Января в девяносто одном 
Ненадежном году, и столетья 
Окружают меня огнем.
 
 
 
 

Можно ли было яснее и непреложнее выразить уверенность в том, что и его — раньше ли, позже — не минет чаша сия.

Как же могли в той же душе, почти одновременно с этими, родиться строки, исполненные казенного — и в то же время искреннего — восторга:

 
 
 
 
Много скрыто дел предстоящих 
В наших летчиках и жнецах 
И в товарищах реках и чащах, 
И в товарищах городах.
 
 
 
 

Этот феномен, в отличие от того, что описан Оруэллом, можно было бы назвать не двоемыслием, а двоечувствием. Стихи Мандельштама воронежского периода являют собой едва ли не уникальный пример такого двоечувствия.

Здесь, в Воронеже, им были написаны все стихи, в которых с необыкновенной силой выразилась мучительная попытка примирения с действительностью сталинского режима:

 
 
 
 
Я должен жить, дыша и большевея…
Люблю шинель красноармейской складки…
На Красной площади всего круглей земля…
Если б меня наши враги взяли…
Моя страна со мною говорила…
А вы, часов кремлевские бои…
Захлебнулась винтовка Чапаева…
Я слышу в Арктике машин советских стук…
Я кружил в полях совхозных…
Средь народного шума и спеха…
 
 
 
 

Но в то же самое время, там же, в Воронеже, были написаны и совсем другие стихи, противоположные этим не только по мысли, но и по чувству, по ощущению своего места в мире:

 
 
 
 
Куда мне деться в этом январе? 
Открытый город сумасбродно цепок… 
От замкнутых я, что ли, пьян дверей? 
И хочется мычать от всех замков и скрепок.
 
 
 
 

Или это:

 
 
 
 
Может быть, это точка безумия, 
Может быть, это совесть твоя: 
Узел жизни, в котором мы узнаны 
И развязаны для бытия.
 
 
 
 

Или вот это:

 
 
 
 
Это какая улица? 
Улица Мандельштама. 
Что за фамилия чортова — 
Как ее не вывертывай, 
Криво звучит, а не прямо.
 
 
 
 
Мало в нем было линейного, 
Нрава он был не лилейного, 
И потому эта улица 
Или, верней, эта яма 
Так и зовется по имени 
Этого Мандельштама…
 
 
 
 

И, наконец, вот это:

 
 
 
 
Еще не умер я, еще я не один, 
Покуда с нищенкой-подругой 
Ты наслаждаешься величием равнин 
И мглой, и холодом, и вьюгой.
 
 
 
 
В прекрасной бедности, в роскошной нищете 
Живи спокоен и утешен, — 
Благословенны дни и ночи те 
И сладкогласный труд безгрешен.
 
 
 
 
Несчастен тот, кого, как тень его, 
Пугает лай и ветер косит, 
И беден тот, кто, сам полуживой, 
У тени милостыни просит.
 
 
 
 

Сколько здесь внутреннего достоинства, уверенного спокойствия! И с каким грустным, снисходительным сочувствием говорит поэт о тех, кто это достоинство утратил, кто «сам полуживой, у тени милостыни просит». Но эти, последние строки, — они ведь тоже о себе! В его письме к Чуковскому, написанном в это же время, есть строки, дословно совпадающие с этими, стихотворными:

 
 

Я тень. Меня нет. У меня есть только право умереть. Меня и жену толкают на самоубийство. В Союз писателей — обращаться бесполезно. Они умоют руки. Есть один только человек в мире, к которому по этому делу можно и должно обратиться. Ему пишут только тогда, когда считают своим долгом это сделать. Я за себя не поручитель, себе не оценщик. Не о моем письме речь. Если Вы хотите спасти меня от неотвратимой гибели — спасти двух человек — помогите, уговорите других написать…

 
 

Сомнений нет: это он, он сам был в роли тени, просящей милостыни у тени.

Не только в стихах (стихи — дело таинственное), но и в разговорах с близкими, в одном и том же каком-нибудь страстном монологе соседствуют утверждения как будто несовместимые и по смыслу, и по своему эмоциональному настрою.

Вот он восклицает с отчаянием:

 
 

— Я опять стою у этого распутья. Меня не принимает советская действительность!..

 
 

И тут же:

 
 

— Я трижды наблудил: написал подхалимские стихи (это о летчиках), которые бодрые, мутные и пустые… Я гадок себе. Во мне подымается все мерзкое из глубины души. Меня голодом заставили быть оппортюнистом. Я написал горсточку настоящих стихов и из-за приспособленчества сорвал голос на последнем. Это начало большой пустоты.

((С.Б. Рудаков. Их письма к жене. 2 августа 1935 года.))
 
 

Только что я высказал уверенность, что стремление Мандельштама «найти во всем исторический смысл», — было не чем иным, как сублимацией страха. Сказанное, однако, не означает, что это был страх перед угрозой физической расправы. Одними репрессиями — или угрозой репрессий — феномен «двоечувствия» Мандельштама не объяснить.

Как же понять, как объяснить это парадоксальное психологическое состояние, когда человек испытывает одновременно два противоположных, взаимоисключающих чувства (скажем, чувство собственного достоинства и чувство предельной униженности, упрямое сознание своей правоты и острое чувство вины), и оба эти чувства переживает с максимальной, предельной искренностью?

Это парадоксальное состояние было описано академиком И.П. Павловым и его учениками:

 
 

У нас находится на излечении больная с чрезвычайно расслабленной нервной системой. Когда ей показывают красный цвет и говорят, что это не красный цвет, а зеленый, она с этим соглашается и заявляет, что, всмотревшись внимательно, она действительно убедилась, что это не красный, а зеленый цвет. Чем это объяснить? Академик Павлов говорит, — парадоксальным состоянием. При нем теряется реакция на сильный возбудитель. Действительность, действительный красный или иной цвет — это сильный возбудитель. А слова: красный, зеленый и т. д. — это слабые возбудители того же рода. При болезненной нервной системе, при ее парадоксальном состоянии теряется восприимчивость к действительности, а остается восприимчивость только к словам. Слово начинает заменять действительность. В таком состоянии, по мнению академика Павлова, находится сейчас все русское население.

((Н.А. Гредескул. Журнал «Звезда», 1927.) )
 
 

И там же:

 
 

Рефлекс свободы — есть основной жизненный рефлекс. Животное, лишенное свободы, рвется, кусается, бьется о клетку, отказывается есть и пр. Но этот рефлекс не только можно подавить, но и заменить условным рефлексом на те же воздействия. Если известным образом комбинировать голод и дачу пищи животному и терроризировать животное наказаниями, то можно совершенно усмирить его, приучить его к тому, что оно будет вилять хвостом в ответ на действия, лишающие его свободы, и смотреть в глаза тому, в чьей власти меры репрессии.

 
 

Конечно, человек — не животное. Хотя… при тех неограниченных средствах воздействия, которыми располагает палач…

Чекисты в своей практике, как мы знаем, не гнушались и тех старых, испытанных средств воздействия, к которым прибегали палачи всех времен и народов. Пытки, побои, самые гнусные и самые жестокие издевательства — все эти так называемые недозволенные методы ведения следствия широко использовались следователями НКВД. Но Сталин великолепно понимал, что в некоторых случаях даже эти «сильнодействующие» средства могут не сработать. Он знал, что есть нечто более страшное для психики подследственного, чем самая изощренная пытка.

Обычно до всех этих психологических тонкостей он не снисходил. Рассказывают, что когда ему доложили, что арестованные врачи не хотят признаваться в своих мнимых преступлениях, он молча ткнул себя кулаком в зубы, показывая — жестом, — что надо делать в этом случае.

Но при этом нельзя сказать, чтобы душа подследственного его так-таки уж совсем не интересовала. Просто, как истый материалист, он исповедовал доктрину, суть которой исчерпывающе, — хотя и не без иронии, — выразил Николай Олейников:

 
 
 
 
Но наука доказала, 
Что душа не существует, 
Что печенка, кости, сало — 
Вот что душу образует.
 
 
 
 

И все-таки он знал, что существуют и другие — не только физические — способы воздействия на душу подследственного.

 
 

На одном из кремлевских совещаний Миронов в присутствии Ягоды, Гая и Слуцкого докладывал Сталину о ходе следствия по делу Рейнгольда, Пикеля и Каменева. Миронов доложил, что Каменев оказывает упорное сопротивление: мало надежды, что удастся его сломить.

— Так вы думаете, Каменев не сознается? — спросил Сталин…

— Не знаю, — ответил Миронов…

— Вы не знаете? — спросил Сталин, с подчеркнутым удивлением, пристально глядя на Миронова. — А вы знаете, сколько весит наше государство, со всеми его заводами, машинами, армией, со всем вооружением и флотом?

Миронов и все присутствующие с удивлением смотрели на Сталина, не понимая, куда он клонит.

— Подумайте и ответьте мне, — настаивал Сталин.

Миронов улыбнулся, думая, что Сталин шутит. Но Сталин шутить не собирался. Он смотрел на Миронова вполне серьезно.

— Я вас спрашиваю, сколько все это весит? — настаивал он.

Миронов смешался. Он ждал, все еще надеясь, что Сталин превратит все в шутку, но Сталин продолжал смотреть на него в упор в ожидании ответа. Миронов пожал плечами и, подобно школьнику на экзамене, сказал неуверенным голосом:

— Никто не может этого знать, Иосиф Виссарионович. Это из области астрономических цифр.

— Ну, а может один человек противостоять давлению такого астрономического веса? — спросил Сталин.

— Нет, — ответил Миронов.

— Ну так вот, не говорите мне больше, что Каменев или кто-то другой из арестованных способен выдержать это давление.

((Александр Орлов. Тайная история сталинских преступлений. М. 1991, стр. 124—125.))
 
 

Именно этого давления и не вынес Мандельштам.

 

Бенедикт Сарнов

Источник

947


Произошла ошибка :(

Уважаемый пользователь, произошла непредвиденная ошибка. Попробуйте перезагрузить страницу и повторить свои действия.

Если ошибка повторится, сообщите об этом в службу технической поддержки данного ресурса.

Спасибо!



Вы можете отправить нам сообщение об ошибке по электронной почте:

support@ergosolo.ru

Вы можете получить оперативную помощь, позвонив нам по телефону:

8 (495) 995-82-95