Первый раз отец приехал в Москву тайно, не имея на то права. Ведь житуха «без ста городов» означала тягостное ограничение воли, - и это после всего, что пришлось пережить.
Он позвонил в парадную дверь, мама открыла с колотящимся сердцем, но – без лишних эмоций, по-тихому надо было прошмыгнуть по коридору как можно более незаметней.
Уже в комнате он впервые увидел меня не грудным, а десятилетним мальчишкой.
ОТЕЦ. Я тебя хотел на руки поднять, поцеловать, но ты не дался. Уклонился!.. Я сразу понял, что ты дичишься меня.
МАМА. Сема заплакал, я заплакала вслед…
Я. И бабушка моя тоже заплакала, глядя на эту встречу Одиссея и Пенелопы.
ОТЕЦ. Лика, я люблю тебя.
МАМА. Ну, пожалуйста, без этих слов.
Я. Через час мы пошли с отцом в баню. В Сандуны, в люкс, высший разряд, за восемь рублей.
МАМА. Марик, не бойся. Это твой папа.
Я. Эти мамины слова мне хорошо запомнились. И я их не раз потом повторял про себя: «Марик, не бойся. Это твой папа». Каково, а?..
Восьмирублевая баня волновала меня, - действительно у меня, наверное, был испуганный вид, - ведь до этого исторического дня я ходил в баню только с мамой и бабушкой!.. в женскую!.. до десяти лет!.. А тут с человеком, которого назвать вслух «папой» было непросто, мне предстоял этот ошеломительный поход. Все было впервые и все было ин-те-ресно!..
Раньше меня водили совсем в другие разряды – за 20 и за 30 копеек. Причем под мышкой у моих женщин – бабушки и мамы – всегда был таз и завернутый в свое (!) полотенце этакий огромный коричневый кирпич – хозяйственное мыло, им мне и голову мыли, и тело, туалетного не помню. Скребли спину, затем отправляли под кипяток в душ, краны прокручивались и выдавали либо холодный, до ледяного, ливень, либо очень горячий, такой, что терпеть невозможно – средней температуры не было.
А потом начинался главный процесс – стирка. Захваченное из дома белье натиралось коричневым кирпичом в шайке, полоскалось, выжималось и складывалось аккуратно в таз – на все уходило не менее трех часов, ведь в это время входило стояние в очереди.
Конечно, по всем законам правильного эротического воспитания десятилетнего подростка, пусть малорослого, как я, в зал, где на мокрых скамьях сидели десятки нагих представительниц прекрасного пола, пускать было абсолютно нельзя, но ведь я тут плескался, демонстрируя свои мальчиковые прелести, тоже не один. Были ребятки и постарше, покрупнее меня. Дети войны – вот как мы тогда назывались. А что это значило?
Только лишь то, что зовется бескрайней безотцовщиной. У кого как – в этой семье отца убили на фронте, а в этой посадили.
Так жило полстраны. И для ее оставшегося в живых населения банный день превращался в праздник, - выходили счастливые, шли домой краснолицые, распаренные, кутали тщательно детишек, чтоб, не дай бог, не простудились по дороге.
И вот Семен ведет меня в мужской высший разряд. Кто бывал в Сандунах (а кто там только позже не бывал?!) помнит и эту шикарную лестницу и лепнину на стенах…
Мы чинно разделись. Отец с удовольствием, медленно помог мне расстегнуть штанишки и с этого мига я почувствовал необычайную новизну своей жизни – во-первых, я повзрослел, во-вторых, понял, что у меня есть отец.
Он потер мне спину уже не так, как мама – по-мужски, злой мочалкой и я даже вскрикнул:
- Папа!
- Терпи, сынок! – улыбнулся отец, облил меня с головы до ног целой шайкой волшебной воды и все преобразилось: мир стал лучше и веселее.
Мы – подружились.
… Самое невероятное произошло позже. Никто не настучал. В нашей коммуналке все жильцы тотчас пронюхали, что к Лиде «вернулся» ОТТУДА ее муж, которого она ждала, - и ничего не стоило кому-нибудь шепнуть домуправу или дворнику про визит незнакомого 2гражданина», к тому же «еврея», к соседке и ее матери, живущим в двадцатиметровой комнате с ребенком (можно было бы при таком развитии событий на эту комнату позариться и потом отнять, - почему бы не?!), - и все, пиши пропало.
Но нет, никто не пикнул. А ведь в коммуналке нашей жили разненькие люди – например, сожитель Вальки, чья дверь в коридоре напротив нашей, ходил в уборную голый по пояс и в галифе. Мент!.. И как мент он, казалось, должен был бы первым доложить «куда следует».
Не доложил.
Это что значит?.. А то, что в «коммуналке» нашей, несмотря на всю гигантскую порчу населения в масштабах необъятной страны, была своя мораль, которая по своим, неофициальным понятиям, правила поведением людей и люди эти, если хотели, оставались людьми.
Отец переночевал и смотался, повидав жену и сына. Ушел живой и невредимый. Вроде чепуха, какие мелочи! – а на самом деле факт ПО ТЕМ ВРЕМЕНАМ исключительный. Героизма особого не содержит, но капля благородства тут, поверьте, имеет место быть.
Бывало и другое, конечно, совсем: и в кастрюли плевали, и мат-перемат на кухне стоял, и до мордобоя доходило… Этот мент свою Вальку колошматил – стенки тряслись!..
Незабываемы также витиеватые кровавые следы на полу, - это наша тихая, больная женским недугом старушка, звавшаяся Меланьей Давыдовной, шагала в длинной, до пят, фиолетовой старинной юбке по коридору от своей конуры до туалета.
После ее проходов сразу ссоры – кому затирать?.. Дежурство по квартире несли по очереди, да ведь начинались крики: «Я не обязана!.. Сама наследили – пусть сама и моет!»
Да где там она могла сама?!.
Вдруг как-то затихла, дня три не показывалась наружу. Пихнули ее дверь ногой, сорвали крючок – и что?.. увидели то, что вроде и не ждали, когда ругались: померла. Нетути Меланьи Давыдовны уж сколько лет, а я ее хорошо помню. Когда она еще здоровая была, шипела, как змея:
- Тебе, Лидка, еще три горя будет. Одно с мужем, другое с матерью твоей, а третье с жиденышем твоим этим. Ты еще наплачешься, помяни мое слово.
Мама скрипела зубами, молчала, будто вся из железа.
А Меланья Давыдовна свое:
- Это тебе будет наказание. Спроси, за что?.. Молчишь? Ну, молчи, молчи. Я сама тебе поведаю: за то, что ты к Богу не преткнулась, и в партию не вступила. Значится, язычница. Не преклонила колени пред Ваалом аль преклонила?.. отвечай не мне – себе. А Ваал судьбы тебя и наказывает. И еще больше накажет… Нет, не будет тебе, Лидка, благодати…
Мама в нерве – к бабушке, а бабушка моя была мудрая, успокаивала дочь:
- Что ты слушаешь ее, ведьму?.. Не надо эту профессиональную ведьму слушать.
Но «ведьма», когда здоровая была, действительно работала в этом образе, видимо, неплохо: к ней постоянно с улицы какие-то клиенты, с которыми наша бравая, когда здоровая была, старушка Меланья Давыдовна играла в карты, жгла свечи – и все было тихо-тихо, если б только потом не эти зловещие кровавые пятна на полу и соседские ссоры, пока она не померла.
А еще были добрые, другие, по-настоящему добрые соседи – Тяпкины. Эти жили чистенько и аккуратненько, как только могут жить бедные интеллигентные люди.
Не жалуясь ни на что и при этом видя адекватно все, что творится вокруг. Что-то, я бы сказал, чеховское было в их быте, неубиваемо русское, простое и искреннее.
Иначе зачем бы им понадобилось помогать нам?
Бывало множество раз – приходил я из школы домой, бабушке меня нечем кормить, ну, абсолютно нечем, так эти Тяпкины выйдут на кухню, видят: наша керосинка холодная, сами постучат:
- Марик, иди к нам, отобедай, детка!
Подкармливали меня!..
А могли бы и не подкармливать. Могли бы отвернуться и не заметить, начхать, голодный я или сытый…
Помню я их гороховые супы, их пирожки с повидлом и даже огурчики, нарезанные тонко и лежащие на тарелочке этаким веером.
И как такое запоминается? Да еще до сих пор в голове сидит где-то далеко, но всплывает сейчас с поразительной ясностью, лишь воспоминания о нищем, голодном детстве могут так всплывать и так волновать на старости лет.
17.1.1947 г.
Дорогая моя Лидука!
Доехал я превосходно. Все же занял верхнюю полку, улегся и проспал до самого Ярославля.
Здесь сразу же пересел в другой поезд, также занял вторую полку и проспал до Рыбинска.
Сейчас уже на месте, приступил к выполнению своей задачи. Отсюда выеду 19-го утром, в Горький приеду оказывается, рано 20-го числа, а в Шерстки, значит, попаду 21-го. Чувствую себя хорошо.
Как ты доехала домой с вокзала? Как здоровье? Любимая моя женушка! Спасибо тебе за прекрасные дни, проведенные мною с тобой.
Целую, целую тебя и сына, твой Сема.
Привет маме, всем родным.
Переборы, 18.1.1947 г. 5 час.веч.
Любимая женушка!
Дела все закончил. 19 в 6 ч.45 м. поездом отправляюсь в Рыбинск (это - 14 км.) На вокзале пробуду ночь, а в 9 ч.25 м. утра поеду в Горький.
Здесь стоит исключительно теплая погода, тает, ноги в валенках промочил насквозь, как ты и предсказывала. Хорошо еще, что в моем распоряжении была здесь лошадь, я все время разъезжал, а то было бы еще хуже. Ночевал в гостинице на дрянной постели. Лег поздно, так как освободился от дел в Управлении только в 2 ч. ночи. Но успел все сделать, все оформить. В самом городе не пришлось побывать, но прошел вчера через него.
Город большой, но унылый...
Как здоровье твое, самочувствие? Я уже скучаю по тебе и сыну. Будьте здоровы, дорогие мои! Горячо обнимаю и целую Вас, Ваш Сема.
Привет маме, Самуилу, всем родным. Пиши.
Шерстки, 21.І.1947 г.
Дорогая моя Лидуська! Вот я и приехал на место, сегодня утром. Доехал хорошо, останавливался вчера в Горьком.
Здесь все по-старому, квартира в порядке. Последнюю эту декаду придется, наверное, много работать, чтоб наверстать упущенное.
Как только будут у меня деньги, я вышлю тебе 400-500 рублей. Думаю, что это будет к 1-му числу, не позже. Я тебя очень прошу, моя любимая женушка, писать мне чаще, - уж очень тоскливо мне здесь одному.
Завтра в клубе концерт, в котором буду петь.
Ликин! Если случится купить материал на подкладку моего пальто, то купи, потому что она совсем изорвалась, Получила ли ты мои открытки с дороги? Как ты доехала домой с вокзала?
Как здоровье и работа? Как успехи Мароника?
Привет маме.
Крепонько целую. Твой Сема.
1.П.1947 г.
Дорогая Лидука!
Вот видишь, как у нас получается? До сих пор от тебя нет ни одной весточки. Я уж послал тебе несчетное количество писем, а ты молчишь... Почему?
На каждое мое письмо, или открытку, ты ведь должна отвечать. Мы с тобой так и договаривались, но ты, почему-то, не выполняешь.
Я очень беспокоюсь, в чем дело?
В ближайшие дни вышлю тебе 400 рубл. Как только получишь, сообщи. У меня все по-старому. Работаю много, думаю, что февраль пройдет успешно, много проделано для этого подготовительных работ. Сейчас у нас крепкие морозы.
Как Вы живете, любимые мои?
Как здоровье?
Скажи Маронику, чтобы написал мне письмо. Целую тебя и сына крепко, крепко, твой Сема.
Привет маме, Самуилу, родным.
Мамина косынка попала в чемодан и я ее завез. Будет в целости. Когда приеду - привезу.
Шерстки, 21.П.1947 г.
Дорогая моя Лика!
Пользуюсь случаем, что возвращается в Москву Василий Васильевич Иванов, и передаю с ним письмо и живой привет.
Он, примерно, расскажет про мое житье-бытье, про работу, про питание.
Твое письмо с открыткой Марика от 9.П я получил. Очень удивлен тому, что мои письма так плохо доходят до тебя. Поступил ли мой перевод от 4.П на 400 рублей?
Ликин! Я уже писал тебе, что мне необходимы 1 1/2 тысячи руб., и я просил тебя взять их со сберкнижки и срочно, по телеграфу, выслать их мне, - я должен рассчитаться.
Писал ли я тебе о том, что к 1-му апреля я собираюсь обязательно приехать домой? Я уж имею договоренность, что меня пустят.
В тот момент, когда я пишу эти строки, принесли мне твое письмо от 17.II, - очень обрадовался ему. Но зачем ты упрекаешь меня в том, что я сообщаю тебе о каких-то "не существующих письмах"? Право же, я писал тебе и сейчас ты их уже, наверное, получила.
Конечно, я ни на минуту не забываю о конечной цели - переезде домой. И я уже многое сделал для этого... Мы ожидали здесь к 20.II приезда Володи, но он отложен до конца февраля. С его приездом полагаю, будет окончательно решен этот вопрос.
Я вступил в профсоюз, получил членский билет. Обменял паспорт на 5-ти летний.
Лидуська! Очень рад успехами Мароника в музыке. Передай мою сердечную благодарность Нине Николаевне за ее труды.
А как он успевает в школе, улучшилось ли его поведение?
Ликин! Мне очень тяжело одному, часто меня одолевает такая тоска, что не знаю куда деваться. А, главное, и это самое плохое, я зачастую теряю уверенность в будущем своем, в том, что удастся устроиться по-человечески, дома, в семье.
С формальной стороны, как будто все уже в порядке...
Достаточно ли этого? Я стал каким-то нерешительным в отношении самого себя. Признаюсь тебе в этом, хотя это и не совсем приятно мне.
Сема.
Вот и открытие: отец мечется, рыпается туда-сюда: где бы достать работу, укорениться в каком-нибудь городе на воле, вытянуть к себе семью, но нет, не удается ему это. Тут Кафка: мир враждебен к тебе, а ты тянешься к нему, просишь: «Прими! Прими!», а он отталкивает тебя, постоянно напоминая: «ты – изгой, нет тебе места на этой земле, в этом пространстве». Человек спрашивает, а в чем я провинился? Почему не могу жить, как все?» Ответа нет. И работы – нет. И семьи. Ничего нет. Живи одиноким волком. Остается цель: переждать жизнь – и дело с концом. Странное на первый взгляд, бытие, но – реальность.
Казалось бы, кончились твои несчастья, ан-нет, и на обретенной воле тебе не будет пощады, а будут унижение и новая жизнь «у параши». Уже вроде бы бесконвойный, но в паспорте отметка – враг. Клеймо троцкиста – тут и говорить не о чем. Дайте жить и дайте работать – фига тебе, ибо ни работы, ни жизни.
А в безвыходности – смысл тупика. Ну, что ты будешь делать!.. Спасет охота к перемене мест – научись кивать да кланяться, жди ответа, как соловей лета, благодари всех подряд и помалкивай.
Надо всюду, где только можно, тыркаться. Может, где-то в щелочку можно проникнуть, за какой-то порожек зацепиться… Вдруг удача?.. Вдруг прорежется полоска света в темном царстве?
Используются связи: посоветуйте, порекомендуйте, устройте… Я не подведу, я оправдаю… Только помогите!
И отцу помогали. Фамилии, упоминаемые в письмах, дороги мне, хотя и позабыты, как и все то времячко, претендующее зваться эпохой. Люди, завязшие в комковатое тесто послевоенного быта, уставшие от непрекращающейся арестной вакханалии, перемешались на перекрестных жизненных путях – палачи, жертвы, те, кто на воле и те, что на эту волю вышел… Отморозки и подмороженные – на общем холоде.
В чем открытие для меня?.. После многочисленных отказов получить работу там и сям, отец оказывается в Буреполоме Горьковской области – в лагере, на деревообделочном заводе, но уже на вольных хлебах. Красиво, эффектно звучит – Буреполом. Да только и здесь колючка, бараки, режим, ватники… Недорасстрелянные и недопытанные людские тени. Это от полнейшей невозможности найти что-то другое. Бывший зэк вкалывает с настоящими зэками. Не думаю, что он в непривычном звании «начальника» помыкает ими. Но «устроившись» на этом сомнительном для себя месте, он, безусловно, тяготится своим положением, страдает оттого, что тюрьма не отпускает, не дает реального способа жить без нее. Хочется без нее, проклятой, а никак…
И видится в том еще одна угнетающая способность системы – никогда не разжимать щупальца свои, держать КАЖДОГО повязав с собой даже вроде бы освободившегося, вроде бы могущего осуществить выбор.
Нет, не получается. Нет выбора. Ибо наколото недаром татуированным клеймом: «Век свободы не видать».
И все же отец нашел в себе силы пойти в отрыв. Буреполом символично носил временный характер, - из тюрьмы, коли вышел, делай ноги поскорей, не задерживайся. Он и не задержался. Да вот от судьбы да сумы разве надолго убежишь? Вскоре ЕГО задержали.
Опять вопрос: за что?..
И всевечный ответ: а ни за что. Так, безо всякой на то причины.
На все и для всех первопричина была одна – эта сучья сталинщина.