Я. Бывает, история раздражает. «Окаянными днями, террором или праздниками в честь удавшегося насилия.
Бывает, история подавляет. Исчезновением гармонии, добра и света.
Ее провалы темнят время, в котором новая, наступающая жизнь оборачивается единственно суетой, бессмысленным существованием. События в момент их свершения как бы изначально теряют свое значение и выглядят совершенно пустыми. Кажется, все зря. Это первый признак распада.
МАМА. В такие периоды не хочется ничего, прежде всего – жить.
Если несправедливости так много и она столь неподвластна влиянию добра, зачем мы вообще являемся на свет божий?.. И почему Бог бросает нас в бездну горя, забывая, что мы люди – слабые существа – и нам нужна поддержка в бедах, а не равнодушие.
ОТЕЦ. Где ты, Бог?.. Православный, иудейский, хоть какой-нибудь!..
Вот я, перешибленный в лёт полуинвалид, полусумасшедший, в рвенье, в депрессии, лишенный всего и вся, одинокий и голодный, грязный и худой, не знавший секунды счастья, бессемейный бывший красавец, никому не нужный, ни во что больше не верящий – зачем еще дышу?.. Зачем цепляюсь за жизнь?.. Проклятье!
Мне переломали не год, не два.. Мне жизнь переломали. Все, что только возможно, переломали.
Мне переломали семью. Предварительно переломали любовь – единственно крепящую душу зэка силу. Когда меня второй раз взяли, я понял, наконец. Это всё. Другого на будет. История поставила меня у параши. Навечно. То есть навсегда.
Не будет мне уже другой жизни. Век свободы не видать…
История загребла меня своим паршивым веником и кинула на помойку.
Какая же ты сука, история!..
И какой же я дурак, что тебе верил, тебя когда-то приветствовал!
Я. Ты считаешь, тебя предали? Кто?
ОТЕЦ. Меня предали все.
Я. Не молчи, мама. Ответь ему.
Молчит.
Ты же его мучаешь.
Молчит.
Он же там психовал.
Мать подняла голову.
МАМА. А я тут не психовала?
Я. Ты другое дело. Ты жила в Москве – городе, где сотни возможностей, тысячи искушений… А у зэка – воспаленное воображение, ему каждый божий день что-то такое чудится…
МАМА. Что?
Я. Ну… этакое.
Мама в этом месте врезалась со своим (ахматовским) комментарием.
МАМА. Мы ни единого удара
Не отклонили от себя.
И знаем, что в оценке поздней
Оправдан будет каждый час…
Но в мире нет людей бесслезней,
Надменнее и проще нас.
Я. Вот тут она была права. Патологическое неумение прощать. Это у нее чисто греческое в крови. Она ведь у меня из Анапы. Бабушка моя, повторяю, русская – Александра Даниловна Губанова – в далеком 1910-ом году принесла ребенка 5 апреля от красивого грека по имени Михайло Котопуло, и назвала ту девочку Лидией, и стала расти Лида в безотцовщине, ибо скоро после рождения красивый грек Михайло сгинул навсегда – куда бедному податься от войн и революций? – да в Грецию, куда ж еще?
Там и простыл след моего деда, которого я ни в глаза не видел, ни на фотокарточке.
А мама… что мама?.. Подросла, сделалась красавицей, засмотреться можно!..
И засматривались. Всю жизнь на нее мужчины засматривались, пытались ухаживать, но она всех отшивала…
МАМА. Не всех. Только тех, кто лез.
Я. А лезли все. Я помню…
МАМА. Ну, что ты городишь?.. Что ты помнишь?.. Ты же маленький совсем был.
Я. Чугунова помню… Седова помню… Еще этого… как его грузина такого… Плоткина.
МАМА. Ну, какой же Плоткин - грузин?
Я. Он был с усами. А все грузины для меня были с усами. Вот я его и считал грузином.
МАМА. Все они, да, ухаживали за мной. Помогали.
ОТЕЦ. (угрюмо). Что же это была за помощь?
МАМА. Седов в сумочку клал деньги. Понимал, что я так не возьму. Чугунов подарки делал – к 8-му марта, на 1-ое мая – духи «Красная Москва» - футляр в виде Кремля.
Я. А генацвале Плоткин?
МАМА. Плоткин был богатый дядя. Он мне отрез подарил. Крепдешиновый. На платье.
Отца передернуло.
ОТЕЦ. И ты… принимала их подарки? Скажи честно!..
МАМА. А что ж было делать?.. Они же от сердца, от всей души. Но ни с кем из них я не была близка.
ОТЕЦ. (задиристо, по-ребячьи). И я должен этому верить?
Я. Должен, папа. Мама никогда не врет.
Что правда, то правда. Мама моя обладала этим явным качеством – цельность натуры, которая не умела притворяться. И не терпела, когда это делали другие. Весь мир она безошибочно делила на плохой и хороший. И всех людей точно так же – одни были положительные, другие отрицательные. С первыми она была готова пойти в огонь и воду. Вторых отрезала от себя на всю оставшуюся жизнь. Попросту зачеркивала. Если человек, по ее мнению, хоть раз в жизни проявил себя сколько-нибудь недостойно, - всё, он для нее переставал существовать. Навеки. Ему тотчас приходилось съесть маминого ежа, и никакая сила не могла заставить мать проявить гибкость, не говоря уж о том, чтобы как-то сделать вид, что ничего не произошло, пропустить на худой конец чей-то нечаянный грех.
Она судила всех своим беспощадным судом: этот негодяй, тот неискренний, этот наглый, тот вор… и – рубила отношения. Наотмашь. Навсегда.
Я. Мама, так нельзя с людьми!
МАМА. Только так!
И в результате оставалась одна. Со всеми портились рано или поздно поначалу хорошие связи.
ОТЕЦ. Связи? Вы мне тут зубы не заговаривайте…
МАМА. Сема, не сходи с ума!
ОТЕЦ. Я там, понимаешь, сижу, а она туту, понимаешь, крутит хвостом…
МАМА. Не сходи с ума, Сема!
ОТЕЦ. Скажи правду, крутила?
МАМА. Не крутила.
ОТЕЦ. А почему я должен верить?
Я. Ты не должен, Отелло. Не хочешь – не верь, Отелло.
ОТЕЦ. Ах, вот как?.. А ну-ка, поподробней мне, пожалуйста, обо всех твоих ухажерах.
МАМА. Подробней?.. Можно и подробней!
С дьявольской улыбкой хлопает в ладоши. И на сцене вдруг появился некто Чугунов. С цветами.
ЧУГУНОВ. Лидочка!.. на правах вашего сослуживца разрешите я вас так буду называть…
МАМА. Лучше зовите Лидия Михайловна. А я вас Павел Федорович. На правах вашей сослуживицы.
ЧУГУНОВ. Нет-нет. Павел. Паша. Вы знаете, Лидочка, вы мне нравитесь, очень нравитесь, я за вами давно наблюдаю и сделал некоторые выводы.
МАМА. Какие же?
ЧУГУНОВ. Вы – неприступная крепость. Но нет таких крепостей, которые мы, большевики, не могли бы взять.
МАМА. Слушайте, Павел Федорович, вы же сейчас сказали пошлость.
ЧУГУНОВ. Слова товарища Сталина, по-вашему, пошлость?.. Ну, вы, Лидочка, даете.
МАМА. Я вам не Лидочка.
ЧУГУНОВ. Тогда разрешите преподнесть вам этот букет с секретом.
МАМА. Преподнесть?.. Ох, Павел Федорович, какой же вы…
ЧУГУНОВ. Пошляк. Да, пошляк, а что делать?.. вся наша жизнь пошлая, грубая и хочется… хочется…(ловким артистичным движением вынимает из букета бутылку). Оп-ля!
МАМА. Я вижу, Павел Федорович, что вам что-то очень хочется, но сразу предупреждаю: я вам дам пощечину, если вы ко мне полезете.
ЧУГУНОВ. Лидочка, извините, но до пощечины дело не дойдет. Мы сейчас с вами выпьем, а уж что дальше будет – одному Богу известно.
МАМА. Павел Федорович, остановитесь.
Чугунов налил стаканы.
ЧУГУНОВ. Ну, тогда чокнемся. С наступающим праздничком – Днем солидарности трудящихся. Оп-ля!
МАМА. (отцу). Ко всему он был еще и пьяница. А я, ты знаешь, пьяниц не выношу!
ЧУГУНОВ. А вы, Лидочка, не выпили?.. (Павел Федорович зацокал языком). Ай-ай-ай… Вы слышали?.. Со-ли-дар-ности!.. А с вашей А с вашей стороны, Лидочка, что-то я никакой солидарности не чувствую.
На этих словах Чугунов пытается обнять маму.
МАМА. Павел Федорович…
ЧУГУНОВ. Ну, что, Павел Федорович – Павел Федорович… (выпивает второй стакан, хватает «Лидочку» за грудь, тотчас получает пощечину). Оп-ля!
МАМА. Вот именно.
ЧУГУНОВ. (совсем другим, официальным тоном). Лидия Михайловна! Вы завтра на демонстрацию идете?
МАМА. Иду.
ЧУГУНОВ. Так вот… На правах вашего сослуживца… точнее, вашего профорга… разрешите спросить: вы какой портрет понесете?
МАМА. Какой дадите.
ЧУГУНОВ. Ага… Правильное решение… Так я вам дам… из хорошего к вам отношения… лично вам, Лидия Михайловна, - хочу доверить… портрет товарища Сталина. Понесете?
МАМА. (сверкнув глазами, в сторону). Он знал, мразь, что у меня муж сидит по 58-ой и издевался…
ЧУГУНОВ. Так понесете?
МАМА. Понесу.
Чугунов допил бутылку до конца и вышел. Мама кинула бутылку в мусорную корзину.
ОТЕЦ. Я все понял. Давай теперь другого. Или других.
Входит Седов с букетом. Садится.
МАМА. Алексей?.. (пауза). Седов приходил, садился и часами на меня смотрел. Молча. Потом, наконец, решался…
СЕДОВ. Лида, я хочу почитать тебе стихи. (Мама кивает).
Моя любовь тебя к любви обяжет
И вечною весной окрасит жизнь мою
Пускай моя рука с твоей рукой нас свяжет
И солнечным лучом погладит жизнь твою.
Пауза.
МАМА. Это дрянные стихи, Алексей.
СЕДОВ. Чем?
МАМА. Рифма «мою-твою» не годится.
СЕДОВ. Почему?
МАМА. Это трудно объяснить непоэту.
СЕДОВ. А я и не претендую. Я энергетик. Ведущий специалист по строительству электростанций в нашей стране, как ты знаешь. Выходи за меня замуж.
МАМА. Не поняла.
СЕДОВ. Ты все поняла. Я сказал тебе об этом в своих стихах. Я сделал тебе сейчас предложение, тебе это непонятно?
МАМА. А я тебе ответила, Алексей.
СЕДОВ. Что?
МАМА. Что твои стихи плохие. Разве не ясно?
Пауза. Алексей сует деньги в какую-то вазочку. Лида не видит этого.
СЕДОВ. Я к тебе лучше отношусь чем ты ко мне. Я приеду к тебе на следующей неделе. А ты подумай хорошенько. (Уходит).
МАМА. На следующей неделе он приехал – не пришел, потому что у него была служебная «эмка» - как раз в тот момент, когда у меня в гостях был Додик Плоткин.
Я. Кинорежиссер!
МАМА. Это он себя выдавал за кинорежиссера, а на самом деле он был… был неизвестно кто. Делец, одним словом.
ПЛОТКИН. Вам привет от Кемперов!.. С кисточкой!
Я. Кемперы… Кто такие Кемперы?.. Я в детстве часто слышал эту фамилию в нашем доме.
МАМА. Кемперы – это родственники дяди Самуила – нашего соседа по коммуналке и одновременно родственники Владимира Коралли, мужа Клавдии Шульженко.
Я. Той самой?
МАМА. А какой еще?.. Второй Клавдии Шульженко в мире нет и не было.
Я. Звучит патефонная пластинка. Голос Клавдии Шульженко исполняет песню «Записка», мелодию которой я помню с детства.
МАМА. Однажды Клавдия Ивановна даже появилась у нас в полуподвале. То-то было событие. Все вылезли в коридор – смотреть на великую певицу у нас в коммуналке!.. А она прошествовала к выходной двери и все ахнули: «Ну и шуба! Вот это шуба! Обалдеть!»
ПЛОТКИН. Это я к вам ее привел.
Я. Зачем?
ПЛОТКИН. Чтобы вас в квартире уважали!
А нас и так уважали в квартире.
Бабушка устроилась в какую-то артель по пошиву парашютов на дому. Работяга! Хромая к тому же. С пулей в ноге. И мама вкалывала – все это видели – брала на ночь какие-то чертежи и горбилась, переводя их в копии, на станке, который сама же и придумала – под стекло ставилась яркая лампа и мама, лихо наполняя тушью рейсфедер, аккуратно обводила освещенные снизу линии на огромных ватманах. Это была ее «халтура», но мама никогда не халтурила, делала эту свою допработу очень профессионально.
А бабушка… моя любимая бабушка круглые сутки или стояла у плиты, или шила… парашюты. Эти самые парашюты, помнится, загромождали всю нашу комнату – и мама шутила…
МАМА. Мы в шелках, а могло бы – в мешках!
Парашютов было столько, что когда в Тушино после войны проводили авиапарады, мне казалось, что тысячи парашютистов, спускавшихся с небес на летное поле, обшивались лично у моей бабушки по адресу: Петровка, 26, квартира 50. (Звучит песенка «Челита» в исполнении Шульженко).
ПЛОТКИН. Потанцуем? (мама не шелохнулась). Марик, а ты танцуешь?.. Нет?.. Так ты уже большой, давай я тебя научу. Танго!..
Я. Этим он мне и запомнился. Первый учитель танцев. Которого я по глупости своей считал грузином.
ПЛОТКИН. Раз, два, три… раз, два, три… Шаг вбок, потом два назад или вперед.. ну, делай, как я!.. Молодец, Марик!.. Хвалю за храбрость и чувство ритма!..
МАМА. Додик, ты кончай баловство. Говори, зачем пришел, что тебе от меня нужно.
ПЛОТКИН. Сейчас-сейчас… Вот только дотанцуем!.. Раз, два, три… Раз, два, три!..
Музыка закончилась.
А можно без Марика?
МАМА. Марик, поди в угол, отвернись и постой там…
ПЛОТКИН. Э, ладно, пусть услышит, я ведь ничего такого не предлагаю.
МАМА. Что ты предлагаешь, Дод?
ПЛОТКИН. Я не предлагаю, я прошу. И это просьба Кемперов, не только моя. И я… и мы… И Шульженко с Коралли… мы все…
МАМА. (нетерпеливо). Ну?
ПЛОТКИН. Короче… есть камешки… мешочка два… ты не могла бы их спрятать у себя годика на два-три?.. Четыре лучше!
МАМА. Я? Спрятать?
ПЛОТКИН. Ну, не спрятать, а взять на хранение, что ли… даже можешь годика два-три их и поносить. Если захочешь.
МАМА. Я? Чужое?
ПЛОТКИН. Годика два-три оно будет твое… а потом отдашь. Ты же честная.
МАМА. Кто тебе это сказал?
ПЛОТКИН. Кемперы. Они за тебя ручаются. Да и я знаю, что тебе можно любую плюху доверить. Ты ведь у нас кремень.
МАМА. Я?.. Кремень?.. я чего вы взяли?
ПЛОТКИН. Так… наблюдение ведем… уже несколько лет…
МАМА. Нет, Додик, я не кремень. И я не возьму камешки.
ПЛОТКИН. (зевая). А чего так?
МАМА. Я боюсь, Дод.
ПЛОТКИН. Ты?.. А нам казалось, ты ничего не боишься.
МАМА. Вы забыли об одном. Сема сидит.
ПЛОТКИН. И что?
МАМА. Пока он не вышел, я не могу рисковать. Даже если риска один процент.
ПЛОТКИН. Будешь куковать?
МАМА. Дод, у меня судьба такая. Если что-то может помешать его возвращению, я должна отказаться от всего. Пойми, я замерла в ожидании.
ПЛОТКИН. Именно замерла. А ты еще молодая, тебе надо жить.
МАМА. Что ты имеешь в виду?
ПЛОТКИН. Тебе заплатят за услугу. Хорошо заплатят.
Пауза.
МАМА. Нет.
ПЛОТКИН. Почему?
МАМА. Потому что я уже сказала «нет».
Додик кусал губу.
ПЛОТКИН. Ты хорошая. Я тоже хороший. Почему бы двум хорошим людям…
МАМА. Я уже сказала, «почему». Потому что Сема сидит.
Уходя, Додик остановился у двери.
ПЛОТКИН. Он сидит , как собака на сене. Такая женщина пропадает! (Ушел).
Высвечивается Седов.
СЕДОВ. Что ты нашла в этих «еврейчиках»?!. Чем они тебя очаровывают?
МАМА. Седов, уйди… И чтоб я тебя больше никогда в этой жизни не видела!
Высвечивается Плоткин.
ПЛОТКИН. Ты не хорошая. Ты – слишком хорошая. Он сидит и ты сидишь. Вы оба сидите. Ждет она! Ну, жди, жди…Никогда не дождешься!
МАМА. Пошел вон, Плоткин!.. И передай привет Кемперам!
ЧУГУНОВ. Разрешите вам преподнесть… Оп-ля! (вручает маме портрет Сталина).
Она тяжело садится на стул. Голос Шульженко с патефонной пластинки замолкает. Пластинка крутится, но крутится беззвучно.
Я. Разогнала!.. Папа, она всех вокруг себя разогнала. У нее в мире были только ты да я… Мы двое определяли ее жизнь поминутно.
ОТЕЦ. То же самое мог сказать и я: вы двое! Только вы двое.
Я. Ты должна была его понять. И простить.
МАМА. А меня кто-нибудь понимал?
Я. Друзья, бабушка… У тебя был я, наконец. Хоть и маленький, но родной.
МАМА. У него на первом месте были сестры, потом уж я… и ты!
Я. Ты тоже ревнуешь… но – зря!.. Зря!
МАМА. Ничего не зря. Я знаю, что говорю. Я сходила с ума от разлуки с ним, а он мне не верил, и это меня обижало, даже оскорбляло.
Я. Он имел право ревновать, было у него такое право.
МАМА. Ему ревновать было не к кому.
Я. Мама, он мог к столбу ревновать… Вы были в неравном положении, ты могла войти в его положение, попытаться понять, КАК ему там одиноко…
МАМА. А мне здесь было как?.. Не одиноко?
Я. Но тебя не стригли наголо, чтобы не завелись вши!.. тебя не охраняли с вышки, ты не жрала баланду и тебя не гнали этапом по Сибири!..
МАМА. Мне было много хуже. Потому что я женщина, а он мужчина.
Я. Ты всегда чувствуешь свою правоту?
МАМА. Абсолютно. Он содержал себя сам, а я должна была содержать троих – тебя, твою бабушку и себя.
Я. Сравнила!
МАМА. Да, сравнила. Как это ни звучит, но он работал на себя, а я… а мы должны были ДОБЫВАТЬ…
Я. Что добывать, мама?
МАМА. Все!.. Еду, одежду… ему на посылки… тебе на врачей… Посылки надо было посылать из других городов, и я моталась по Подмосковью. А унижали ТУТ, не меньше, чем ТАМ. И жили мы в многонаселенной коммуналке, в полуподвале, где капало со стен, текло с потолка – в принципе тот же барак!.. а что касается писем, я писала ему сколько могла, я очень много ему писала, но почта… почта работала в одну сторону.
И тут она тоже не врала, нет. Ведь в те чудесные времена и почта служила в НКВД, а потому – если письма отца доходили, а письма матери нет, значит, это так кто-то решил, так кому-то надо было. Ничто не было случайно в нашей стране. Все по приказу. Чаще всего – тайному. Огромная всесильная организация половину своих усилий тратила на то, «чтоб никто ничего не узнал». Секретность – основа основ этого строя. Поэтому нет ничего удивительного в том, что такая мирная, в общем, и тихая государственная служащая, как почта, время от времени работала по спецзаданию все, что с нами происходило тогда, было пронизано единой волей, единым всепроникающим тлетворным духом, поэтому большой разницы нет. – все, и тут, и там, дышали одним воздухом и этой общей для всех гнилью и задыхались… задыхались!..