После того как повешенный умирает от остановки кровообращения, из поля зрения выпадает невероятное множество вопросов. Один романист говорил, что неинтересно описывать влюблённость мужчины и женщины, потому что самое важное начинается уже после неё. Точно так же после смерти повешенного, который умер по своей воле либо по воле властей, его повесивших, — ничего не заканчивается. О путешествии души я говорить не смогу, поэтому хочу обратить внимание на тело и... на верёвку.
Верёвка была связана из пеньки. Её могли оставить в изначальном состоянии — ею была конопля. Учитывая практическую полезность верёвок на флоте, а также возможность судовой перевозки конопли для засева на колонизированных территориях, было бы даже разумно расходовать ровно пополам — на одно и на другое. Но, предположим, общество переживает интроверсивный (и может, даже интенсивный) период в своём развитии. И возможно, власть закручивает гайки, из-за чего коноплю сложно распространять среди своих городов. Мы при этом допустим, что на изнанке власти нет людей, которые помогают наркобизнесу расползаться и захватывать те места, где больше ничего нет.
Предположим, мы говорим о такой стране, где из конопли делают верёвки и ничего больше.
Повешенного сняли с верёвки. Теперь его тело отделено от неё.
Черта хозяйственного ума, которая может показаться циничной: подумать, что дальше делать с телом, а что с верёвкой. Если верёвка может принадлежать государству, то тело точно принадлежит близким. Если же и верёвка составляет личное имущество, то дальнейшее применение нужно придумать и ей.
Вероятный исход: тело наскоро зароют в землю (тёплую или холодную), а верёвку бросят на чердак или в помойку.
Признаюсь: даже мне, когда я это описываю, кажется, что такой подход — разумен.
Возможно ли вообще в подобных обстоятельствах думать об экономической целесообразности? Учитывая главенствующие модели в самой экономике, согласно которым человек рассматривается как разумный эгоист, — это абсолютно исключено, поскольку противоречит базовым ценностям семьи: в данном случае — общему горю.
И всё-таки в гетеродоксальных теориях человеку позволено думать не только о себе, но ещё, например, об общественном благе и климате.
Действительно: могу ли я забрать эту верёвку себе, чтобы по ней спускаться из окна своей комнаты на улицу? Умершего при этом похоронить не на общественном кладбище, а на заднем дворе этого самого дома? Верёвка не сгниёт так быстро, как могла бы. Тело не потребует покупки площади на кладбище и чуть замедлит рост его пространств.
Мне кажется, пока всё звучит, может быть, и странно, но вполне логично и этично — без экстремумов, на которые толкает наше безумное время: вроде обращения верёвки обратно в коноплю, которой, скрутив в косяк, я подпалю труп, чтобы потом съесть.
Первый вариант, особенно в сопоставлении со вторым, мне кажется относительно здоровым. Второй ужасен даже не потому, что сочетает наркоманию и людоедство, а потому что лишён какого-либо будущего (кроме разрушения желудочного тракта).
Так вот, в параллельном монтаже этих двух картин я вижу сложившееся к этому дню представление о коммерческом кино и вообще, и на российской почве.
Скажу сразу: у меня нет презрения к коммерческому кино. Новые сферы сначала прорубают, это делают новаторы, а потом туда приходят дельцы, которые придумывают бизнес-модели (одни — чтобы сберечь достигнутое, а потом приумножить; вторые — чтобы просто качать ренту и, припеваючи, жить на неё).
Мой интерес к этому вопросу связан с моим же личным будущим. Я не жил в другие времена, вероятно, поэтому у меня нет права проклинать эпоху перемен. Согласно моему восприятию, я в ней родился, и она продолжается, но неоднократно изменился характер самих перемен.
Музыкант Олег Нестеров точно определил проблему последних поколений: между ними нарушена связь. Сын живёт в мире, в котором отец уже ничему его не может научить, а сам отец прожил до своих лет, игнорируя поучения своего отца.
Но что остаётся делать в ситации стрессовых перемен? Судорожно искать успешные модели и копировать их. Это резонно. Проблема только в том, что этих моделей практически нет, а те, что есть, — локальны.
В первом варианте с верёвкой и телом копирование усвоенных моделей сочетается с их творческим преображением. Второй вариант, как по мне, представляет собой не что иное как контркультуру: сломать модели к чертям.
Хорошая новость в том, что на этом тоже ничего не заканчивается.
Я имею в виду, в приложении к заявленному мной вопросу: да, кино умерло. Вопрос в том, что делать с его наследием.
Идея кино состояла в том, что люди ходят в кинотеатры. Теперь у людей, в связи с изменившимся ритмом жизни, нет на это времени. Они смотрят истории на компьютерных устройствах, официально или неофициально.
Кино продолжается, но у него нет будущего. Вернее, его до сих пор никто не придумал (это можете сделать и вы, и я, но пока никто не сделал). Одна его часть станет субкультурой, и уже стала, на другой будут осваивать деньги.
Я спокойно отношусь к деньгам. То, что Иуда продал за них Христа, не мешает мне купить на них колпак канадских поселенцев из терракотовой пряжи, а потом, натянув его на уши, доставать из стеклянной баночки каперсы. Другое дело, что у обоих поступков отсутствует горизонт планирования. Это импульсивные поступки. Точно так же с кино. Когда картины спонсируются для оборота денег, — в этом нет ничего дурного, ровным счётом (за исключением отдельных субъектов, которые станут присваивать и воровать, но это их дело). Горизонт какой? Отбиться. Речи о развитии здесь не идёт.
В то же время это не противоречит самой идее коммерческого кино, когда деньги — это долгосрочная, стратегическая инвестиция. Так вот, собственно кино таким местом быть перестало. Теперь такие инвестиции переместились в стриминги.
Это температура воздуха. На основе разговора о теле и верёвке. Хотя о покойниках либо хорошо, либо ничего, а о верёвке в доме повешенного не говорят.
Глеб