Владимир Владимирович Шахиджанян:
Добро пожаловать в спокойное место российского интернета для интеллигентных людей!
Круглосуточная трансляция из офиса Эргосоло

Счастье существовать в полную силу

Еще до того как стали отказывать ноги, Симон Львович любил останавливаться посреди прогулки, прерывал речь собеседника или же свою собственную, замолкал на секунду, рисовал что-то овальное в воздухе и начинал возбужденно бормотать: «Так, так, так, так... Ты посмотри, как интересно получается...» Он был из тех, кому не надо погружаться в раздумье. Думанье было формой его повседневной жизни, его шагом и способом дышать.

Многие считали его ригористом. Так оно, возможно, и было, если помнить о разнице между человеком, который «идет на принцип», и тем, у кого (трудно себе представить) есть убеждения.

Большое значение придавал ритуалам и правилам («Душа моя, Павел, держись моих правил...»), следуя им вплоть до бытовых мелочей. Даже в не слишком комфортном домике в Мичуринце стол для гостей был всегда изящно сервирован. И никому, включая женщин, которых он знал школьницами, не разрешалось чистить картошку, а потом мыть посуду. «Исключено. Ну, такой порядок», — говорил с улыбкой.

Принципы, конечно, если можно назвать принципом, например, приверженность правде. Ему нравились философские построения, когда далекие, одинокие понятия вдруг оказывались рядом и прояснялся еще один фрагмент целого. Счастье было ошеломляющим: «Сходится!» Так, должно быть, радовался он, обнаружив, что между Добром и Злом существует определенная, вполне определенная граница, и называется она Правда. При этом Правда была выше тяги к гармоническим формулам, а поэтому на какой-нибудь трудный вопрос реагировал честно и сразу: «Ответа нет. Не знаю».

* * *

Однако бесплодно говорить о правилах, если не сказать, что в нем жил азарт правильно организованной жизни, которая, в отличие от обычного «как получится», требовала творчества и игры. Соловейчик был человеком игры, в подтексте всякого общения с ним чувствовалось это: играем по правилам. Без этого ничего не понять. Играем, да, но серьезно — по правилам.

Своим авторитетом он пользовался без всякого смущения. Когда я пожаловался, что мои сыновья не читают, сказал: «Не торопись. Читателями становятся в разном возрасте, строго в свой срок. Один уже в шесть лет читатель, другой открывает для себя книгу в четырнадцать. А у моего знакомого сын начал читать в двадцать два года. Сейчас кандидат наук, умнейший, скажу тебе, человек».

Я успокоился. Отдаленная перспектива благополучного исхода меня устраивала, потому что освобождала от непосильной ответственности. Одно дело, если я должен сделать это сам и сейчас, другое, если есть «срок».

Все случилось согласно прогнозу, сыновья действительно пристрастились к чтению как-то сами собой. Спустя годы я поблагодарил Симона Львовича за тот разговор. «Это я говорил? — удивился он. — Никому больше не рассказывай. Никакого срока нет, и никто не знает, как это происходит. Но в этой бессмысленной борьбе ты мог наломать дров. А в семье, где родители живут книгами, иначе и не могло случиться».

Также однажды я посетовал, что дети утром не убирают за собой постель: ничего не могу поделать. Он ответил: «Это очень серьезно. И я от этого когда-то с ума сходил. Но в конце концов нашел выход». Я посмотрел на него с надеждой. «Сам стал собирать их постель», — ответил он, почти не улыбнувшись.

Было это в действительности или нет, никогда не спрашивал. Но назревающий конфликт был снят. Думаю, он этого и хотел.

* * *

Его представляли себе проповедником либеральной педагогики, что ассоциируется обычно с несколько завышенным, идеалистическим представлением о достоинствах людей. Думаю, дело обстояло скорее противоположным образом.

Да, вся его педагогическая философия построена на стремлении к правде, добру и красоте. Ее родство с религией он прекрасно понимал, но, будучи человеком не религиозным, не мог в своих построениях воспользоваться идеей бессмертия. Само духовное стремление представлялось ему не имеющим ни корысти, ни смысла, ни цели, если не считать целью внутреннее освобождение. Но при этом он знал, что потребность во внешней свободе в людях гораздо сильнее, чем в свободе внутренней. Жажда справедливости опережает работу совести. Как ни крути, а получалось, что бытие определяет сознание. Дух существует в каждом человеке, да, но, как и способности, он нуждается в развитии, к жизни его вызывают отношения, в которых есть любовь, свобода и справедливость.

Впрочем, и дух ведь не есть нечто наследственное. «Закон внутри меня» проникает в человека из языковой среды (есть ли совесть у маугли?). Но работает этот закон лишь на энергии собственного усилия, которое, в свою очередь, возникает как ответ на окружающую справедливость отношений.

Его теория была, совершенно в русской традиции, попыткой радикального изменения жизни ненасильственным способом. Но стать автором еще одной утопии он не хотел. Надо было создать непротиворечивую теорию, которая одновременно включала бы в себя ряд неразрешимых противоречий. Так рождалась его философия воспитания.

* * *

Толстой считал, что прежде чем воспитывать ребенка, человек должен сам измениться. Соловейчик был очень близок к этой мысли, поэтому и отвергал ее с повышенной категоричностью: не надо заниматься самоусовершенствованием, дело бесполезное, проверено, и ни к чему хорошему это не приводит.

Однако Симон Соловейчик недаром то и дело говорил о педагогической вере. Ставя высокую задачу воспитать Идеального Ребенка, человек идет по легкому пути, который на деле оказывается самым трудным и неизбежно приводит к краху. Необходимо простое соображение (убеждение, вера), что ребенок не материал для строительства чего-то лучшего и идеального, не компенсация наших потерь, ошибок и неудач, а полное человеческое существо, которое по определению не может находиться в чьей-либо власти. Любовь в сочетании с такой верой и здравым смыслом и есть, быть может, единственный шанс для собственного нравственного совершенствования. «Воспитывать детей, не воспитываясь самим, невозможно», — писал он.

* * *

Он был не идеальным существом, но практикующим мечтателем. Его многочисленные теории, выросшие в конце концов в большую педагогическую теорию, не были простым следствием природной любознательности, но скорее строительными лесами, с помощью которых он осуществлял эксперимент над собственной жизнью.

При аистиной грациозности и артистизме, Соловейчик был пронизан этим творческим усилием. Он заражал не только радостью мыслить, но и счастьем существовать в полную силу. В его присутствии возникала атмосфера внимательной доброжелательности, все становились вдруг по-особому изобретательны в самом главном: в словах, интонациях, взглядах, поворотах разговора, продолжении сплошной линии отношений, по природе пунктирных. Чувства свежели, изнутри их питала неизвестно откуда взявшаяся страстность.

Одним из самых его поразительных и одновременно простых наблюдений было наблюдение о раздражительности. Раздражение — лишь следствие нашей несостоятельной и ущемленной власти. Раздражаются только на слабого. Попробуйте-ка выказать раздражение начальнику или представить, что вы раздражены, если на вашем пути вдруг появился тигр. Мы привыкли считать раздражение родом праведного гнева, в то время как оно только следствие распущенности, в которой мы упражняемся по отношению к людям близким и зависимым от нас.

Он был вспыльчив и раздражался, об этом знают все, кто был с ним знаком. Страдал от этого мучительно. Человека обидел. Зря или не зря, не важно. Погубил отношения. Оказался не на уровне собственных о себе представлений. Да, еще ведь и поступил против правил. Но это последнее соображение если и приходило ему в голову, то в последнюю очередь. Уверен. Он был все же не теоретизирующим — чувствующим человеком.

Уличить его в противоречивости поведения ничего не стоило. Но совершенство на постаменте нас привлекает разве что в годы юности. В действительности мы можем извлечь урок только от человека идущего. Собственный же путь всегда петлист, по дороге ходят толпами.

* * *

Я вспоминаю человека, который был мне дорог, и при этом боюсь сбиться на тон восторженного нытья. Зацепить, вытащить его живого из памяти с помощью такого примитивного крючка не удастся.

Вспоминаю очки, которые сжились с его глазами. Разбросанную прическу, которая так и не далась ему до конца дней (а сколько было с юности еще забот — прическа это все-таки не мысли, не характер, можно бы и как у людей, чтоб было похоже на что-то и на «как у кого-то»; не далось). Посапывание длинного запотевшего носа: «Для меня остается загадкой механизм злодейства, понимаешь? Не знаю я, каким ходом, через какую такую кишку могла прийти мысль уничтожить Мандельштама?» Или: «А может быть, мне не хватает смелости? Но я не знаю, как обращаться с автоматом. (Смеется.) И не уверен, что я бы нашел себя в этом предприятии. Как думаешь?»

Вообще-то Симон Львович был человеком верующим и светлым. Не только в публичных своих проявлениях. Мрачные разговоры ему претили. Он считал, что и правда всегда светла и спасительна, что это понятие для жизни стратегическое и не имеет никакого отношения к газетной правде-матке.

А при этом, подтвердят все, больше всего на свете любил газету. Газету как таковую. Искренне удивлялся, что я не разделяю с ним этого пристрастия. Запах свежего газетного листа. Регулярность. Неожиданность и кратковременность существования. Это имеет прямую связь с любовью. Не понимаешь? Бедный ты человек. А утром спуститься к почтовому ящику...

Но ведь и газету делал, каких в постгутенберговском пространстве не было, да уже, наверное, и не будет.

Думаю, Симону Львовичу не понравилось бы, если бы я назвал его трагическим человеком. В этом определении он попросту не узнал бы себя. Слышу его голос: «Как теперь говорят, это мне перпендикулярно».

Трагическое было не в посыле всей его жизни, а в максимализме устремлений. Странная, небывалая газета-собеседник, это еще куда ни шло. Борьба с чиновниками от педагогики? Да, это были уникальный поединок и рыцарская обреченность. Но мало кто понимает, что Соловейчик хотел изменить человеческую природу, собственную в том числе, и педагогика его была направлена всем, всем, всем, как и не снившиеся Ленину декреты. Он не спорил с генетикой или с Богом, жил понемногу, понемногу убыстряя темп и не склоняя головы. Быть или не быть? Вот уж вопрос, на который у него не было времени.

«Объяснение всего на свете наследственностью, — писал Соловейчик, — не устраивает по двум причинам. Во-первых, слишком много примеров, показывающих, как меняются люди со всеми их генами в зависимости от окружения. Попадает человек в другие обстоятельства — и как будто подменили его, как будто все его гены вытряхнули, а новые впаяли. Я это видел много раз. Во-вторых, если все от генов, от наследственности, то, значит, нам нечего делать с собой и с нашими детьми, мы бессильны и безвольны. Однако любое объяснение, оправдывающее бездействие или неразумность нашу, слишком удобно, и значит, ложно».

* * *

Однажды юный еще Иосиф Бродский сказал в присутствии Ахматовой фразу, которую та потом не раз повторяла: «Главное — величие замысла».

Я вспоминаю, как начиналась газета «Первое сентября». Две или три комнаты, множество столов и почему-то почти нет стульев. Сидели на столах, сочиняли почти еще вслепую тексты и отбивали их тут же на тяжелых пишущих машинках. Образ газеты был, вероятно, в голове только одного человека — Симона Львовича Соловейчика. Корзины к вечеру переполнялись забракованными статьями.

Расходились вместе с закатом. Соловейчик расстегивал вторую от воротничка пуговицу, глубоко втягивал носом пахнущий камнем воздух и говорил: «Великое дело начинаем. Вы хоть чувствуете?»

Николай Крыщук

664


Произошла ошибка :(

Уважаемый пользователь, произошла непредвиденная ошибка. Попробуйте перезагрузить страницу и повторить свои действия.

Если ошибка повторится, сообщите об этом в службу технической поддержки данного ресурса.

Спасибо!



Вы можете отправить нам сообщение об ошибке по электронной почте:

support@ergosolo.ru

Вы можете получить оперативную помощь, позвонив нам по телефону:

8 (495) 995-82-95