В своем новом романе Стивен Кинг из старости, отчаяния и тревоги сделал большую литературу
Стивен Кинг опубликовал в конце ноября новый роман Revival, задуманный, по его признанию, еще в отрочестве, анонсированный лет пять назад, но осуществленный лишь в прошлом году. Это лучший роман Кинга за все те годы, которые минули с роковой катастрофы, когда грузовик, словно вырвавшийся из его старого рассказа, отшвырнул его на обочину. С тех пор Кинг неоднократно признавался в желании уйти на пенсию, всякий раз передумывал и писал довольно много — иногда слабо, иногда средне (мне, например, кажется, что «Дьюма Ки» был полным провалом, а «Доктор Сон» — полуудачей). В лучшем случае он доказывал, что не утратил мастерства, — как в случае многословного, но прозорливого романа «Под куполом». Теперь он наконец прыгнул выше головы — за счет нескольких обстоятельств, проанализировать которые небезынтересно.
Я предложил бы в русском переводе назвать этот роман не «Возрождение», как уже делают первые обозреватели из числа наиболее преданных фанов, но «Воскресение», что сразу впишет книгу в правильный контекст. «Воскресение» — последний роман Толстого, его завещание новому веку; ни в каком кошмарном сне я не стал бы сравнивать Кинга с Толстым, но жанр закатного романа доступен любому автору вне зависимости от масштабов его дарования. Признаем уж, что в своем жанре Кинг — такой же абсолютный лидер, как Толстой в своем. «Воскресение» получилось у Кинга таким сильным прежде всего потому, что он перестал молодиться и бодриться: это роман человека, которому под 70 (как и Толстому во время работы над последним его эпосом). Это сдержанная, лаконичная (а как его распирало прежде!), плотно написанная книга, в которой, однако, нет и намека на старческое примирение с жизнью. Признать неизбежное — не значит его полюбить или оправдать. И в самом тоне повествования, которое ведет престарелый и не слишком удачливый гитарист Джейми Мортор, чувствуется бесконечная усталость, а то и обреченность. Мортон никогда не жалуется. Девушка бросила — так надо. Из группы вылетел — сам виноват. Виной тому, возможно, искренняя, с детства воспитанная религиозность, которой он сам не сознает — и даже отрекается временами от Бога. Но вера — это ведь не только ритуалы и даже не только мировоззрение. Это еще и достоинство.
У Кинга было много разных триллеров — и довольно бредовая, хоть и поэтичная сказочная сага, и несколько современных историй, где мистика вписана в быт, и апокалиптические триллеры об эпидемиях либо о бунте машин. Однако главный жанр триллера — готика: мрачная история о сверхъестественном. В основе всякого готического триллера лежит убеждение в том, что мир погряз во зле, что никакого прощения и примирения не будет, что человек — игрушка зловещих сил, а любая попытка заглянуть за край бытия приводит лишь к безумию, потому что там нас ожидает нечто много худшее, чем тут. Оптимистических триллеров не бывает: при жизни мы еще можем худо-бедно отвлечься на любовь, пейзаж, искусство — но все это лишь вышивка на черном занавесе, отделяющем нас от последней и неизменно кошмарной правды. Оптимистам вроде Набокова кажется, что к нам сюда проникают оттуда райские краски и звуки, что мы сбросим постылое тело и прозреем всей душой, и станет нам видно далеко во все концы света, и пойдем мы к существам, подобным нам. Ничего подобного, отвечают По, Лавкрафт, Лейбер, Дерлет, Блох (всех, кроме По, Кинг упоминает в списке авторов, которые «построили его мир», — этот список, вместо посвящения, открывает книгу). Оттуда к нам доносятся звуки ада. Мир окружен злом, за пределами жизни нет ничего человеческого, там мы столкнемся с нелюдской, беспощадной логикой — и отсветы адского пламени слишком часто подсвечивают наше бытие, чтобы надеяться на какие-то воздаяния. «И сном окружена вся наша маленькая жизнь», — говорит главный злодей в самой готической пьесе Шекспира; и оттого любые попытки заигрывать с этим злом — будь то ведьмы или таинственное небесное электричество, как у Кинга, — кончаются худо. Пожалуй, если уж искать сходство этого кинговского шедевра с прочей готической классикой — бросается в глаза не столько явное развитие мэнкеновских тем (в том же посвящении Кинг признается, что «Великий бог Пан» в детстве напугал его на всю жизнь), сколько некое влияние Чарльза Маклина: во всяком случае, главное загробное видение — череда голых мертвецов под бумажным низким небом, с муравьями-охранниками по сторонам, — несколько напоминает столь же дикие кошмары повествователя из «Стража», книги, которая вызвала у Кинга восторг и многим кажется посильнее кинговских ужасов. «Воскресение», впрочем, не только не уступает «Стражу», но в некотором отношении идет дальше: такого образцового владения ритмом, таких действенных приемов, таких безупречных лейтмотивов я не припомню и у раннего Кинга. Мастер показал класс. Сон героя, в котором живые и мертвые члены его семьи за праздничным столом вместе поют ему вместо «Happy Birthday to you» — «Something happened to you!», и при этом я даже не могу вам сказать, что выползает из торта, — войдет в антологию мировых кошмаров наряду с тургеневскими снами из «Клары Милич» и сном о болотце и бревне из трифоновской «Другой жизни». Поверьте мне, это очень здорово, спойлерить не стану, но дальше там еще круче.
Способность написать триллер — серьезный критерий таланта: чтобы рассмешить или умилить читателя, особого мастерства не требуется. Другое дело — напугать: это задача исключительной трудности, тут нужно пройти по лезвию, не соскользнув ни в дешевое физиологическое отвращение, ни в гротеск. Только настоящие мастера умели пугать так, как Кинг в «Воскресении»: Генри Джеймс в «Повороте винта» или Капоте в «Самодельных гробиках». Пугают не столько ужасные детали, сколько ощущение вековой и роковой неспреведливости, изначальной ошибки, первородной греховности, на которой все держится у настоящих мастеров; и Мэнкен тут, конечно, тоже неслучаен. «Великого бога Пана» настоящие ценители жанра знают давно: нигде в фантастической литературе так отчетливо не явлен мотив подспудного ужаса, лежащего в основе самого человеческого бытия. Только, может быть, у Стивенсона в «Джекиле и Хайде» (этой вещи Мэнкен явно подражает). Но нам вот еще что важно: Кинг ведь, сколь бы далеко он ни уходил от реальности, всегда четко улавливает тренды. Сегодня он произносит приговор фаустианству, прогрессу, жажде познания — поскольку именно любопытство и персонифицировано в бывшем священнике Чарльзе Дэниеле Джекобсе, главном демоне нового романа. Джекобса жаль, и он, пожалуй, даже симпатичен автору, — а все-таки в таком мире, как наш, знанием ничего не добиться; и более того — избыток этого знания ведет к гордыне и самоуничтожению. Позвольте, но что же тогда делать со смертью? С несправедливостью? С человеческим несовершенством?.. — А ничего не делать, жить, исходя из этого. Странно у прогрессиста Кинга видеть такую капитуляцию, но если вдуматься — ничего странного: опыт ХХ века говорит, что человечество уперлось в свой потолок. Дальше надо откатываться назад, иначе можно заглянуть за край и обезуметь навеки. Я, положим, так не думаю, и Стругацкие не думали — а Кинг думает, потому что слишком человечен, и я могу его понять.
Дело, однако, не в морали. Не для этого существует литература, и об истинных ее целях Кинг напомнил внятно и убедительно. У Толстого тоже ведь, в общем, много алогичного и просто бредового с точки зрения здравого смысла, и даже лучший исповедальный текст его называется «Записки сумасшедшего» — тот, что об арзамасском ужасе. И в «Воскресении» толстовском есть страницы, которые читать неловко, такая это, в общем, ерунда, — но действует она сильно, не поспоришь. Литературу, как мы помним, движет энергия заблуждения, а иногда — энергия бреда. В кинговском «Воскресении» тоже полно несообразностей, и явно лишних музыкальных отступлений, и мелодраматических эффектов, которыми, впрочем, и сама жизнь не брезгует. Но в совокупности все эти натяжки, безумства и перехлесты делают то, что и должна делать литература: они вас меняют. Думаю, к лучшему. Вы долго еще потом не можете очухаться и многие часы проводите в кинговском настрое: смиренном, печальном, понимающем, очень тревожном. Вот за эту печальную и тревожную ноту, которая долго потом звучит в читательском мозгу, я полюбил эту очень своевременную книгу и от души советую всем истинным любителям Кинга прочесть ее как можно скорее.
И всем остальным тоже, ибо это не самый частый случай — когда кумиру миллионов удается выступить в прежнюю силу, а то и покруче.
Я уж не говорю о том, что урок Кинга заключается не только в отказе от фаустианства. Он никогда и не был особым-то прогрессистом. Урок его в том, что из старости, отчаяния и тревоги можно сделать большую литературу, а никакого другого воскресения писателю не дано.
Да и читателю, если честно.