12 мая 1933 года родился яркий шестидесятник, поэт, публицист, художник и архитектор Андрей Вознесенский. Получивший всесоюзную и мировую известность автор свою судьбу проложил между двумя точками на карте — Москвой, где он появился на свет, и Переделкином, где его земной путь оборвался в первый день лета 2010 года. Поэтому первый собеседник, с кем корреспондент «МК» поговорил о Вознесенском, — его многолетняя соседка по даче в писательском поселке, русская поэтесса, профессор Литературного института им. Горького Олеся Николаева:
— У нас были дома, стоящие рядом, — между нашими участками был забор с калиткой. И Вознесенский через эту калитку приходил к нам. Потом забор упал — и он проходил в этом месте. То есть он не шел на улицу и не обходил, чтобы «официально» к нам попасть. Мы жили буквально бок о бок, поэтому общение было теплое и родственное.
— Сколько лет вы соседствовали?
— Поначалу, с 86-го года, мы жили в сторожке у родителей, то есть через дорогу, а у него в другом месте располагалась дача. А потом и мы, и он переселились, и Андрей Андреевич оказался рядом с нами на улице Павленко. Это та, где Дом-музей Пастернака расположен.
— Дом Пастернака для Вознесенского был действительно «местом силы», почти мистическим?
— Он Пастернака очень любил. Я, конечно, в открытую дверь буду ломиться, когда скажу, что это действительно был его учитель, особенно ранний Пастернак с его завораживающими строфами — Вознесенский так же привораживал и ворожил со словом. Мы помним, что когда Бориса Леонидовича изгнали из Союза писателей СССР, Вознесенский не побоялся к нему прийти. Потом был на похоронах, хотя многие боялись прощаться с опальным поэтом. Но главное, когда у Андрея Андреевича еще в те «опасные» времена спрашивали: «Кто ваш любимый поэт?» — он, сжимая кулаки, вставал и говорил: «Борис Пастернак».
Я его часто видела на улице Павленко. Он по ночам гулял вдоль знаменитого пастернаковского поля, сейчас застроенного, писал стихи, говорил, что на него космос воздействует, ему приходит вдохновение от звезд и лунного света. Его было хорошо видно во тьме, потому что темная ночь, нет никаких фонарей, зато он — в белом костюме.
— Для творческого процесса ему не нужно было тянуться к перу и бумаге?
— Все поэты делятся на две группы — одни сочиняют в уме, как Тютчев, как Давид Самойлов. Он рассказывал, что пока шел от электрички к своему дому в деревне Опалихе, написал стихотворение. А потом просто его записал. А есть поэты, как Пушкин, которому нужно было сидеть и писать, ему рука «подсказывала», о чем свидетельствует невероятное количество правок в черновиках. Я вот тоже не могу без ручки и бумажного листа.
— Частью советского менталитета были «двери без замков» — традиция без спросу ходить в гости как долго держалась в Переделкине после распада Союза?
— В 90-е, когда еще функционировал Дом творчества, когда литературная жизнь кипела, — двери и правда были распахнуты. Был даже такой случай: я написала один из первых своих рассказов и решила его прочесть на ночь глядя моему мужу (протоиерею Владимиру Вигилянскому, известному критику. — И.В.). Уложили детей, было уже довольно поздно — одиннадцать, даже полдвенадцатого. Я прочитала, сама в восхищении от написанного мною, а мой муж стал говорить: «Где тут рассказ, что это вообще такое?..» Я заплакала от разочарования, порвала листки на клочки, и вдруг мы услышали стук в дверь. Нужно пояснить, что мы находились в дальней комнате — чтобы в нее попасть, нужно было пройти веранду, большую комнату и «предбанник», минуя четыре или пять дверей. И вдруг кто-то стучится. Я испугалась, осторожно дверь приоткрываю, а там стоит Вознесенский — сияющий, в своем белом костюме: «Вы завтра должны приехать в Большой театр, мы вам дали премию Пастернака».
— C чего начиналась ваше знакомство с Вознесенским?
— В 14 лет нашла у родителей его книжку «Треугольная груша». Я уже вовсю болела «высокой болезнью»: ночами не спала, писала, читала Цветаеву и Пастернака… Меня совершенно поразила тогда невероятная энергия Вознесенского:
Сирень прощается, сирень — как лыжница,
Сирень как пудель мне в щеки лижется!
Сирень заревана,
сирень — царевна,
Сирень пылает ацетиленом!
Тогда еще были живы Кирсанов, Слуцкий, Левитанский, которые «выламывались» из общепринятой системы стихосложения. Но тем не менее я поняла его желание вырваться за установленные официальные рамки.
— Каким был Вознесенский в повседневном общении? С ним было легко?
— Он был предельно доброжелательный — вроде бы закрытый и не очень эмоциональный, но добрый и незлопамятный. Я вышла замуж в 19 лет: с Владимиром Вигилянским мы познакомились в Лите. И он опубликовал тогда едкое эссе по поводу книги Андрея Андреевича «Тень звука». Статья, помню, называлась «Пять шестых взгляда на «Тень звука». Она была ерническая и вполне могла обидеть. Потому что это была не партийная критика, но взгляд из глубин Серебряного века, из «гнезда эстетического диссидентства» — такими мерками поэзия Вознесенского была измерена. И потом это никак не мешало нашим взаимоотношениям. Ну, еще была его воспетая в стихах «мадмуазель Кус-Кус» — кошка, которая выросла из нашего котенка, которого мы отдали Вознесенскому, и он ее прославил… Так что мы через эту кошку еще и как бы породнились.
Помню, мы заходили к Андрею Андреевичу, Зоя Борисовна Богуславская поила нас чаем, и они к нам приходили, особенно когда Андрей Синявский и Марья Васильевна Розанова приезжали в Москву и гостили у нас.
— А какое воспоминание особенно дорого? Был такой день, о котором думаешь: ничего лучше тебе не подарит судьба?
— В 1988 году мы с Вознесенским вместе были в составе представительной поэтической делегации на международном фестивале в Париже и Гренобле. Это была «первая ласточка» для тех, кто не выезжал, — сокрушительное мероприятие. Казалось, что сейчас это все закончится — Париж, Гренобль, — и больше никогда такого не будет. Приехали эмигранты на наше выступление — не только местные, французские, но и из Швейцарии, Великобритании, Италии. Не только второй эмиграции, но и первой. Мы встретились с людьми, с которыми и не чаяли повидаться, — с Андреем Синявским, Владимиром Максимовым, Никитой Струве, из нас никто не спал, всем было жалко тратить время на сон… К этому моменту с Андреем Андреевичем у нас сложились очень теплые отношения.
Я недавно прокручивала эти события, когда участвовала в создании документального фильма, авторы которого осознали, что Вознесенского как-то подзабыли. В 90-е кумиром сделался Бродский, все принялись писать «под Бродского», передавать его слова, как Символ веры. А Бродский, как известно, очень ругал и Вознесенского, и Евтушенко.
Но Вознесенский был настоящим поэтом:
С поезда выйдешь — как окликают!
По полю дрожь.
Поле пришпорено васильками,
как ни уходишь — все не уйдешь...
В стихотворении Марку Шагалу ему понадобилось подобрать рифму к восклицанию «Ах, Марк Захарович» — и ему пришел прекрасный глагол: «захварываешь». То есть переходишь в некое пограничное, почти мистическое состояние. Есть у него много чего драгоценного. И поэтому «подзабытость» эта — очень незаслуженная.
— Какое из последних написанных им стихотворений вы считаете наиболее значимым?
— Стихи о том, как он потерял голос, — он же на самом деле его потерял:
В праве на голос отказано мне.
Бьют по колесам,
чтоб хоть один в голосистой стране
был безголосым.
В документальном фильме Петра Шепотинника о Вознесенском — к сожалению, поздновато сделанном, когда поэт был уже болен, — есть очень сильные кадры: поэт и сценарист Юрий Арабов идет с мешком на плече, чуть ли не в валенках (снег хрустит под ногами), к даче Вознесенского и читает «Теряю голос». Лицо Юры — скуластое, неровное, и стихи — какие-то «рваные», тревожные.
— Юбилей, пусть даже посмертный, — не лучшее время перелистывать трагические страницы биографии. Но все же давайте вернемся в момент вашей последней встречи.
— Нас собрал лингвист Вячеслав Всеволодович Иванов. Это было в конце августа 2009 года, 24-го или 25-го числа, Иванов читал лекции в Америке, но приезжал на лето на дачу в Россию. Мы там виделись в последний раз.
— С кем еще дружил Вознесенский — в Переделкине и «далее везде»?
— Со многими — Женей Поповым, Синявскими, причем и с Андреем Донатовичем, и с Марьей Васильевной, с Арабовым, Олегом Хлебниковым… В конце жизни, на Новый год, они помирились даже с Евтушенко, до этого между ними было какое-то недоразумение.
— Современные российские поэты, особенно из патриотического лагеря, стремятся попасть в телевизор, считая это залогом популярности. То, что Вознесенский стал всенародно известным, объясняется звучанием стихов (на стадионах или в шлягерах Ротару и Пугачевой) — или они значимы сами по себе, только как тексты?
— Чтобы ответить, нужно понять, как мы — несколько советских поколений — существовали. Для нас поэзия была способом экзистенциального выживания. Тогда читали стихи, прозу, религиозную философию не так, как сегодня. И фигура поэта была другой. Но Вознесенский правда читал удивительно, отбивая рукой ритм, будто бы отбивает ракеткой теннисный мячик. Он держал зал в напряжении. Я была на его вечерах — в ЦДЛ, когда мне было лет семнадцать, и в Зале Чайковского, незадолго до трагической истории, случившейся с ним. То, что он читал, было полно поэтической энергии. А стихи ведь действуют не только на ум. Не только покоряет нас образный ряд: «Дикорастущие сорные тюбики с выдавленным голубым», но — звучание, фонетика влияют на энергийный образ человека. Это — секрет воздействия порой многим непонятных, но завораживающих стихотворений.
— Трагическая история — это пережитое Вознесенским нападение бродячих собак?
— В 2000-х на пастернаковском поле ничего не росло, но Андрей Андреевич продолжал там ходить, вдохновляться и писать стихи. Осень, вокруг страшное запустение, все в развале. И бездомные собаки — они сбивались в стаи и носились повсюду. Эти собаки в тот страшный день, как мне рассказывали, окружили Вознесенского, и маленькие шавки — самые агрессивные — атаковали первыми, на пробу цапали за коленку. А когда увидели, что он не оказывает сопротивления, набросились все вместе. Повалили его в этом поле. Слава Богу, неподалеку оказались мужики, которые его спасли. Но это стало началом конца.
Вспоминает Евгений Попов, писатель, вице-президент Русского ПЕН-центра:
— Вознесенский появился в русской поэзии, как «беззаконная комета в кругу расчисленных светил». Поэма «Мастера», опубликованная в 1959 году, сделала его знаменитым, «Треугольная груша» упрочила его славу. Я был мальчишкой и помню, как в Красноярске ночью поддавшие любители поэзии маршировали под строки «Рок-н-ролл./Об стену сандалии./Ром в рот. Лица как неон…» Феномен его небывалой популярности — талант, энергия, новые слова, новые ритмы и одновременно — смыслы. «В России живу меж снегов и святых» — это из книги «Мозаика», которую он мне подарил аж в 1963 году, и я храню ее как драгоценность. Кстати, «Мозаику» оформлял Илья Глазунов, тоже тогда начинающий.
Я не собираюсь примазываться к Андрею Андреевичу, он другое поколение, но, конечно, был горд, что он всегда имел меня в виду как прозаика, и в 2009 году лично вручал мне премию «Триумф», и даже прочитал шутливые стихи, где зарифмовал «Попов» и «popoff». И он был не просто знаменит, а ВСЕМИРНО ЗНАМЕНИТ. Его переводили и, разумеется, печатали в десятках стран. Он дружил с Мэрилин Монро, Алленом Гинзбергом, Кеннеди.
Вспоминает Константин Кедров, поэт, философ, профессор Литературного института:
— Русская поэзия благодаря Вознесенскому приобрела совершенно новые, стремительные ритмы и образы, которые не могли возникнуть до него. XX век начинался Маяковским, а закончился Вознесенским. И XXI век отчасти открывается им. Я скажу его словами — строками из стихотворения, мне посвященного:
Костя! Не противься бреду,
Их беде пособолезнуй.
В наших критиках по Фрейду
их история болезни.
Дело в том, что Андрей был самый близкий мой друг, и я в большом долгу перед ним, потому что обо мне он сказал больше, чем я о нем. О нем нужно говорить, его нужно исследовать, читать и помнить. Очень хорошо, что его стали вспоминать, но мне кажется — мало.
Иван Волосюк