— Действие «Манараги» снова разворачивается в мире «Теллурии». Почему так? Именно этот вариант будущего выглядит для вас все более вероятным или есть в этом мире что-то такое, из-за чего его не хочется покидать?
— Из пространства «Теллурии» мне многое видней. Оно уже обжито, там стоят знакомые настроенные оптические приборы, через которые можно наблюдать мир гротеска, в который все мы погрузились.
— Вы не раз говорили, что будущее книги — в том, чтобы стать штучной, рукодельной вещью, почти произведением искусства. В новом романе судьба этого штучного произведения — сгореть дотла, стать частью элитного гастрономического ритуала. Как вы расшифровываете для себя этот образ? В мире «Манараги»/«Теллурии» действительно не остается места ничему, что нельзя употребить в самом плотском смысле? Или наоборот, это самое действенное утверждение культурной уникальности — сжечь первое издание «Мертвых душ», разбомбить Пальмиру?
— Признаться, я просто хотел написать веселую приключенческую книгу о нашем безумном мире. Но судя по вашему вопросу, это не совсем получилось. Чтобы не впадать в шизофрению авторской интерпретации, мне придется отделаться вполне предсказуемой фразой: в искусстве (а bоok’n’grill — это разновидность подпольного искусства) рынок рано или поздно поглощает романтиков. Не всех, но большинство. Финал книги, как уже признались первые читатели, не совсем веселый.
— Кто-то из критиков «Нью Йоркера» заметил недавно, что в современном американском романе место, где были раньше описания природы или любовного акта, сейчас занято описаниями еды или приготовлениями еды. Почему современность так помешалась на гастрономии?
— За современный американский роман не могу свидетельствовать, а у меня еда во многих текстах была главным героем. Я написал книгу «Пир», полностью посвященную этому реликтовому, завораживающему процессу, пьесы «Щи» и «Пельмени». Как справедливо признался один чеховский персонаж: «Без еды человек не может существовать». И он был прав! Но один булгаковский персонаж добавил, что нужно еще не только знать, что и как ты ешь, но и что при этом говорить и думать. Еда — огромная тема в культуре. Вспомним великого Рабле или фильм «Большая жратва». Я согласен с упомянутым вами критиком, что еда в современном обществе теснит акт любви, культура ресторанов становится все более изощренной. С убогими советскими временами сравнивать не будем, а вот европейские старожилы свидетельствуют, что никогда прежде мир тамошних столичных ресторанов не был столь разнообразным. Почему? Думаю, это связано с растущей технологичностью общества в целом и с едой как устойчивым рыночным продуктом. Секс-шопы, кстати, стали тоже гораздо разнообразней.
— В романе много отсылок к «451 по Фаренгейту», единственное существенное отличие — нет никакого силового принуждения, полиции, следящей за уничтожением книг, — люди добровольно отказались от книжной культуры сами. Вы считаете, человечество и вправду может так легко отказаться от этого строившегося веками здания?
— Рано или поздно человечество начнет избавляться от домашних библиотек, книга навсегда перекочует в культурные хранилища. Бумажная книга станет музейным экспонатом, тиражи бумажных книг будут небольшими, внешний вид их будет завораживать настоящих библиофилов. Книга станет дорогим удовольствием для избранных любителей. Как живопись маслом. Сейчас у всех культурных людей дома есть альбомы с репродукциями картин художников, чего еще не было, например, в XIX веке, когда люди заказывали копии картин или даже покупали оригиналы. Сейчас живопись покупают избранные любители. Так будет и с книгой.
— В романе почти нет России, все, что мы узнаем о ней — русская классика по-прежнему в цене, на Урале установилась бандитская республика, но вообще на этой территории происходит что-то такое, о чем лучше не говорить. Вам перестало быть интересным российское будущее или просто в этом будущем нет никакого особого российского пути?
— Мне кажется, российское будущее — это сегодняшнее настоящее, а наше настоящее — это наше прошлое. Такая формула порождает картину фантастического гротеска, радующего людей искусства, но угрожающего здравому смыслу. Россия погружена в гротеск, его уже слишком много, он на многих действует депрессивно. Описывать его, признаться, мне уже неинтересно, ибо он сам себя ежедневно описывает в новостях. Наверное, поэтому за последние десятилетия не появился мощный реалистический роман, адекватно и исчерпывающе описавший постсоветскую Россию. А вот русская классика по-прежнему в мире в цене.
— Невидимая субстанция, за которой гоняются герои «Манараги», тот дымок литературности, который делает особенным их стейки, — он по-прежнему определяет жизнь в России? Чувствуете ли вы, что мы в каком-то смысле до сих пор состоим из русских книг?
— Российская жизнь всегда была литературной, как американская — кинематографичной. Слово в России — это такой вековой мамонт, беспощадно топчущий все вокруг. Здесь слова, мифы и представления по-прежнему важнее дел, вещей и реальности.
— Почему для многих так важно доказать, что Пушкин сегодня воевал бы именно в том-то окопе, а Достоевский одобрил бы такой-то правительственный указ? Это просто апелляция к единственным признаваемым обществом авторитетам?
— Это свидетельствует о безнадежной литературности русской жизни, коллективного сознания. Для людей здравого смысла, которых на наших просторах становится все меньше, это абсолютный бред. Но в России литература и жизнь постоянно подменяют друг друга.
— Это одна из немногих ваших книг, где речь идет от первого лица. Вы в каком-то смысле можете примерить на себя участь героя «Манараги»? Чувствуете ли вы себя хранителем какой-то важной заканчивающейся традиции, свидетелем уходящей натуры?
— Я — безнадежное литературное животное. Занятие живописью не позволяет мне совсем окаменеть за письменным столом, как окаменели многие мои коллеги. Герой «Манараги» мне симпатичен, я ему сочувствую, но не во всем. Мне кажется, окажись я на его месте, то все-таки взорвал бы адскую молекулярную машину. Если говорить о сохранении традиции — я храню верность принципам, сложившимся у меня в московском андеграунде 70–80-х. Это касается не только литературы, но и жизни вообще.
— Если серьезно — весь этот мир со встроенными в мозг умными гаджетами, сериалами в трехмерной проекции и Европой, развалившейся на карликовые государства, не выглядит такой уж фантасмагорией. Какие перспективы у текста, чтения, книжности в этом постсовременном мире?
— Текстуальные фантазии будут востребованы. Хотя бы для тех же сериалов. Все-таки каждый фильм, каждый музыкальный ролик начинается со сценария, который пишет некий условный писатель. Если даже это делает сам режиссер, он на время влезает в шкуру писателя, вспоминает принципы построения сюжета, придумывает диалоги. Литература — это зафиксированные в тексте фантазии. Без этого человечество пока обойтись не может.
— Можете ли вы рассказать о своем сегодняшнем читательском опыте? Как и что вы читаете? Чувствуете ли вы, что эта практика для вас меняется со временем?
— Конечно, за эти десятилетия у меня наросла толстая читательская кожа, не позволяющая непосредственно радоваться тексту, как сорок лет назад. Да и литература сейчас переживает не лучшие времена, уместнее говорить о застое. Новых звезд пока не видно ни у нас, ни в мире. Франзен, Уэльбек — это хорошо, крепко, умно, но это не вспышки новых звезд, а равномерное и во многом предсказуемое свечение. Вот «Благоволительницы» Литтелла вспыхнули — и погасли. Хотя это прекрасный роман. В последнее время я стал многое перечитывать. Если нет новых звезд, можно наслаждаться светом от вспыхнувших давно. Он все еще идет к нам.