Фото: ТАСС
Сейчас понятно, что с Родиной нам, в общем, повезло. Нам — это людям семидесятых и восьмидесятых годов, когда мы росли и закладывались наши представления о жизни. Воплощением нашей Родины была Алла Пугачева. Не Брежнев — про которого говорили, что он второстепенный политический деятель пугачевской эпохи, не КГБ, не войска в Афганистане, не космос и не Тарковский, а вот она. Она была самый универсальный символ, олицетворение лучших качеств России — таланта, широты, эгоцентризма и, скажем так, не очень хорошего вкуса.
ПУГАЧЕВА. Минуточку! Господа, товарищи! Если бы я на каждом этапе соответствовала вашим вкусам, меня бы… я не существовала бы вообще! Балахон придумал Зайцев, человек вовсе не без вкуса, как к нему ни относись, — и в этом балахоне я стала, простите, иконой стиля. Хотя в газетах меня называли королевой плебеев и мешком с лохматой головой. За волосы мне доставалось отдельно, хотя демонстрировала я их вовсе не потому, что просто гордилась волосами, — они нужны были для сценического имиджа, но кто же тогда произносил слово «имидж»?!
…У нее были блестящие удачи, оглушительные провалы, и ни то ни другое не сводило ее с ума: она к ним относилась спокойно и даже насмешливо. Одни ее терпеть не могли, другие обожали до неприличия, но говорили о ней все. Наедине с собой она часто грустила, но на людях демонстрировала абсолютную непробиваемость. За границей — кроме дружественных соцстран — успех ее был умеренный и несколько недоуменный: там было таких много, а у нас одна, и ясно было, что дело не в хитах, не в чартах, даже не в качестве песен.
ПУГАЧЕВА. Опять минуточку! Поверьте, я не из тех, кто собирает вырезки. Мама собирала, пока была жива, потом брат… пока был жив… Но газета «Асахи» написала, что два главных лица России — Гагарин и Пугачева. И в «Олимпии» я пела в семьдесят шестом. «Арлекино» тогда убирал всех — в Швеции, Дании, в Париже, — и я знала, что всех убираю, и это было сильное чувство.
И меня звали на гастроли по всему миру, спрашивали: «С кем говорить? Кто ваш продюсер?» И пьяноватый дядечка из Госконцерта говорил: «Вы нам шлите, мы будем думать!» И они думали, и ехала я туда, куда они думали. А между тем китайские девочки красились под меня в несвойственный им рыжий цвет, и вся Япония пела «Миллион алых роз».
А в Америке я могла бы делать переаншлаги только за счет русской диаспоры, которая и тогда была немалая, а теперь уж вовсе…
— Ну я же про это и пишу! «Дело было именно в том, что в ней видели Родину, и эстафету эту она переняла непосредственно от Шульженко — тоже, между прочим, не столько красивой, сколько ужасно обаятельной».
— Ну, это ладно, это пусть будет.
— И теперь мы видим, товарищи, что тогдашний образ Родины был хороший. Особенно по сравнению с нынешним, когда Родина уже не поет.
Я хочу сначала про Советский Союз, потому что это — вы знаете, может быть, — моя больная тема.
— Ну, давай. Мы на «вы» или на «ты»?
— Вы со мной на «ты» безусловно. Я вот что хочу понять: сейчас вроде бы почти все вернулось, а все-таки совершенно не то. Чего не хватает?
— Многого. Жизнь в Советском Союзе давала прежде всего чувство защиты, а сейчас главное мое чувство прямо с утра — незащищенность. Может быть все, и со мной можно сделать все, и никакой предсказуемости ни в чем. Может быть, в «совке» этого даже слишком много было, и возникал определенный инфантилизм, человек очень многого просто не допускал, он существовал в довольно узком секторе жизни. Он доверял некоторым вещам абсолютно — например, милиции. Никто не мог представить, что эта милиция будет тебя грабить или насиловать. При этом в СССР не было свободы, и только благодаря этому на меня сразу стали обращать внимание. Потому что у меня эта свобода была, и взлетела я только благодаря ей.
Мне Советский Союз отсюда кажется, наверное, лучше, чем он был, потому что я молодая была.
В Советском Союзе была такая странная и мало тогда ценимая вещь, как быт, его постоянство. Вот сегодня я включаю телевизор и в любом русском сериале вижу много наркотиков, порядочное количество убийств и взяток. Ткани жизни как она есть — нет вообще, потому, наверное, что ее и вокруг нету. Изобразить норму ведь очень трудно.
Про преступление снимай не хочу, тут не требуется знание жизни, не нужна логика — он убийца, какой с него спрос? А рассказать про то, как человек растит детей и работает, сегодня уже не могут. И не то чтобы сегодня не работали, нет, они из сил выбиваются, — но это выживание, заработок. Без малейшей уверенности — человеку совершенно необходимой, кстати, — что ты можешь получить, накопить и оставить детям. Советский человек работал, и в этом для него был смысл…
— Но, может, это и был самогипноз? Он работал, чтобы не думать, не задавать вопросов, и когда положительный герой в кино начинал спрашивать о смысле жизни — ему всегда говорили: знаешь, иди-ка ты на завод…
— Говорили, но, может, смысл жизни действительно в работе, тебе не приходило это в голову? Я не говорю про конский труд, про принудительную скучную работу ради выживания, про бессмысленные вещи, которыми людей действительно глушат. Я про те вещи, которые в радость.
В Советском Союзе было, признаю, много поводов для счастья: достала красивую косынку — восторг! Выезд в соцстрану на неделю — экстаз! В Советском Союзе очень много возились с детьми. Их рвали на части, пристраивая в кружки. Считалось неприличным не ходить в кружок, театральный или авиамодельный. Я в школе была страшно активная, нас было две рыжих активистки — я и Кира, впоследствии Прошутинская. И представь — этого не стыдились тогда. Сегодняшняя активность — она все-таки совершенно иной природы.
— Мне кажется, распад СССР начался с Чернобыля: вы туда добровольно поехали?
— А как туда можно было не поехать?
Туда вылетел кто-то из правительства, сейчас не помню уже, и спрашивает: в чем вы нуждаетесь в первую очередь? Постараемся дать все. Они кричат: апельсинов! и Пугачеву! Как можно было отказаться?
Разговоры, периодически возникающие, что там было не опасно и вообще все преувеличено, мне кажутся дурацкими, потому что один наш мальчик умер через год, пусть не напрямую от лучевой болезни, а от собственных усилившихся хронических заболеваний; вообще радиация ударяет по слабому месту, и от своих эндокринных проблем я мучаюсь именно с тех пор.
Мне сказали выступать в шапке, я отказалась, повязала огромный бант, чтобы прикрыть голову. За этот бант меня потом ругали отдельно. Нам сказали всю одежду, в которой мы выступали, дома немедленно сжечь или сдать на уничтожение, пить много красного вина или виски (тут никто особенно не сопротивлялся) и не брать никакой еды в зоне, если будут угощать.
Не брать, сам понимаешь, было нельзя. Было ли ощущение полной катастрофы тогда? Нет, я не думала. И с распадом СССР… это как распад семьи, я думаю. Понимаешь, я даже в браке всегда тянула до последнего. У меня правило: если рвешь, то рвешь, окончательно, без возобновления. Но чтобы я порвала — это надо действительно сильно постараться. Только если я вижу, что меня действительно совсем не любят. И то были случаи, когда я тянула эти отношения…
Мне кажется, тот распад был преодолим, потому что… надо было тянуть ради людей, как тянут ради детей.
— Детям это нужно?
— Дети должны рождаться в браке, иначе на них стоит клеймо, карма у них портится. Хорошо помню, как объясняла своему внуку Никите: он пришел из школы и рассказал очень хмуро, что их попросили нарисовать семью. Хорошо, говорю, давай рисовать семью: вот мама, вот папа… «Папы у меня нет», — говорит он мрачно. Как — нет?! Это у Кристины, твоей матери, нет мужа, но папа у тебя есть, куда же он денется?! Вот я, вот мой муж, вот собака наша — такую семью ему нарисовала, что загляденье.
— Сейчас-то Кристина замужем?
— Сейчас да, слава богу. А Никита говорит: ненавижу свою фамилию! Со сцены… Я ему говорю: не будь ты дураком, они же не поймут, что ты хочешь сказать на самом деле! Я-то не обижаюсь, я понимаю, что ты имеешь в виду: на тебя давит репутация талантливых родителей, ну и я кое-как человек известный… Но цитировать-то будут «ненавижу фамилию».
А он намерен играть собственную музыку, довольно сложную, кстати, никому сейчас не нужную, — я совершенно уверена, что за ней будущее и что его еще будут рвать на части, тащить в кино, но не сегодня.
— Сложное сейчас не нужно, а что нужно?
— Я не знаю. Наверное, «Лучок». Ты знаешь эту песню про лук-лучок?
— Слышал.
— Очень профессиональная песня в своем жанре. Вот, наверное, она — прав Ургант — и есть главное в году.
— У вас не возникает все-таки желание спеть еще?
— Оно возникает изредка, но не ездить по гастролям — хватит — а выпустить иногда песню, которая понравилась. Вот так я захотела спеть «Войну». И спела. Потом гляжу — ее выкладывает Ярош (Лидер «Правого сектора» — запрещенной в России украинской националистической организации — Ред.).
— То есть вы продолжаете объединять, когда это уже нельзя делать.
— Да, что-то такое. Я всегда была всехняя. Рядом со мной были люди ничуть не менее одаренные. Толкунова, скажем, или Ротару. И у каждой был свой круг. А я была на всех. Сначала, правда, интеллигенция несколько воротила нос, но потом подтянулась и она — в особенности после Мандельштама. Мандельштам воспринимался начальством сложно — просили, допустим,
вместо «еврейский музыкант» спеть «прекрасный музыкант», но эти комиссии ведь тоже были не совсем твердокаменные. Двадцать пять рублей или бутыль коньяка хорошего творили чудеса.
— Чем вы объясняете эту свою всехность?
— Понимаешь, я ведь никогда свои песни не слушала, пока еще выступала и ездила. Только если это надо было по работе. И не анализировала. Но три года назад я перестала ездить, и тогда стала слушать, и знаешь, что я тебе скажу? Я поняла, что по тем временам это было ге-ни-аль-но!
— А если всерьез?
— А если всерьез… то, наверное, вот что. Они как-то во мне чувствовали, люди, что я не очень за все это держусь. А это единственное, что подкупает.
Я всегда понимала, что если не смогу петь, или мне запретят, или я всем надоем и на меня перестанут ходить, — я всегда смогу стать женщиной, которая не поет.
Я музыку сочиняю в принципе неплохо. Я стихи сочиняю, по крайней мере песенные, довольно прилично.
— Я еще слышал, что вы шьете и что идея многих костюмов была ваша…
— Вот чего нет, того нет: иглу держать не умею. Рисую неплохо, да. Но костюм я придумала единственный — пиджак с колготками, потому что так случилось, что не было на выступлении юбки. Ее забыли. Пришлось надеть три пары колготок и пиджак, и многие ругали, но всем понравилось. Вот и в жизни так, понимаешь: если нет юбки, то я выкручусь без юбки, если не смогу петь, то не буду петь. И поэтому была мне присуща некая безбашенность, и эту безбашенность люди чувствовали и ее любили. Кстати, вот почему любят Земфиру?
— Не знаю. Я люблю только раннюю.
— Нет, и сейчас отлично. Так почему? А потому, что она может себе позволить делать все, что хочет, и тогда, когда хочет. Она не ставит себя на конвейер. У нее альбом выходит тогда, когда набирается на него, и не зависит она ни от продюсеров, ни от публики. Ну, ей помогает Абрамович, тоже спасибо ему…
— А Шнур вам нравится, например?
— Шнур — это такой в чистом виде фольклорный коллектив, «Ленинград», они поют частушки, народное творчество.
— Фольклорный?! У него, как у Шарапова, два высших образования на лбу написано.
— Хорошо, предлагаю термин «хитро-фольклорный коллектив». Они предоставляют народу его идеальный образ. Музыка у них заводная, стихи запоминающиеся — без народного ансамбля какой же праздник?
— Вас сильно напрягали скандалы и резкие отзывы?
— Про резкие отзывы хорошо сказал Михалков: в молодости это еще не заботило, а сейчас уже не трогает. А скандал у меня был единственный, прописью, в гостинице «Прибалтийская». Для артиста, вообще говоря, много значит номер, в котором он живет. Я всегда обожала гастроли, потому что
с хорошей командой ездить, посидеть после концерта, похохмить — это большое счастье, и не верь тому, кто жалуется на такую жизнь. Вот ты приехал, вот твой автобус чуть не несут на руках, справа толпа восторженная, слева толпа озлобленная, которая на тебя не попала, — это вообще довольно приятно, собирать стадион.
Возникает какое-то чувство в спине, в шее… крылья? — не крылья, но, в общем, бессмысленно это объяснять.
Стадионы собирал до того только Магомаев, и он честно мне сказал, что не ждал повторения ни от кого из современников. Ты вряд ли помнишь, как по нему сходили с ума, вот, а потом так сходили по мне, и это был восторг. Но при этом очень важно, чтобы у тебя в каждом городе были привычные места, чтобы ты хоть куда-то приезжал, как домой, и у меня был номер в «Прибалтийской» с очень любимым и привычным видом. Я однажды приезжаю, а этот номер занят, там живет другой человек и очень негодует, что я пытаюсь войти.
Я совершенно спокойно разговаривала с этой женщиной у стойки — она мне возьми да и скажи, что это интурист, и пусть я буду благодарна, что меня вообще туда селят. Вот тогда я не выдержала: а вот, говорю, у вас сидят … — они тоже интуристы? А почему тогда мне нельзя, главной … Советского Союза, и к тому же поющей?
Больше там ничего сказано не было, и скандал по нынешним меркам был скромный, и я могла вообще его остановить, потому что мне привезли гранки статьи «Звезда распоясалась» и сказали: если не хотите, печатать не будем. Но это не казалось мне чем-то ужасным — я только потом поняла, что это раскручивалось не без умысла, чтобы сорвать мне гастроли с Удо Линденбергом. Он, видишь ли, оказался антисоветчиком. Но не сорвали же. Так что… Когда писали всякую ерунду, я волновалась, только пока были живы родители. А вообще меня это не волновало совершенно, потому что я-то знаю правду, ну и достаточно. Очень долго писали, например, что я не Пугачева, что это не моя фамилия.
— А вы Пугачева?
— Клянусь, я Пугачева.
— А когда вы слышите или читаете о себе, или смотрите себя по телевизору… не знаю, как сформулировать… вы можете ощутить, что это все один человек? В вас где-то сидит еще та девушка, которая спела «Арлекино», или поверх этого наросло что-то неузнаваемое?
— Я понимаю вопрос, но отвечаю абсолютно честно: я и сейчас та девушка, которая спела «Арлекино». Люди, которые про меня говорят, могут иметь в виду разное: Пугачеву семидесятых, Пугачеву девяностых… Но для себя я всегда одна и та же, та, которая была Пугачевой уже и в роддоме.
Фото: РИА Новости
— Чем вы сейчас главным образом заняты?
— Школой. Это для моих детей, когда подрастут. Ты знаешь, что я молодая мать? Хочу, чтобы к их семилетию эта школа уже была.
Там будут учить не только петь и танцевать, но и вести себя, и жить… Вроде лицея. Пока это не приносит мне ни копейки. Но когда-нибудь принесет.
— А драматическую роль вы сыграть не хотите? По-моему, интересно было бы.
— Хочу, потому что — вот Галя Волчек мне предложила поработать, но в театре я ничего не понимаю. А в кино — здесь у меня опыт есть, хотя «Женщину, которая поет» я не считаю настоящей киноролью. Я сыграла бы хорошую роль, и это бы у меня получилось, но не предлагают пока — вероятно, понимают, что может ведь и получиться. А кому это нужно? Я бы сыграла, может, из классики что-то, но осовремененной. Хотя Островского даже осовременивать не надо, и я бы очень хотела «Последнюю жертву». Но тут как раз закрыли казино, и вряд ли фильм на эту тему сейчас возможен…
— Как, по-вашему, надолго это все?
— Вот это все? Надолго. В России все надолго. Про меня тоже говорили, что я ненадолго, а видишь, как оказалось…
— Будут про Путина говорить, что он политический деятель вашей эпохи?
— Нет, конечно. Сейчас не моя эпоха. Я, может, специально ушла, чтобы про него так не говорили…
— Зачем вам был нужен Прохоров?
— С Прохоровым было интересно, и сам он интересный, и я узнала от него множество вещей про бизнес. Я никогда не занималась бизнесом и не очень люблю само это слово — был у меня, допустим, опыт с чипсами. Придумали мы чипсы, было вкусно. Потом началось производство, я их попробовала — ну невкусно совсем! Я поняла, что все вкусное там разворовывается, и чтобы их делать нормально, там надо сидеть на производстве, не отходя от конвейера. Ну и продала это, дороже, чем купила. Потом обувная фабрика, благодаря которой, собственно, я сейчас и живу, и неплохо, — но это спасибо концерну «Эконика». У меня там одна линия «Алла Пугачева».
Прохоров мне много интересного рассказал, а потом я поняла, что в политику надо идти с готовностью ко всему. С готовностью пойти до конца и потерять все. Готовность у него, может, и была… но он это себе не до конца представлял. А я — поскольку опыт провала у меня был — представляла.
— Многих раздражало ваше непрерывное участие в новогодних программах и весь ваш клан, который там непрерывно светился…
— Но это же не мое пожелание. Мое — это «Рождественские встречи», которые как раз были не для моего клана и не для моей рекламы, а там впервые удалось появиться множеству людей, которых иначе никуда бы не выпустили, потому что это заведомый неформат. А что касается Нового года — это ведь каналы требуют. Им непонятно, как может быть «Голубой огонек», и чтобы в нем не было звезд. Я не очень понимаю, честно говоря, какой теперь смысл в «Голубых огоньках».
Тогда это был народный групповой портрет страны, токари-пекари-доярки, и все смотрели на этих людей — кто-то с насмешкой, кто-то с гордостью, — и все понимали: вот небывалый новый класс, такого нигде в мире не было, на них следует равняться. А на кого они должны равняться в сегодняшних «Огоньках»? Где там новый класс? По мне, так уж лучше доярки.
Фото: РИА Новости
— Что за человек Кобзон?
— Он непростой человек, интересный,
ему место в Книге рекордов Гиннеса, потому что дольше петь не может никто. Я на одном его юбилее высидела три часа и пошла поблагодарить. А он мне: «Ты что, на второе отделение не останешься? Вот там-то я развернусь, настоящее спою, а не все эти романсы!»
Я говорю: но можно, я хотя бы из кулис посмотрю? Я не могу сидеть три часа физически! Он говорит: ладно, лучше уж тогда вообще уходи… Нет, он многим помог, он довольно непредсказуем в дружбах и связях, что важно… И потом — вспомни, сколько у него было бесспорных хитов? «А у нас во дворе есть девчонка одна» — какая песня, я и сейчас наизусть помню!
— А я вот хорошо помню ваше интервью с Юлианом Семеновым. И он меня тоже чрезвычайно интересует. Что это было такое?
— Хм. Напиши: долгая пауза. Он был… я, кстати, не помню тот разговор с ним совсем…
— В «Смене», с участием дочек.
— Дочки удивительные, потому что они вместе с ним шли в ресторан, когда он срывался. Не пили, нет. Но когда он начинал задираться — это был непременный этап, он принимался задирать соседний столик, будучи боксером, и это могло кончиться серьезной дракой — девочки начинали мило хихикать, показывая всем присутствующим, что это папа так шутит. Он был человек со страшным внутренним надломом. Вероятно, потому, что мог одно, а писал другое, и очень хорошо понимал, что поставил себя на службу сомнительному делу. За этапом задирательства наступал этап мрачных восклицаний «Я все могу! Вы все не знаете, кто я такой!». Это значило, что пора укладывать его спать, а уложить его спать было очень трудно. Да… он в обычной жизни был человек удивительно трезвый, прекрасного самообладания, но такой червь его точил, что наступали эти ужасные срывы. Так он расплачивался. И все так расплачиваются, не надо иллюзий.
— А у вас никогда не возникало этого чувства — «Я все могу! Вы все не знаете, кто я!».
— Не возникало, потому что это все выражалось в довольно смешной форме. Например, приходит письмо: «Москва, Кремль, Пугачевой». И оно доходило. Я на концерте однажды про это рассказала и добавила только: «Благодарю тебя, мой народ!» После этого несколько дядечек в серых костюмах попросили меня никогда больше этого со сцены не рассказывать, а я честно ответила, что никогда на концертах не повторяюсь. У меня, кстати, была тогда идея сделать концерт вообще без разговоров с залом — только песни. «Пришла и говорю» — концерт, получившийся именно из этого желания. Я там как начинала с ахмадулинского текста, так прозой ничего уже не говорила. Легко было понять, был человек на концерте или нет. Если он начинал пересказывать мои слова оттуда — значит, не был. Впрочем, ему могло показаться, что это все мои монологи, а не чужие стихи.
— Ахмадулина-то как к этому относилась?
— Однажды она, осушив, по обыкновению, бокал, сказала, что как душеприказчица Цветаевой она глубоко возмущена: как это я пою «Бабушку», превращаю гениальный текст в эстрадную попсу? Но потом, осушив бокал уже в моем обществе, сказала, что ей очень нравятся мои песни и что она мне все простила, увидев меня однажды в каких-то красных носках. Господи помилуй, в каких красных носках?!
— А как, по-вашему, хорошие нравы в шоу-бизнесе? Говорят, ужасные…
— Не знаю. Я никогда не занималась шоу-бизнесом. Вокруг меня были нравы хорошие и люди остроумные.
Однажды Киркоров — он совсем мальчиком ездил с нами на гастроли — попросил Сашу, клавишника, придумать ему сценический образ. И Саша — остроумный едкий человек с двумя зубами во рту — сказал ему: «Лучезарный …!» (похоже на обалдуй — Ред.) По-моему, это превосходно, не знаю только, как ты это напишешь.
На следующий вечер он спрашивает: ну а сегодня как я? Саша отвечает: уже не лучезарный… Он и сегодня это припоминает моим музыкантам, говорит: пойдем получезарим…
— Вы не думали книгу написать?
— Однажды в самолете — у меня по молодости лет была еще аэрофобия — мы попали в сильную турбулентность, и надо мной еще пошутили, что шасси не выпускается. И я тогда взмолилась: Господи, пусть не сейчас, ведь я еще не написала книгу! С тех пор и не пишу: пока не написала, может, он меня бережет как-то? Я потому, кстати, и не люблю интервью; если рассказывать, то рассказывать надо все. Иначе выйдет проще, глупей, чем было… А как расскажешь все? Писать я не решаюсь, потому что знаю свои границы:
я дура, но при этом умная. Дура — потому, что обычная женская глупость всегда служит прекрасным фоном для ума. За счет этого сочетания я и произвожу впечатление, но как это написать?!
— Что сейчас делать?
— Растить детей. Вот мои, например, очень похожи на нас с Галкиным, прямо маленькая я и маленький он.
— Напоследок: почему у вас в мейле упоминается «Орфей»-75? Это для вас до сих пор самая дорогая награда?
— Да не то чтобы… но просто когда знакомый программист придумывал мне адрес, он сказал: назовите что-нибудь, чего вы уж точно не забудете. Так вот, этого я уж точно никогда не забуду.
— Я тоже.