Как утверждает Коэн, неврозы в узком смысле слова в концлагерях не наблюдались; невротики там становились здоровыми. Краль описывает реакции и поведение интернированных в лагере для перемещенных лиц Терезиенштадт, который во многих отношениях отличался от типичного концлагеря. Краль подчеркивает как особо заслуживающее внимания то обстоятельство, что в условиях лагеря наступало улучшение тяжелых навязчивых неврозов [15]. Многие до войны лечились у психиатров в связи с тяжелыми и длительными психоневрозами (фобиями и неврозами навязчивых состояний), и эти неврозы в Терезиенштадте либо исчезли полностью, либо наступило улучшение до такой степени, что пациенты могли работать и не нуждались в какой-либо медицинской помощи. Хелвег-Ларсен со своими сотрудниками посвятил изменениям психики целую главу в своей книге, опирающейся на исследование 1282 датчан, интернированных в немецких концлагерях, и на 500 литературных источников по этой теме, опубликованных в разных странах. Соответствующий раздел книги основывается преимущественно на личных наблюдениях и переживаниях авторов. Депрессивные реакции, фобии, психозы, истерические симптомы и суицидальные попытки наблюдались лишь изредка [9]. Действительная картина концлагеря не имеет ни малейшего сходства с той, которая описывается в англосаксонских публикациях, относящихся к лагерям для военнопленных на Дальнем и Среднем Востоке.
Психические симптомы, сопутствующие хроническому недоеданию, заключались в «апатии, замедлении реакций и ослаблении концентрации внимания и памяти» [5]. Ван Вулфтен-Палте наблюдал в японских лагерях рост частоты и тяжести психических нарушений на последней стадии крайнего недоедания, вследствие чего возникали острые состояния дезориентации [23]. Этому противоречат свидетельства Гластра ван Лоона о том, что в Нидерландах недоедание протекало спокойно, без психических симптомов и даже смерть была спокойной, что согласуется с наблюдениями Коэна.
Тигезен и Килер описывают наиболее заметные изменения психики: ухудшение памяти — снижение либидо — апатия. Напротив, депрессивные реакции, фобии и истерические симптомы встречаются редко. Попытки самоубийства встречались лишь в порядке исключения. Лишь в редких случаях, согласно этим авторам, обоснованным представлялось предположение о недостатке витаминов как этиологической причине нарушений. Эти авторы считают более правдоподобным то, что описанные здесь психические синдромы, характерные для патологического голодания, расстройства духа, вызывают функциональные или даже морфологические изменения в мозге. В числе других Лами в некоторых случаях благодаря вскрытию получил возможность констатировать отек мозга, который intra vitam проявлялся в форме бреда, полной дезориентации и ригидности [16].
Что касается людей, возвратившихся из концлагерей, то у них, согласно Хофмейеру и Хертел-Вулфу [9], обнаруживались многообразные симптомы: беспокойство, чувство усталости, ухудшение концентрации, возбудимость, непоседливость, ослабление памяти и способности к концентрации, раздражительность, вегетативные симптомы, депрессии и головные боли. 78 процентов обнаруживали невротические симптомы; 47 процентов жаловались на ночные кошмары в образе концлагеря. В целом ряде случаев проходило шесть и более месяцев, пока не проявлялись эти многочисленные симптомы, которые затем нередко демонстрировали замедленное протекание, в некоторых случаях без тенденции к выздоровлению. Так, многие еще через четыре года после возвращения домой страдали от последствий пребывания в концлагере, а у 44 процентов это приняло хронические формы. Процент людей с тяжелыми невротическими симптомами прямо зависел от тяжести условий жизни в конкретном концлагере; так, тяжелые неврозы после возвращения демонстрировали 52 процента превратившихся в «мусульман» и 75 процентов тех, кто перенес сыпной тиф. Хофмейер и Хертел-Вулф объясняют эти неврозы как физическими, так и психическими травмами. Весьма вероятно, что в ряду этиологических факторов «невроза возвращения из концлагеря» доминирующим является чисто соматический стресс, в частности если учесть выраженную корреляцию между потерей веса и степенью тяжести заболевания. Отсутствие неврологических дефектов никоим образом не исключает возможности соматического происхождения «невроза возвращения из концлагеря», равно как латентный период, предшествовавший появлению симптомов.
Согласно Гзеллу [11], в случаях средней тяжести требуется от четырех до восьми недель, чтобы сколько-нибудь оправиться от голодания, в то время как опухоли лодыжек сохраняются месяцами. Розенчер говорит о «симпатической гиперактивности» [21], длящейся как минимум шесть месяцев, а Бок утверждает, что лишь спустя очень много времени можно говорить о полном восстановлении, а до тех пор пациенты легко утомляемы, в том числе и в умственном плане, медленнее обучаются и имеют тенденцию к возвращению опухолей на лодыжках от стояния или хождения, а также к диареям; менструации у женщин восстанавливаются лишь месяцы спустя [4].
В выполненном в Дании по заказу государства тщательном исследовании под психиатрическим углом зрения бывших борцов Сопротивления, находившихся в заключении, этот синдром был назван синдромом концлагеря [10], а во Франции говорят об астеническом синдроме депортированных. Вегетативная лабильность была также в центре внимания проведенного в июне 1954 года в Копенгагене конгресса по социальной медицине, посвященного проблемам патологии бывших депортированных и интернированных. При этом Херман весьма тщательными рассуждениями показал, что эта симптоматика имеет иную природу, чем рентные неврозы. Быть может, немаловажно то, отмечает Баней [2], что Михелу [19], представителю немецких узников концлагерей, удалось, как он утверждает, дифференцировать в различных аспектах две большие группы депортированных: военнопленных и политических заключенных в немецких концлагерях. У последних к нечеловеческим условиям жизни и голоданию добавлялись постоянное чувство унижения, тяготы жестокого обращения и физические истязания и, наконец, грозящая расправа. Нельзя не признать, что большинство военнопленных было лишено этого дополнительного стресса и что узники концлагерей были, таким образом, сильнее психологически травмированы, чем голодающие военнопленные. Что же касается заключенных-евреев, то к их тяготам, как отмечает Коэн, добавлялось знание о том, что их супруг или супруга, дети, родители и т. д. были убиты.
Колле лично контролировал 216 заключений Мюнхенской клиники по подобным случаям и многие из них исследовал самостоятельно. У 79 исследованных подтвердилось наличие органических поражений мозга, в 29 случаях обнаружились остаточные явления после контузии (в результате истязаний или несчастных случаев во время заключения). Неожиданным было относительно высокое число объективно доказанных случаев поражений мозга вследствие перенесенного сыпного тифа (10 человек). Диагноз «поражение мозга после тифозного энцефалита» основывался каждый раз на таких характерных симптомах, как синдром Паркинсона, нарколептические приступы и т. д.; часто о базальных поражениях мозга свидетельствовали также электроэнцефалографические данные. Следует принять во внимание возможность того, что столь неблагоприятные последствия имели место прежде всего на фоне недоедания и дистрофии. В шести случаях Колле клиническими и пневмоэнцефалографическими методами выявил тяжелую атрофию мозга. Можно, однако, предположить, что еще большее число процессов атрофии мозга не было выявлено, так как многие обследуемые часто отказывались от таких процедур, как спинномозговая пункция или даже пневмоэнцефалография.
Чрезмерные душевные и телесные нагрузки в ситуации преследований были особенно опасны для здоровья более старших и пожилых людей.
Из 18 молодых евреев, обследованных Колле, многие в психическом, а некоторые и в физическом отношении остались на той же ступени развития, на которой находились в момент ареста. Малорослость, отсутствие или недоразвитость вторичных половых признаков и нарушения других функций, связанных с эндокринной регуляцией, сочетались с духовной и психической недоразвитостью. Вновь подаренная им свобода не смогла выправить эти обусловленные влиянием среды дефекты развития. В 12 случаях из 18 — потеря обоих родителей.
Как явствует из сообщения Колле, примерно третья часть всех обследованных характеризуется синдромом «хроническая депрессия». На долю этих евреев выпало столько ужасного, что Колле не усматривает здесь какой-либо несоразмерности между причиной и интенсивностью реакции. В группе людей, преследовавшихся по политическим мотивам, Колле лишь в одном случае наблюдал подобное хроническое реактивное депрессивное состояние. Нельзя одним махом приравнять судьбу людей, преследовавшихся из-за их политических, мировоззренческих, религиозных убеждений, к судьбе евреев.
В 23 случаях Колле наблюдал невротические нарушения в такой степени, что это существенно сказывалось на работоспособности. Все были евреи, большинство из которых оказались единственными выжившими членами некогда больших семей. «Многие и сегодня не могут забыть переживания, связанные с арестом и смертью их близких; эти переживания преследуют их днем и ночью, даже в сновидениях» [14].
Высказывания Колле находят полное подтверждение в аналогичном опыте неврологического отделения Венской поликлиники, вот уже много лет имеющего дело с подобными экспертизами.
Колле заключает свои соображения следующими словами: «Язык психиатрии слишком беден, чтобы выразить в понятиях все то, что наблюдает эксперт при обследовании этих людей. Особенно опасным мне кажется с помощью расплывчатого понятия „невроз“ давать официальным инстанциям видимость научного диагноза» [14]. Свести перешедшие в хроническую форму депрессии и другие психореактивные нарушения под общим сборным понятием «невроз» Колле помешал очевидный факт полного краха жизни этих людей. Не только арест и вызванные им телесные и душевные невзгоды оказали на них травмирующее воздействие. Эту жестокую участь пришлось вынести и многим военнопленным. Однако «у тех, кто был лишь пассивной жертвой оголтелого расизма» и «обычно пережил утрату всей семьи, на депрессию мало влиял даже факт освобождения» (Хук). 3. Психотерапия в концлагере
Возможности психотерапии были, естественно, в лагере крайне ограничены. Гораздо больше, чем можно было добиться разговорами, помогал в этом отношении пример. Никто не ждет от нас рассказов о той «малой» и малейшей психотерапии, которая осуществлялась в форме импровизаций — на плацу, на марше, в котловане или в бараке. Последнее, но немаловажное — нам приходилось заботиться о предотвращении самоубийств. Мы организовали службу информации, и о любом проявлении мыслей о самоубийстве или даже намерений нам незамедлительно сообщали. Что было делать? Любая попытка вновь поднять дух людей в концлагере предполагала, что нам удастся направить их на какую-то цель в будущем. Тот же, кто уже не мог больше верить в будущее, в свое будущее, был потерян. Вместе с будущим он утрачивал и духовный стержень, внутренне ломался и деградировал как телесно, так и душевно. Чаще всего это случалось довольно внезапно, в виде своебразного кризиса, проявления которого были хорошо известны сколько-нибудь опытным заключенным. Знаменем, под которым предпринимались все попытки психотерапевтической помощи заключенным, была апелляция к воле к жизни, к продолжению жизни, к выживанию в лагере. Однако мужество жить или соответственно усталость от жизни оказывались всякий раз зависящими единственно лишь от того, имел ли человек веру в смысл жизни, его жизни. Девизом всей психотерапевтической работы в концлагере могли бы служить слова Ницше: «У кого есть Зачем жить, может вынести почти любое Как». «Зачем» — это содержание жизни, а «Как» — это были те условия жизни, которые делали жизнь в лагере столь тяжелой, что ее можно было выдержать, лишь принимая во внимание ее «Зачем». Нужно было довести до сознания заключенных, поскольку то и дело представлялась для этого возможность, это «Зачем» их жизни, их жизненную цель. Тем самым удавалось внутренне поднять их вровень с ужасающим «Как» их нынешнего существования, с кошмарами лагерной жизни и помочь им выстоять перед ними.
В любой психотерапии, к которой приходилось обращаться в лагере, играло роль то, что я назвал «стремлением к смыслу». Но в той чрезвычайной пограничной ситуации, в которой находился человек в лагере, тот смысл, стремлению к осуществлению которого он должен был посвятить себя, должен был быть настолько безусловным, чтобы он охватывал не только жизнь, но и страдание и смерть. Ведь жизнь, смысл которой держится или рушится в зависимости от того, помогает он спастись или нет, жизнь, смысл которой зависит от милости случая, не стоила бы, пожалуй, того, чтобы вообще быть прожитой. Итак, мы говорили о безусловном смысле жизни. При этом следует, конечно, различать безусловность, с одной стороны, и общепринятость — с другой, по аналогии с тем, что говорил К. Ясперс об истине [12]. Безусловный смысл, на который мы указывали в лагере сомневающимся и отчаявшимся в нем людям, отнюдь не был общим и расплывчатым, скорее как раз наоборот, это был конкретный, наиконкретнейший смысл их личного существования. Это можно пояснить следующим примером: как-то раз в лагере передо мной сидели два человека, оба решившие покончить с собой. Оба твердили стереотипную формулу, которую то и дело слышишь в лагере: «Мне больше нечего ждать от жизни». Нужно было попытаться произвести в них своего рода коперниканский переворот, чтобы они уже не спрашивали, ждать ли и что им ждать от жизни, а получили представление о том, что, наоборот, жизнь ожидает их, что каждого из них, да и вообще каждого, что-то или кто-то ждет — дело или человек. Действительно, очень скоро обнаружилось, что — вне зависимости от того, чего оба узника ожидали от жизни, — их в жизни ожидали вполне конкретные задачи. Выяснилось, что один из них издает серию книг по географии, но эта серия еще не завершена, а у второго за границей есть дочь, которая безумно любит его. Таким образом, одного ждало дело, другого — человек. Оба в равной мере получили тем самым подтверждение своей уникальности и незаменимости, которая может придать жизни безусловный смысл, невзирая на страдания. Первый был незаменим в своей научной деятельности, так же как второй — в любви своей дочери.
Американский военный психиатр Нардини [20], сообщивший о своих наблюдениях над американскими солдатами в японском плену, не упустил случая констатировать при этом, насколько шанс выжить в заключении зависел от отношения человека к жизни, от его духовной установки в конкретной ситуации. Если, в сущности, была лишь одна психотерапия, помогавшая людям выдержать заключение, то эта психотерапия была в определенном смысле предначертана. Она неизбежно сводилась к стремлению доказать человеку, от которого требовалось мобилизовать свою волю к выживанию, что это выживание — его долг, что в нем есть смысл. Однако задача врачевания души, которая в лагере выступала как задача врачебного спасения души, осложнялась в придачу ко всему тем, что люди, с которыми приходилось иметь дело, в среднем, как правило, не могли рассчитывать на выживание. Что можно сказать им? Но и здесь обнаруживалось, что в сознании каждого незримо присутствует кто-то, кого, может быть, уже давно нет в живых, но он все же каким-то образом присутствует здесь и сейчас как интимнейший собеседник, Ты. Для многих это был первый, последний и вечный собеседник — Бог. Кто бы, однако, ни занимал это место высшей и последней инстанции, важен был лишь задаваемый себе вопрос: «Что он ждет от меня?» — что означало: «Какое отношение?» В конечном счете, было важно именно отношение к страданию и смерти, с которым человек был готов страдать и умереть. Как известно, savoir mourir — comprendre mourir — это квинтэссенция любого философствования.
Человеку важно умереть своей смертью — «своей» в том смысле, который придавал этому высказыванию Рильке. Своей — значит, осмысленной, хотя и по-разному: ведь смысл смерти, точно так же, как и смысл жизни, у каждого свой, глубоко личный. Тем самым «наша» смерть задана нам, и мы несем ответственность по отношению к этой задаче так же, как и по отношению к задаче жизни. Ответственность — перед кем, перед какой инстанцией? Но кто мог бы ответить на этот вопрос другому?
Разве не решает, в конечном счете, каждый для себя этот последний вопрос? Какое имеет значение, если, например, один из соседей по бараку ощущал эту ответственность перед своей совестью, другой — перед своим богом и третий — перед человеком, который был далеко. Во всяком случае, каждый из них знал, что где-то есть кто-то, кого нельзя увидеть, но кто видит его, кто требует от него, чтобы он «был достоин своих мучений», как сказал однажды Достоевский, и кто ожидает, что он «умрет своей смертью». В лагере потерял силу афоризм: «Primum vivere, deinde philosophari», что означает примерно: сначала останься живым, а потом посмотрим, потом мы продолжим разговор. В лагере имело силу скорее утверждение прямо противоположное: «Primum philosophari — deinde mori» — ответь сам себе на вопрос о конечном смысле, и тогда можешь с высоко поднятой головой принять мученическую смерть.
«Обычно человек живет в царстве жизни; в концлагере же люди жили в царстве смерти. В царстве жизни можно уйти из жизни, совершив самоубийство; в концлагере можно было уйти только в духовную жизнь. Только те могли уйти из царства смерти, кто мог вести духовную жизнь, — пишет Коэн, — Если кто-то переставал! ценить духовное, спасения не было, и ему приходил конец. Сильное влечение к жизни при отсутствии духовной жизни приводило лишь к самоубийству». «Многие авторы, — продолжает Коэн, — согласны в том, что огромное значение имеет, живет ли заключенный духовной жизнью в какой-либо форме»[5]. Коэн называет Каутски, де Винда, Кааса, Врийхофа и Блюма. Если заключенный обнаруживал, что он не может больше выносить реальность лагерной жизни, он находил в своей духовной жизни возможность выхода, которую трудно переоценить, — возможность ухода в духовную сферу, которую СС не в состоянии разрушить… Духовная жизнь заключенного укрепляла его, помогала ему адаптироваться и тем самым в существенной степени повышала его шансы выжить.
Чувствительные люди, с детства привыкшие к активному духовному существованию, переживали тяжелую внешнюю ситуацию лагерной жизни хоть и болезненно, но, несмотря на их относительно мягкий душевный нрав, она не оказывала такого разрушительного действия на их духовное бытие. Ведь для них как раз был открыт путь ухода из ужасающей действительности в царство духовной свободы и внутреннего богатства. Только так можно понять тот парадокс, что иногда люди хрупкой телесной организации лучше переносили лагерную жизнь, чем физически сильные натуры. Я сам все время старался прибегать к средствам, позволявшим мне дистанцироваться от всего страдания, которое нас окружало. Я пытался объективировать его. Я вспоминаю, как однажды утром я шагал из лагеря на работу и чувствовал, что уже больше не в состоянии выносить голод, холод и боль в моих вздувшихся от голода и по этой причине засунутых в открытые ботинки, подмороженных и нарывающих ногах. Моя ситуация представлялась мне безотрадной и безнадежной. Тогда я представил себе, что я стою на кафедре в большом, красивом, теплом и светлом конференц-зале, собираюсь выступить перед заинтересованными слушателями с докладом под названием «Психотерапия в концентрационном лагере» и рассказываю как раз о том, что я в данный момент переживаю. С помощью этого приема мне удалось как-то подняться над ситуацией, над настоящим и над страданиями и увидеть их так, как будто они уже в прошлом, а я сам, со всеми моими страданиями, представляю собой объект научно-психологического исследования, которое я же и предпринимаю.
Если угодно, концлагерь был не чем иным, как микрокосмическим отражением мира людей вообще. Жизнь в концлагере раскрыла самые бездонные глубины человеческой души. Должно ли нас удивлять, что в этих глубинах вновь обнаружилось все человеческое? Человеческое, как оно есть, — как сплав добра и зла! Трещина, которая проходит через всю человеческую природу, разделяя добро и зло, достигает и этих, самых глубоких, глубин и отчетливо видна как раз на фоне той бездны, которую представляет собой концлагерь.
Таким образом, жизнь в концентрационном лагере оказывается микрокосмом — «моделью», выражаясь словами Адлера, который описывает лагерную психологию в Терезиенштадте «вне резкого черно-белого противопоставления безвинных жертв и виновных преследователей», поскольку «едва ли найдется место, в котором ход истории был бы так спрессован. Лагерь в его становлении, проявлении и исчезновении содержит в себе, как в образце, в концентрированном виде всю сумму зла и страданий, которые во всех других местах существуют более распыленно и менее зримо, однако действуют столь же нешуточно. Ведь особенность лагеря состоит в том, что все ложное, опасное, глупое и низкое, что произрастает в человеке и человеческих институтах, смело выступает здесь в своей зловещей и неумолимой обнаженности. Здесь мы видим перед собой дьявольскую карикатуру на в принципе возможную, может быть, даже реально существующую систему управления, недостойное человека существование в псевдоколлективном омассовлении, в кабале или в рабстве».
Прошедшие годы, пожалуй, отрезвили нас. Вместе с тем они показали нам и то, что с человеческим в человеке нельзя не считаться, они научили нас тому, что все зависит от человека. В памяти о концлагере сохранился человек. Я хочу здесь упомянуть лишь одного из начальников того лагеря, в который я попал под конец и из которого был освобожден. Он был эсэсовцем. Когда лагерь был освобожден, стало известным то, о чем раньше знал лишь лагерный врач, сам из заключенных: этот человек из лагерного начальства выкладывал из своего кармана немалые деньги, чтобы доставать из аптеки в ближайшем населенном пункте медикаменты для заключенных! Староста же того же лагеря, сам тоже заключенный, был строже, чем все охранники-эсэсовцы, вместе взятые; он бил заключенных когда, где и как только мог, в то время как, например, начальник, про которого я говорил, насколько мне известно, ни разу не поднял руку на кого-нибудь из «своих» заключенных.
В этом проявлялся человек. Человек сохранился. В огне страданий, в котором он плавился, обнажилась его суть.
Если мы спросим себя о самом главном опыте, который дали нам концентрационные лагеря, эта жизнь в бездне, то из всего пережитого нами можно выделить такую квинтэссенцию: мы узнали человека, как может быть не знало его ни одно из предшествующих поколений. Что же такое человек? Это существо, постоянно принимающее решения, что оно такое. Это существо, которое изобрело газовые камеры, но это и существо, которое шло в эти газовые камеры с гордо поднятой головой и с молитвой на устах.
Виктор Франкл