Владимир Владимирович Шахиджанян:
Добро пожаловать в спокойное место российского интернета для интеллигентных людей!
Круглосуточная трансляция из офиса Эргосоло

Последняя книга

Глава 2


Продолжаем публиковать "Последнюю книгу" Симона Львовича Соловейчика.

Читая книгу, я мысленно возвращался в прошлое, вспоминал наши встречи с С.Л.Соловейчиком. Размышлял, что-то перечитывал.

Одновременно делал заметки на полях.

Хотелось бы получить Ваши отклики на книгу. Пишите.

Последняя книга" - это серьезный повод задуматься о жизни, о себе, о времени...

Ваш Владимир Владимирович Шахиджанян

 

...Под одним именем скрывается много людей, надо лишь выбрать, о каком же из них рассказыать, кто интереснее.

Не знаю, сравнивал ли кто-нибудь человеческую жизнь и стили плавания, но одни люди плывут по жизни ровно - кролем, другие рывками - брассом, третьи - глядя в небо, на спине; большинство же - как будто баттерфляем: они целиком погружаются в воду и вдруг выныривают. Маленького ребеночка вроде бы и нет, сознание его темно, и что там происходит под поверхностью жизни, под водой, что копится? И вдруг выныривает, хватает воздуху, готов к школе. Потом опять наступают темные годы почти бессознательной жизни, опять идет невидимое развитие - и вновь выныривает на поверхность душа человеческая, обновленная, неузнаваемая, живая, - это лет в 14-15-16, когда прорывается новая жажда жизни, новые, новенькие желания - а вместе с ними и новое сознание. Причем главное движение идет там, в глубине, под водой, а выныривает человек на поверхность как бы готовый - другой, сильно продвинувшийся. Воздействовать на душу, когда она скрыта от нас и от себя самой, почти невозможно - подводные, поджизненные процессы таинственны и никому не понятны.

Это хорошо видно по школе.

До двух-трех последних классов школы как бы нет, потому что она не нужна человеку, занятому в эти годы совсем другим, внутренним, скрытым движением, собственным ростом, в котором школа не участвует и не может участвовать. Когда родители жалуются на детей-семиклассников, отбившихся от рук и вдруг переставших учиться, жалуются и спрашивают с ужасом, что делать, что с ними будет, я всегда отвечаю одним словом: "Перетерпите". После того как школа научит ребенка читать и писать, она не знает, что с ним делать дальше, потому что механическое детское учение закончилось, а время сознательного учения еще не наступило; учиться же в темный период жизни, учиться без собственного стремления к учению невозможно. Поэтому-то в некоторых странах начальная школа - до шестого, потом детей выводят на три года в особую школу для подростков, как в отстойник, главный смысл которого - перетерпеть трудное время. А уж потом, когда появляется наконец собственное желание что-то узнать и понять, без чего учение, повторю, невозможно, ребят переводят в старшую школу, которая, по существу, только и является школой, - кто не учился в старших классах, тот, можно сказать, и вовсе не учился. Наше сегодняшнее устройство школы, отсекающее многих от главных, старших классов, весьма и весьма сомнительно. Для того, кто ушел из школы после девятого, она навсегда останется в сознании чем-то вроде нуднейшей работы у конвейера, когда и думать о чем-нибудь невозможно, и не думать невозможно - конвейер требует ровно столько внимания, чтобы в голове образовалась абсолютная пустота.

Как и другие, я провел первые семь-восемь пустопорожних школьных лет, даже и не заметив их, но и без особой неприязни к школе. Может быть, потому, что все-таки у нас были хорошие учителя и школа запомнилась всякими приключениями, связанными с учителями; может, потому, что не знал школьных неприятностей, не получал плохих отметок, меня не ругали, не посылали за родителями, не стыдили, не заставляли учиться - это очень важно для человека. Можно быть в конфликте со всем окружающим миром, но если ты в конфликте с учением, книгой, культурой, если все это тебе противно, потому что связано с несвободой, с принуждением, - тогда беда.

      Как же я позавидовал Симону Львовичу. "... не знал школьных неприятностей, не получал плохих отметок, меня не ругали, не посылали за родителями, не стыдили, не заставляли учиться - это очень важно для человека". В моей жизни было все иначе. Плохо учился, плохо вел себя, вечные вызовы мамы в школу.

      Симон Львович - первый человек в Москве, кому я признался, что был второгодником. Десятилетия скрывал это от всех. Стыдно. Страшно. ВТОРОГОДНИК. Помню, мы договорились еще в "Комсомольской правде", потом в "Учительской газете", затем в "Первом сентября" собрать бывших второгодников и попытаться провести круглый стол. Цель - доказать, что и второгодники хорошие люди. Что не стоит оставлять на второй год. Но так и не провели этот "круглый стол"

В.Ш.

Самый большой грех нашей школы в том, что она заставляет учиться, не дожидаясь времени, когда мальчик или девочка начнут учиться сами.

      Какая точная формулировка. В этой фразе все - теория и практика всей педагогики, ключ, если угодно к разгадке, почему в нашей стране так много неучей
.

В.Ш.

Эта подлая нетерпеливость школы для многих губительна. Если не заставлять учиться, если учить потихоньку, без принуждения, то в назначенное время человек вдруг - баттерфляем-бабочкой - выныривает на поверхность, разум его выходит из кажущегося небытия, и он начинает учиться, если у него не образовалось стойкого отвращения к этому занятию и ко всякому культурному явлению вообще. Восьмилетняя школа навсегда разделяет люде и по их отношению к культуре: одни именно в это время становятся интеллигентами, другие именно в это время начинают ненавидеть интеллигенцию и интеллигентов: "А еще в шляпе".

Человек, насколько я могу судить, сонное существо, он все время проваливается в полудрему, и лишь немногие умеют хотя бы время от времени взбодриться и открыть глаза. Или что-то заставляет человека пробудиться.

Моя детская жизнь закончилась в феврале 1943 года, когда арестовали маму. Это было в эвакуации, мы жили в небольшом городке за Уралом, жили вчетвером - мама, бабушка, маленькая моя сестра и я; война после Сталинграда повернула к победе, мы должны были возвращаться домой, все было готово, и пропуска получены - в ту пору в Москву можно было въехать лишь с пропуском, - но вдруг ночью пришли с обыском. Я притворился спящим, меня не тронули, но я не спал, я был в полубреду от ужаса и помню лишь спокойные мужские голоса, деловые разговоры, вопросы и мамины вызывающие ответы. Под утро маму увели, и я остался старшим в семье, бабушка не в счет.

      Каким человек становится в жизни? Отчего это зависит? Да от всего. В том числе и от того, как прошли его детство, юность, сколько он испытал в жизни. Ожесточился или стал мягче, попытался ли понять себя и других. И ответственность... Он, Сима Соловейчик, добрый и благородный, искренний и открытый, ранимый и мягкий человек стал старшим в семье. Этим все сказано. За этим многое стоит. Это многое объясняет в характере Симона Львовича. Он всегда был готов отвечать за других.

В.Ш.

С этого дня я всегда чувствовал себя старшим, где бы я ни был и с кем бы я ни был, независимо от того, был ли я старшим в действительности, и так чувствую себя до сих пор. Старший тот, кто ни на кого не надеется и кому не с кем посоветоваться, вернее, не с кем разделить ответственность за решение - все на тебе. И я сразу принял решение - нарочно пишу так официально, потому что это было действительно так: принял решение, первое решение в моей жизни. Решение же я принял единственно возможное в 12 лет: мы никуда не едем, мы остаемся с мамой. В школу (я учился тогда в пятом классе) я не пошел, это было невозможно. Я боялся и на улицу показаться, я был уверен, что все будут останавливаться и смотреть на меня, а первый же милиционер арестует.

С тех пор я втайне боюсь милиции и живу в сознании, что арестовывают не за вину, что вопрос "А что я сделал?" не имеет смысла, потому что арестовывают не за проступки и преступления, а из-за нечаянного столкновения с государством, просто так, просто потому, что тебе выпало попасть под арест.

      Я просто подчеркнул эту длинную фразу. Подчеркнул и отметил: ой, у меня такое же бывало - холод пробегал по телу, голос начинал дрожать, когда останавливал милиционер и просил предъявить документы. Но я смог это перебороть. Вспомнил, как мы ехали в моей машине на дачу в Переделкино (С.Л. жил на даче писателя А.Рыбакова), нас остановила милиция. Симон Львович в миг погрустнел. И тихо-тихо сказал: только не спорь, не надо... К этому времени я уже умел при общении с милиции от обороны переходить в наступление.

В.Ш.

Каждый встречный милиционер может схватить тебя и потащить, и это будет нормально, это в порядке вещей, потому что так устроен мир. Мой хороший товарищ, писатель, бывший майор милиции, пытался недавно отучить меня от этого страха. Он сказал: "Не бойся! Вон видишь, стоит полковник-милиционер? Видишь? Вон, на углу? Подойди к нему, хлопни по плечу и спроси: "Как дела, бригадир?"

Нет, сказал я. Сам иди и сам хлопай его по плечу.

...Прошло несколько дней, прежде чем я решился выйти из дому и переступить порог двухэтажного деревянного здания милиции. Зачем я туда шел, на что надеялся - не помню; просто там была мама. И тут случилось невероятное: я вдруг и в самом деле увидел маму, ее вели вверх по узкой лестнице два конвоира. Я закричал; она обернулась, увидела меня и крикнула в ответ, будто знала о моем решении. "Уезжайте! - крикнула она. - Уезжайте, мне так будет легче!" И ее увели.

Мы уехали, иначе пропуска пропали бы, а без мамы нам их было не получить. Мы вернулись в холодную московскую квартиру, слегка пострадавшую от бомбежек, наладили печкубуржуйку с длинной черной трубой, выходящей в форточку, я пошел учиться в новую школу, в пятый класс (была последняя четверть), где никто меня не знал и не мог догадаться, что со мной и моей мамой произошло.

А осенью маму отпустили, и она тут же подала заявление и ушла добровольцем в армию, на санитарный поезд - она фармацевт. Сейчас она на пенсии, инвалид Отечественной войны 1-й группы. Ей много лет, а тогда было 35.

Я так никогда и не узнал, что же случилось, не обо всем можно спрашивать человека, даже близкого; я не задавал вопросов, она не рассказывала; только на руке у нее, ниже локтя, остался большой след от ожога - это она сама прижгла руку раскаленным железом в какую-то из минут, когда почувствовала, что разум ее может не выдержать. Это все, что она рассказала, да и то много лет спустя, невзначай. Я и тогда не задал ни одного вопроса.

Мама ушла на фронт, я опять остался за старшего. Жили мы впроголодь, у нас была лишь одна детская карточка на сестру и две иждивенческие - мне было больше 12, и я считался иждивенцем. Бабушка продавала на рынке спички и соль, полагавшиеся по карточкам. Раз в месяц или два мамин санитарный поезд проезжал мимо Москвы, и маму отпускали за лекарствами для раненых, она была начальником аптеки в поезде, младшим лейтенантом. Она прибегала домой на час, на полчаса и привозила большие армейские сухари и сахар в мешочке - все, что сумела накопить из своего пайка. Еще она привезла мне пилотку и гимнастерку, в них я и ходил в школу.

Примерно в 43-м году в стране, как мне казалось, случился какой-то перелом, о котором не пишут историки. А может, просто я стал старше и начал замечать то, чего прежде не понимал. Незамечаемый историками перелом этот, быть может. самый главный во всей послеоктябрьской истории страны, состоял в том, что до войны и в первые два года войны жизнь была в каком-то смысле идейной, и песни Дунаевского вроде "Широка страна моя родная" распевались с истинным энтузиазмом. Лозунгов "Народ и партия едины" не развешивали, но казалось, что действительно есть какое-то единение, было чувство слитности с государством. Примерно в это время (может быть, после приказа о заградительных отрядах, по которому стали стрелять в спину отступающим нашим солдатам, гнать в наступление пулеметами? Этим приказом оборвались все идейные основания жизни) - тогда, а не в 85-м, не с перестройкой, между человеком и государством прошла трещина, у людей появилась своя жизнь - люди старались выжить кто как мог, воровство и спекуляция стали почти открытыми, все устраивались как могли. И мы-то выжили, быть может, лишь потому, что у нас в квартире жила молодая женщина, Маруся, работавшая в самом богатом учреждении тех лет - в булочной - продавцом. Она и подкармливала нас, да и всю квартиру. Богатые и бедные появились не сейчас, как пишут, а тогда, в 43-м; у нас в классе был сын генерал-полковника, у него была какая-то своя, недоступная нам жизнь, но самым богатым был сын спекулянта. Когда этому пятикласснику надо было постричься, парикмахер приходил к нему на дом. У него была машина-меломан, музыкальный автомат, который сам ставил пластинку, сам снимал ее и особой ручкой автоматически ставил новую, - мы были однажды в этом доме, это одно из самых сильных впечатлений ранней моей жизни.

      Фантастика! Опять полное совпадение. Яркое впечатление в жизни. Не спектакль, не книга, не домашние заботы. А то, как другие живут. Оказывается, можно так жить.

      Я бывал в гостях у Эдика Геллера. Отдельная квартира. Много игрушек. Музыкальный автомат! У нас дома и патефона не было. Патефон роскошь!

В.Ш.

Все то дурное, что приписывают нынешней жизни после всех переворотов, было и тогда. Каждый год в нашем классе за лето кого-нибудь сажали по одной и той же статье - за изнасилование; кое-кто ходил с перевязанной бинтом рукой - может, порезали, может, порезался, а может, просто потому, что была такая мода. Воры были в моде. В шестом классе кто-то объяснял мне важным тоном, кто такая дешевка. "Дешевка, - говорил мне знакомый так, словно читал статью в толковом словаре, - это та, которая сама не ворует, но находится в услужении у воров". Все кругом спекулировали, и мы с двумя закадычными моими друзьями, Валей Коровкиным и Юрой Нифонтовым, тоже промышляли чем могли. Мы были заядлые радиолюбители, мы занимались на Центральной станции юных техников, она была недалеко от школы, в здании Политехнического музея, где теперь издательство, и строили прибор для улавливания космических частиц, мы даже и построили его; семиклассником я показывал на научной конференции, как щелкают эти частицы (хотя Валя Коровкин насмешливо уверял меня, что это просто плохо выпрямленный ток). После уроков мы обходили магазины - но не книжные, книги я по своей воле до восьмого класса и в руки не брал, не книжные, а радиотоваров, их было почему-то очень много в то время. В магазине на Кировской мы покупали большие анодные батареи, разламывали эти батареи на элементы, мастерили маленькие батарейки для карманного фонаря, на черной лестнице заливали их варом, печатали на машинке Валиного дяди наклейки и продавали батарейки у прилавков Центрального универмага, ЦУМа, пока не попали в облаву. Все обошлось, но торгово-промышленная наша деятельность прекратилась.

      А хорошо, что обошлось. Могло бы и не обойтись. Протокол, вызов родителей, скандал, сообщение в школу.... Из-за такой мелочи могли испортить всю жизнь. Из-за мелочи. И опять же все до боли знакомо и понятно.

      Переехав в Москву, я некоторое время жил на ул. Кирова - там мы с мамой остановились у дальних родственников, когда в 1947 году первый раз приехали в Москву. Мы с Симой ходили по одной улице... Мы могли встретиться уже тогда... Почему-то это согревает, книга становится понятней, ближе... Психология чтения...

В.Ш.

Слухи о том, что когда-то была какая-то чистая, идейная жизнь, в которой все были равны и прочее, - эти слухи сильно преувеличены, сильно. Жизнь с начала сороковых годов всегда была двойной - но не надо этому ужасаться, человек спокойно живет двойной, тройной и N-мерной жизнью, потому что он способен играть многие роли, а для каждой роли - другая сцена, другой способ поведения, другой язык.

      Как же все точно! Емко и верно. Ну почему же мы всегда готовы верить слухам, жить прошлым, думая, что раньше было лучше? Мы хотим верить неправде. Хотим!

В.Ш.

В последние годы американские психологи стали развивать новые, "революционные", как пишут в Америке (в Америке все революционное, нереволюционное там, видимо, не имеет шансов на успех), идеи относительно личности. Оказывается, цельный, определенный человек - это вовсе не признак душевного здоровья, более здоровым является тот, кто может быть разным. Создается плюралистическая концепция идентичности, и в Америке широко цитируют модную фразу Уолта Уитмена:

"I am large; I contain multitudes" - "Я широкий, во мне содержатся множества".

Это правда. Уже после того как я начал эту книгу, я понял, что это не может быть книга об одном человеке, о себе, - никакого "о времени и о себе" нет, потому что нет времени: есть много времен сразу, и нет меня - под одним именем скрывается много людей, надо лишь выбрать, о каком же из них рассказывать, кто интереснее.



Произошла ошибка :(

Уважаемый пользователь, произошла непредвиденная ошибка. Попробуйте перезагрузить страницу и повторить свои действия.

Если ошибка повторится, сообщите об этом в службу технической поддержки данного ресурса.

Спасибо!



Вы можете отправить нам сообщение об ошибке по электронной почте:

support@ergosolo.ru

Вы можете получить оперативную помощь, позвонив нам по телефону:

8 (495) 995-82-95





Устаревший браузер

Внимание!

Для корректной и безопасной работы ресурса необходимо иметь более современную версию браузера.

Пожалуйста, обновите ваш браузер или воспользуйтесь одним из предложенных ниже вариантов: