Круглосуточная трансляция из офиса Эргосоло

Последняя книга

Глава 13


      Продолжаем читать вместе Симона Львовича. Мой совет - не читать, а вчитываться. Тогда будет отдача от чтения. Мы теряем культуру чтения. Телевизор, а теперь и компьютер, приучает нас не читать, а проглядывать, выискивать самое нужное, не думать о прочитанном, а складывать и хранить информацию... Компьютер может из каждого из нас сделать "Энциклопедический словарь". Ты можешь его выучить наизусть, но не станешь от этого лучше.

      Итак, очередная глава - Симон Львович Соловейчик "Последняя книга". - В.Ш.

Эта страшная игра в "было - не было " сопровождала всю жизнь, как дальняя зловещая мелодия - дальняя, потому что меня лично она не коснулась; но слышна была всегда.

Симон Соловейчик

История о строительстве стадиона в Лужниках, которую я собираюсь рассказать, выглядит как учебное пособие по реальному социализму - не пропагандистскому, а реально существовавшему. Она замечательно раскрывает сущность советско-коммунистического строя, совкомстроя, при котором мы жили, которому служили, который нас вырастил, который нам как отец - хороший, плохой ли, но отец, другого не было.

Родина - мать, строй - отец.

Это ведь и в семье бывает - вырастает человек и узнает, что отец, которого он так уважал, на самом деле дурной человек. Но как отказаться от своего отца?

Душевный разлад. Его сейчас переживают многие. Одни отыскивают все новые и новые дурные черты в строе-отце, пылают ненавистью к нему; другие, наоборот, упорно твердят:

"Но он отец, не трогайте"; третьи молча страдают; четвертые, не в силах вынести разочарования и позора, озлобляются на весь свет, становятся ненавистниками, сжигают душу - это все понятно, все можно простить и стерпеть; непростительно одно - когда закрывают глаза на свое и родительское прошлое, не хотят ничего понять, не стараются понять.

Недавно прочитал в газете рассказ мальчика: "Проснулся ночью, отец бил маму" - и от лаконичного детского слога буквально горло перехватило; это же по простоте своей почти как знаменитое пушкинское начало незаконченной повести:

"Гости съезжались на дачу...". Писатели и литературоведы восхищаются этой строчкой вот уже полтораста лет: "Гости съезжались на дачу". Но вот другой, современный вариант:

"Проснулся ночью, отец бил маму".

Но и этот отец, возможно, бывает трезвым, приносит конфетку, гладит по голове, он - мужчина, а кругом одни лишь женщины, и мальчик любит отца, несмотря на "проснулся ночью..."; и когда отец совершит нечто вовсе ужасное и его потащат в тюрьму, мальчик будет плакать.

Сухомлинский это хорошо понимал. Он рассказывал в одной из книг такой случай: у мальчика отец проворовался, его арестовали, увезли; наутро мальчишки в классе дразнились; чтобы спасти ребенка, Сухомлинский стал объяснять детям: "Кто у Павлика отец, знаете? Стекольщик. А в тюрьме есть окна или нет? Есть. Вот папу Павлика и повезли стеклить окна". Но должен с огорчением заметить, что каждый раз, когда я, выступая, пересказываю эту историю, зал возмущается открыто и громко: "Зачем обманывал? Нельзя говорить детям неправду", - и я в тоске замолкаю. Спорить невозможно.

Все перепутано в наших головах.

К тому же с отцом связано детство, а от детства не отрекаются.

Однажды меня буквально поразила статья известного публициста - в ней воспевалось веселое военное детство, с некоторой даже укоризной нынешнему дню: вот как мы хорошо жили в войну. Но я-то знаю, каким несчастьем было то время, ни одному ребенку не пожелаешь тех голодных радостей. Детство есть детство, многие вспоминают его с нежностью. И дневник Анны Франк - дневник девочки, которую любят; и даже в немецких концлагерях дети рисовали; эти рисунки сохранились, я видел их в музее в Праге. Кто-нибудь скажет: счастливое время, дети рисовали.

Да, рисовали, но что? Повешенных на виселице.

...Написал слово "повешенные" и в то же мгновение представил себе, что это меня вешают - вот ведут, вот последний шаг на скамейку...

      Я очень прошу, пожалуйста, прочтите следующие два абзаца внимательнее. Они важны. Они ударные. В них - ключ главы, а может быть, всей книги...

      Вспомните, кто для всех открыл Сухомлинского - именно Соловейчик. У него ушло три года, чтобы собрать статьи известного педагога, подготовить книгу, пробить ее издание. Влияние Сухомлинского было в то время огромным. Он помог многим, помог благодаря бескорыстной деятельности Симона Львовича Соловейчика. - В.Ш.

Сейчас, сейчас... но я еще живой, я еще такой же, как всегда, а через мгновение случится этот ужас... не могу писать. С каких-то пор каждое слово представляется мне в огромном его объеме, со всем, что сопутствует ему в реальной жизни, как будто каждое слово - это действительное событие и оно, это событие, происходит сейчас, сию минуту, когда я пишу; как будто я не пишу, а последовательно все это со мной происходит - сначала пережил состояние мальчика, у которого арестовали - вывели из дома, посадили в машину - отца; потом состояние Сухомлинского, который входит случайно в класс и видит, как дети, его дети, издеваются над мальчиком; потом всю войну вспомнил до крошечки, миллион всяких происшествий в одно мгновение, вплоть до того, что случилось в эвакуации в новой для меня, чужой деревенской школе, когда я набрал воды в кружку, привязанную железной цепочкой к баку, стоявшему в коридоре, не допил и, не зная, что делать с остатком - жалко же выливать, вода не из водопровода, как в Москве, а наношенная, - вылил воду обратно в бак и тут же услышал гневный голос какой-то девочки: "Что ж ты слюни свои в бак льешь? А теперь мы все пить их должны?" - и всю жизнь я помню тот голос, ту укоризну и тот мой стыд, и это тоже для меня - война, время войны, оторванность от дома, где со мной не случилось бы такой неприятной истории, и все это в одно и в каждое мгновение - от стадиона до мальчика, до войны, до обмороженных ног, до немецких пленных, которых били на моих глазах, до повешенного на виселице с детского рисунка, одного повешенного, хотя на рисунке их было четыре; но за четырех чувствовать трудно.

Вернусь к прежнему: ближайшая к нам история (как ближайшее зарубежье) полна личного, которое не хочется ни забывать, ни тем более предавать - не хочется бранить; но она же и общая жизнь, она же и часть мировой истории, она же не только наша собственная жизнь, но и дом для наших детей; зачем же смешивать эти две истории, свою и общую? Когда с возмущением говорят: не охаивайте прошлое, мы жили, мы верили, мы строили, мы побеждали - это и верно, и неверно; во всяком случае, слишком категоричными тут быть нельзя, иначе получается вариант счастливого военного детства. Мы жили хорошо? Возможно. Мы жили хорошо по чувству, поскольку все живое тем и счастливо, что оно живо. Не погибло. Я тем счастлив и должен быть счастлив, что я не среди тех четырех повешенных и даже не был тем мальчиком, который их рисовал. Но я не могу не проклинать войну вместе с ее счастливым детством.

Боюсь, однако, что те, кто говорит: "Я, знаете, не люблю, когда охаивают прошлое, это наша история", - защищают прошлое не потому, что в нем было много лично хорошего, а потому, что ненавидят настоящее, и новых людей, и новые времена; а в прошлом любят не милое-радостное, а именно дурное.

А дурного в прошлой нашей жизни было до краев. Когда говорят, что вот-де батон стоил 13 копеек, то забывают о тех, кто платил надбавку, причем надбавкой была их жизнь. Каждый тринадцатикопеечный батон был приправлен невидимым несчастьем, но мы были как с завязанными глазами, мы покупали эти батоны и ели их, ни о чем не думая; как было с крабами: весь мир бойкотировал наши крабы как произведенные рабским трудом, а мы - давай, да побольше.

Я об этом много думаю и позже попытаюсь объяснить и объясниться, показать, что батон не может стоить 13 копеек, если нет в стране палачества и террора - хотя многие пожмут плечами: какой террор? Мы никакого террора не видели, все это кончилось еще в давние годы.

Между тем палачество проявлялось в самых разных видах. На том же самом лужниковском стадионе, во Дворце спорта, три известных художника - Сидур, Силис и Лемпорт (к сожалению, не знаю их имен, мы так и говорили тогда в одно слово: "Сидур, Силис и Лемпорт"; Сидур после смерти стал очень знаменитым - но после смерти) сделали огромную фреску, наверное, метров десять высотой и метров двадцать шириной; я видел ее в последний день накануне торжественного открытия дворца, и все строители ее видели. Большая работа. В одиннадцать вечера художники отправились домой, а когда пришли на следующий день на торжественное открытие дворца (наверно, и гостей привели, и родных - такая работа!), то никакой фрески не было. Гладкая, хорошо оштукатуренная и свежепокрашенная стена. Нет и не было. Никаких следов.

Оказывается, накануне вечером, после одиннадцати, приехала принимать дворец Екатерина Фурцева, тогдашний первый секретарь Московского комитета партии, а позже - министр культуры. Она, как рассказывают, увидела фреску, спросила: "Что это?" Ей объяснили. Она объяснений не приняла. Фреска ей не понравилась, не отвечала ее вкусам. Было приказано убрать.

И тут же приступила к делу расстрельно-строительная бригада-в ночь скололи опасное произведение на спортивные темы, заштукатурили стену, закрасили - ничего не было.

И некому жаловаться.

Эта страшная игра в "было - не было" сопровождала всю жизнь, как дальняя зловещая мелодия - дальняя, потому что меня лично она не коснулась; но слышна она была всегда.

Мальчишкой я пошел с отцом на концерт Райкина в саду "Эрмитаж", мы сидели в предпоследнем ряду перед широким проходом: наш ряд, за ним другой, потом проход. После антракта все заняли свои места, но концерт отчего-то не начинался, причем довольно долго. Вдруг я услышал шум позади, оглянулся и увидел такую сцену: двое людей в штатском прямо из прохода вынули, выдернули поверх кресла какого-то человека. Взяв его под руки, просто вынули и быстро унесли в открытую заранее дверь. Он не издал ни звука.

И тут же начался концерт.

И все стали смотреть Райкина, смеяться, хохотать.

А тот человек? Та надбавка к замечательному артисту и дешевым, всем доступным билетам на концерт - что с ним?

Когда мы поступили в университет и еще не успели как следует узнать друг друга, я подружился с одним студентом, его звали Эдик. Ну не то что подружился, мы учились в разных группах, а на общих лекциях в Коммунистической аудитории садились вместе, вот и все. Это был скромный, тихий человек. Но однажды он не пришел на лекцию, потом на другую, на третью. У меня был его телефон, и я позвонил ему, просто так - мы никогда прежде не перезванивались. Подошла его мама, я и сейчас, в это утро, словно только что положил трубку, слышу этот голос, эти быстрые слова - в каждом слове отдельное несчастье: "Вы знаете, Эдика арестовали..." Мама сказала это не горько, не испуганно, а возбужденно, я потом понял: ей хотелось, чтобы как можно больше людей узнали о том, о чем на курсе и не говорили (говорить стали позже), - что ее сына арестовали. Пусть больше людей услышат - вдруг кто-нибудь поможет? Это "Вы знаете..." буквально преследует меня. Много лет спустя я позвонил утром в больницу, чтобы справиться о здоровье близкого человека, а мне ответили: "Вы знаете, он умер..."

Когда я вспоминаю все это, когда вдруг возникает угрожающая, зловещая мелодия, сопровождавшая жизнь (кто слышал ее, кто не слышал, а для кого-то она гремела похоронным маршем), я всегда вижу сцену из романа Уэллса, я читал его в детстве: там люди выродились в бездумных веселых существ, которые пляшут себе целыми днями на лужайках; но вдруг из люка выскакивают какие-то уродцы (они живут под землей; марлоки? не помню), утаскивают одного из танцующих, чтобы съесть его под землей, люк захлопывается, танцоры вздрагивают, испуганно оглядываются - и через минуту опять веселятся.

Чем происшествие на концерте в "Эрмитаже" или в Коммунистической аудитории МГУ отличается от злой фантазии?

...Но я не забыл, я ведь собрался рассказать о необыкновенном строительстве в Лужниках, которое как раз и объясняет, за что мы любим и за что не любим наше прошлое.

Итак, огромный стадион в центре Москвы. Самый большой в стране (сто тысяч зрителей), точнее, целый комплекс стадионов должны были сдать к определенному числу в августе, если не ошибаюсь 1956 (или 57-го?) года - в этот день открывалась первая всесоюзная Олимпиада, она была назначена и объявлена - как не уложиться в срок?

Однако к весне стадион был не то что не готов - казалось, его и в три года не достроить. Многочисленные управления и тресты со всех концов Москвы работали спустя рукава, начальники кормили высшее начальство обещаниями ("Все врут"), и дело было явно провалено.

Однако стадион был совершенно готов точно в срок, день в день.

Как это сделали? Как добились?

Попробуйте решить задачу, при том что никому не добавили зарплату и не обещали премий, орденов, квартир и прочего, никого не арестовали, не судили, не расстреляли, не исключили из партии и никому не объявили выговора; не нагоняли солдат, не отдали стадион в подряд турецким или иным строителям, как это сделали бы сегодня, не сменили и не назначили ни одного начальника, ни одного партработника, не увеличили ассигнований, не применили новых механизмов и материалов, не изменили проект. Ни одно из средств, которые знает мир для таких авральных случаев, не было применено; однако наступил волшебный день, и все вдруг стали работать как сумасшедшие, работа шла сутками, и все что надо сделали.

Страна чудес.

Маргарет Тэтчер, если бы перед ней поставили такую задачу, наверное, отчаялась бы. А другая женщина века, Екатерина Фурцева, решила задачу. Пальчиком шевельнула - и стадион вырос. Как?

Можете, уважаемый читатель, поломать голову, если охота. Можете даже прислать телеграмму с ответом. Угадавшему -премия; но никто не угадает, и целый "Клуб знатоков" не справится, несмотря на подсказку, которую я нарочно включил в сегодняшний текст. Страна чудес.



Произошла ошибка :(

Уважаемый пользователь, произошла непредвиденная ошибка. Попробуйте перезагрузить страницу и повторить свои действия.

Если ошибка повторится, сообщите об этом в службу технической поддержки данного ресурса.

Спасибо!



Вы можете отправить нам сообщение об ошибке по электронной почте:

support@ergosolo.ru

Вы можете получить оперативную помощь, позвонив нам по телефону:

8 (495) 995-82-95