Может быть, самые сильные впечатления, самый большой урок человеческого общения я получил от Щукина, от встречи с ним в работе. Не то чтобы Борис Васильевич Щукин был прямым моим учителем, учителем мастерства, скажем, хотя мастер он был огромный, у него было чему научиться. Но просто человечески он был настолько необыкновенен, такой какой-то пронзительный, небывалый человек, что был период, когда я был просто влюблен в него самым настоящим образом. Я сиял оттого, что видел его, мне было удивительно приятно здороваться с ним и смотреть на этого небывалого человека. Прежде всего, он был по-настоящему серьезный человек, то есть он относился к искусству с такой ответственностью, какая, пожалуй, редко встречается. Каждое его движение, каждое слово, каждая его актерская акция была самоотдачей от начала до конца. После простейшего кадра, не длинного, скажем, десять – двенадцать метров, мы видели, как он сразу устает, потому что он напрягал все свои духовные силы для того, чтобы выразить то, что он хотел. Он тщательно готовился к работе, так тщательно, как я тоже никогда не видал. Он продумывал каждую деталь, продумывал страшно, я бы сказал. В то же самое время он был человек мягкий, добродушный, и мы не видели этого труда, и никто не видел труда.
Его очень любили, любили решительно все, вся студия любила его. И когда Щукин, скажем, просто выходил из гримерной [и шел] по коридору, то сразу наступала тишина. Не нужно было кричать: «Тихо, идет Щукин!» Кстати, и выходил он не так, как выходит актер. Он сидел в гримерной, гримировался там, пил чай. А потом, надевши пиджак, приготовившись, он собирался и выходил из гримерной в бесконечные студийные коридоры уже в образе – в образе Ленина. Он полагал, что, надевши этот костюм, он не имел права быть ни разболтанным, ни равнодушным, ни вялым. Он сразу шел как Ленин по коридору. Это уже была актерская акция. И вот таким душевным настроением он был полон всегда. Но при всем том он был человек веселый, остроумный и очень своеобразный.
Мне запомнились некоторые примечательные случаи его актерского поведения. Первый такой урок я получил после встречи его с Мануильским. Мануильский – старый член партии и славился тем, что очень хорошо изображал Ленина, подражал ему. Настолько хорошо, что Ленин часто просил Мануильского: покажите мне меня. И он показывал. Ленин хохотал. Щукин, узнав об этом, очень просил встречи с Мануильским, чтобы он что-то рассказал про манеру… Особенно волновала Щукина манера Ленина смеяться. Он требовал, чтобы я рассказал, как Ленин смеялся, но я не помнил, как Ленин смеялся. Я видел всего два раза его, и, по-моему, он не смеялся. И, конечно, изобразить не мог. А Щукин утверждал, что если человек не знает, как он должен смеяться, тогда характер не получится. Характер прежде всего выражается в смехе, в улыбке. Во всяком случае, в очень значительной степени.
В общем, мы добились, чтобы Мануильский приехал. Щукин очень волновался, надел костюм, загримировался. Мануильский осмотрел костюм, грим. До этого у нас были только пробы, разговоры и прочее, никогда я не видел, как Щукин работает вплотную над образом Ленина. И действительно, ведь он был не очень похож. Мануильский, по-видимому, был чуть-чуть разочарован. Он осмотрел костюм и сказал: правильно все. Немножко похож, – он сказал. Мы стали его расспрашивать и наконец добрались до главного вопроса расскажите, пожалуйста, как смеялся Ленин. Мануильский сказал, что у Ленина было множество самого разнообразного смеха: смех язвительный, смех добродушный, смех детский, когда он просто заливался, как ребенок, до слез хохотал… Но Щукин требовал, чтобы Мануильский показал. Мануильский попробовал показать. Но, вы знаете, прошло много времени, и не так легко смеяться за другого человека. Не получилось, это Мануильский почувствовал и сказал: нег я не могу. Тогда Щукин сказал: хорошо, я попробую. Он отошел в угол комнаты, встал спиной к нам, постоял минут; вдруг повернулся резко, решительно. И вы знаете, я увидел совершенно другого человека. В нем изменилось все. И как будто бы плечи стали шире, шея как будто бы стала несколько короче. Изменилось лицо, изменились губы, глаза, а главным образом, весь дух этого человека. Это было совершенно неожиданно. Я увидел другого Щукина. Он подошел Мануильскому и сказал:
– Не можете, а я могу. – И засмеялся.
И Мануильский сказал:
– Мне вас нечему учить. – И, по-моему, ему стало вдруг как-то грустно. Вероятно, он вдруг живо вспомнил Владимиpa Ильича. Я так это понял. Он быстро попрощался и ушел. – Желаю вам успеха. Продолжайте, пожалуйста.
Вот этот внезапный поворот Щукина – это был результат годичной упорной работы изучения Ленина, даже его записки были для него материалом для того, чтобы понять, как человек двигался, как человек улыбался, как человек говорил, как это физиологически выражалось. А, казалось бы, это чисто актерская работа. Нет, это очень глубокая была работа.
Второй случай, может быть, смешной и трогательный, но он тоже довольно интересен.
Щукин был очень болен, считал, что у него больная печень. То есть, может быть, она у него действительно была больная, но, кроме того, еще и больное сердце. Ну, тогда медицина не имела таких точных способов различить стенокардию, как сегодня. Ему было запрещено есть все кроме вареного мяса и гречневой каши. Значит, он ел вареное мясо и гречневую кашу и обожал хороший чай, – единственная его радость.
Чтобы облегчить ему очень трудные задачи, мы решили около декорации в павильоне соорудить маленький буфетик, закрыть его весь сукнами, чтобы было почти темно, – настольная лампа, тихо, и здесь он может пить свой чай, есть свою гречневую кашу. Тут стоял маленький чайничек. Это нам очень помогало.
Пришел пожарник и сказал, что это запрещено, нельзя зажигать электробытовые приборы в производственном помещении. Мы не посчитались с этим. Пришел начальник пожарной охраны студии и строго запретил. Сказал, что съемки будут закрыты, если мы будем своевольничать. Мы ему сказали, что это производственная необходимость, а не бытовая: «Дело в том, что мы кипятим настой травы, увлажняющей воздух, потому что снимаем Ленина, надо увлажнять его вот именно травой. В данном случае это чай, но могла быть и другая трава». Он говорит: «Ну если надо кипятить настой – кипятите, но если вы будете пить этот настой, то мы вам запретим съемки». Мы опять не посчитались, я уже стал злиться.
Ну, вот прошло некоторое время, мы снимали как раз эпизод, когда раненый Ленин, врач там, профессор, – очень напряженный эпизод. И вдруг открылась дверь в павильон, появился очень крупный пожарный начальник в мундире с какими-то знаками различия, за ним адъютант, за ним начальник пожарной охраны и три пожарника дежурные. Все это с топотом вошло в павильон. Ассистент Таня Березанцева зашикала, они замерли, и я сказал Щукину: продолжайте. И Щукин, уже не считаясь с коротким метражом кадра, стал продолжать. Он сыграл всю сцену целиком и вдобавок еще импровизировал разные вещи. Минут пять продолжался разговор о болезни Ленина. Играл он на этот раз совершенно импровизационно, многого в тексте не было что он говорил, но произвело это на всех неслыханно сильное впечатление. Я, наконец, прекратил эти мучения, сказал «Стоп! В чем дело?» – обратился. И начальник пожарной охраны сказал:
– Боже мой, там вождь умирает, а вы с каким-то чайником. Пусть кипятят что хотят, пусть пьют, уйдите отсюда все. Продолжайте вашу работу.
Мы получили официальную бумагу, в которой было написано, что разрешается кипятить чай и пить таковой на съемках этой картины товарищам Щукину, Ромму, Охлопкову и так далее. Бумага у меня долго хранилась, потом я ее потерял.
В данном случае интересно было, как импровизировал Щукин. Эта импровизация была, я бы сказал, вдохновенной. Он действительно был при всей тщательности работ блестящим импровизатором тоже. Если ошибался в интонации партнер, чуть не так начал, Щукин мгновенно это подхватывал – ну, как скрипка, как вторая, – и сразу oпpaвдывал его ошибку, которая оказывалась вдруг не ошибке; а вроде бы и правильно.
Еще хотел бы я вот что сказать. «Ленин в 1918 году. Щукину нужно было играть раненого Ленина. Он потребовал, чтобы его повезли на „скорой помощи“, и ездил с машиной „скорой помощи“, смотрел, как ведут себя тяжелораненые люди, главным образом после тяжелых травм, шоковом состоянии, разговаривал с врачами очень внимательно и даже изучал анатомию. В результате, когда начал работать, он не только знал, но чувствовал, где ему больно. Скажем, я просил его по мизансцене слегка поднять руку. Он говорил: так – не могу, это мне больно. Так – это я могу. Вот так повернуться мне трудно, болит это плечо. Я думал, что это фантазия, но врач подтвердил, что это совершенно точно, что болят те группы мышц, которые поражены. Он это уже чувствовал, а не [только] знал, настолько глубоко он изучал свое состояние, так точно он его ощущал.
Но самое главное – его необыкновенные духовные качества. Человек поразительного благородства, поразительного ума и, я бы сказал такое обыденное слово, – необыкновенно сознательный. Идейный, сознательный человек, по настоящему идейный, сознательный человек. Вот это, пожалуй, был самый большой урок в нашей среде, – когда встречаешься с таким необыкновенным человеком.
При всей своей простоте он очень любил шутить. Вахтангов ему говорил: Борька, Боря. Он действительно был очень прост, но очень умел установить необходимую дистанцию между шуткой и работой.
Михаил Ромм
Продолжение следует...